Под утро древние вятичи возвращались в свои курганы, в которых они лежали еще с Х – ХIII веков, и вновь становились покойниками, чьими тайнами полнился Тропаревский лес, а вода местных омутов смыкалась над головами уснувших русалок, едва приметно двигая их зеленые волосы, что можно было издалека принять за водоросли, которыми заросли здешние водоемы.
Кому-то, вероятно, вся эта тропаревская жуть казалась глупостью, выдумками старожилов, давно переселенных из своих деревенских хибар с сортиром на улице в двенадцатиэтажные многоквартирные дома с электричеством, газом и мусоропроводом. Но Дауру, любившему подобную хтонь – обитателей загробного мира, выходящих из земли и воды, живых мертвецов, со знанием дела описанных еще Гоголем, – это виделось вполне соответствующим его внутреннему миру, созвучным легендам и мифам родной Абхазии.
«Люблю ужастики, ничего с этим не могу поделать», – признавался писатель в своих дневниках.
Конечно, он страдал от отсутствия телевизора, потому что не мог перед сном посмотреть что-нибудь типа «Американского оборотня в Лондоне» или «Хищника», «Чернокнижника» или «Навязчивого страха». А ведь все эти голливудские сказки действовали на него как хорошее снотворное, от которого немудрено забыться, когда просто засыпаешь от страха, совершенно не вникая в суть происходящего в кадре, потому что свершавшееся в жизни было куда более чудовищным и необъяснимым, и отмахнуться от него как от экрана (его можно просто выключить) было невозможно.
Из дневников Даура Зантария: «Теперь я устал и хочется спать, чего, к сожалению, так давно со мной не бывает тогда, когда все нормальные люди ложатся спать. Я, как мне кажется, утратил то замечательное ощущение предвкушения сна, которое так приятно входит в человека, когда он принимается за привычную подготовку ко сну. Иногда и днем я лягу и незаметно засыпаю, могу и сидя, но стоит только лечь в постель, как сна как не бывало. Может, надо обратиться к психиатру, гипнотизеру или кому еще там, чтобы взяли и включили снова этот инстинкт. Но я никогда не обращался к таким людям и вряд ли найду к ним дорогу сам, если кто за руку меня не сведет».
Упоминание выше имени Гоголя видится в таком случае закономерным.
Литературный критик и мемуарист Павел Васильевич Анненков (1813–1887) рассказывал, что Николай Васильевич боялся ночью ложиться в кровать и дремал в кресле, укрывшись пледом. Писателю казалось, что лежа он будет походить на мертвеца, и его похоронят заживо. Утром же он разбрасывал постель, чтобы горничная, приходя убираться, думала, что он спал, как и все нормальные люди – в горизонтальном положении.
Литератор, критик и мемуарист Сергей Тимофеевич Аксаков (1791–1859) отмечал: «Гоголь для меня был так мало похож на живого человека, что я, который боюсь мертвецов и не мог их видеть без ужаса, – я ничего подобного не испытал, когда увидел труп Гоголя».
Вероятно, это был сон внутри бодрствования и наоборот, когда не представлялось возможным понять – жив человек или мертв, по какую сторону бытия он находится.
Про этот невыносимый парадокс, о котором в своем романе «Хазарский словарь» сербский поэт и прозаик Милорад Павич (1929–2009) говорил так: «Сон был не просто днем наших ночей, он мог быть и таинственной звездной ночью наших дней».
Гоголь же признавался в этой связи: «Нервическое расстройство возросло ужасно… К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я… не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на ногах… Мной овладела моя обыкновенная периодическая болезнь, во время которой я остаюсь в неподвижном состоянии иногда в продолжении двух-трех недель… Голова моя одеревенела. Разорваны последние узы, связывающие меня со светом» (речь, скорее всего, идет о маниакально-депрессивном психозе, которым страдал писатель).
И вот теперь, находясь на вершине Фуникулера, Даур мог прочувствовать, что именно испытывал великий русский классик, потому что сам был одновременно и за гробом, и в его преддверии. Он находился в состоянии девитализации (ни жив ни мертв – попросту говоря), в котором настойчиво пытался вспомнить все события, эпизоды и все шаги свои, приведшие его в однокомнатную съемную квартиру в 2-м Амбулаторном поезде.
Конечно, у Даура бессонница и страх перед необходимостью лечь и предаться сновидениям имели совсем иную этиологию – это была боязнь потерять время на сон, на полузабытье и не потратить его на работу, на писательство. Нервное возбуждение, возникающее в горизонтальном мире, рождало ощущение своей беспомощности и остановки времени, которое, по мысли страдавшего инсомнией (бессонницей) автора, могло двигаться только при вертикальном положении тела. И это при том, что плохое самочувствие и душевные недуги изнуряли, настойчиво требуя отдыха и сна.
У Зигмунда Фрейда, чтением которого, как мы помним, увлекался благородный разбойник с «невинным выражением лица» Матута Хатт, есть такие слова: «Биологической целью сна, по-видимому, является отдых, его психологическим признаком – потеря интереса к миру… Человеку ничего бы не снилось, если бы его сну ничто не мешало, а сновидение и является реакцией на такую помеху».
Таким образом, утрата интереса к повседневной жизни оказывалась той самой помехой, из которой рождались фантастические образы и замысловатые сюжеты. И вот теперь за отсутствием телевизора автор смотрел в окно, где размытое изображение города виделось своего рода фантазмом (кстати, так назывался известный фильм ужасов 1979 года американского режиссера Дона Коскарелли).
А чего же тут, с другой стороны, хотеть, если он всю ночь провел на кухне – или скрючившись на «уголке», или примостившись за то и дело засыпающим компьютером?
«С 24:40… правил текст… Но это же лучше, чем совсем ничего не делать. Скоро определюсь и начну работать по-настоящему. А может быть, это и несправедливо по отношению к себе, что я только сочинение романов считаю творчеством, так или иначе, я все время сочиняю… я – сочинитель» (из записных книжек Даура Зантария).
О, какое же это забытое, старинное слово «сочинитель», по крайней мере в том смысле, в котором мы его используем в нашей книге!
Советский лингвист и литературовед Виктор Владимирович Виноградов (1894–1969) отмечал: «Слово сочинитель в русском литературном языке XVIII в. было тесно ассоциировано с именем существительным сочинение и выражало не только положительную, но и официально-торжественную оценку литературной деятельности писателя». Д. И. Фонвизин в своей статье о синонимах так определял значение слова сочинитель. “Сочинитель, кто пишет стихами и прозою… Сочинитель знаменитый”. Выше по экспрессии было лишь слово творец: “Творец, кто написал знаменитое сочинение стихами или прозою”. В отличие от сочинителя, писателем назывался лишь тот, кто сочиняет прозой».
Поскольку Даур писал и стихи, и прозу, он был именно сочинителем в классическом понимании этого слова.
В ту бессонную ночь на Бакулева, о которой шла речь выше, он занимался творчеством, вернее сочинением романа (именно романа) «Феохарис», который будет написан, но так и не будет завершен (по крайней мере, по мысли автора).
Итак, Москва 1997–1998 годов по-прежнему в кадре.
Происходит сгущение изображения, его конденсация, когда Красный Балтиец исчезает в дебрях Тропаревского парка, а двенадцатиэтажка на Бакулева нависает над проспектом Мира, где Даур поселился как раз перед тем, как перебраться в Теплый Стан. Он переехал в Орлово-Давыдовский переулок недалеко от Аптекарского огорода и Филипповской церкви, настоятелем которой в те годы был иеромонах Марк (Клименко) (1958–1998) – личность известная в церковных кругах Москвы того времени. Он уже тяжело болел тогда, мужественно перенося свой недуг, но никто не знал об этом, и многие приходили к нему за помощью и советом, в том числе и жители Орлово-Давыдовского переулка.
В то время, как известно, в храм пришли и воцерковились многие – молодежь, творческая и научная интеллигенция. Численность приходов резко выросла, возникли новые идеи, зазвучали новые вопросы, появились новые лица.
Итак, думается, что настало время вплести в канву нашего повествования, вернее авторского замысла, который мы вместе с Дауром восстанавливаем сообразно хронологической последовательности, нового персонажа и назвать его имя.
Знакомьтесь – «некая богемная дама» (слова Даура), книжный график, керамист, художественный редактор издательства «Искусство», член Союза художников СССР Лия Иосифовна Орлова-Вайнберг, родившаяся в Киеве в 1947 году. Именно у нее, в доме № 3 по Орлово-Давыдовскому переулку и поселился Даур Бадзович Зантария.
На стенах ее малогабаритной трехкомнатной квартиры № 202 висели выполненные ею эскизы книжных иллюстраций, карандашные наброски и картины, конечно. Одной из них – «Лестнице Иакова» – место почему-то нашлось только в темном, заставленном шкафами коридоре, где ее и разглядеть-то было непросто. Прямоугольный холст мерцал, словно являлся частью какого-то далекого сна, что, впрочем, было и понятно, ведь все изображенное на нем являлось не чем иным, как видением Иакова, описанным в Книге Бытия (Быт. 28:10–22): «Иаков же вышел из Вирсавии и пошел в Харран, и пришел на одно место, и остался там ночевать, потому что зашло солнце. И взял один из камней того места, и положил себе изголовьем, и лег на том месте. И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней. И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака; [не бойся]. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему… Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно Господь присутствует на месте сем; а я не знал! И убоялся, и сказал: как страшно сие место! это не иное что, как дом Божий, это врата небесные. И встал Иаков рано утром, и взял камень, который он положил себе изголовьем, и поставил его памятником, и возлил елей на верх его».
Были у Лии Иосифовны, разумеется, и другие работы, но почему-то именно эта, выступая из темного полумрака, как икона из аляповатого оклада, притягивала к себе внимание, не позволяла пройти без внутреннего содрогания мимо себя, как предвкушения чего-то непостижимого и трагического, страшного и торжественного.
Спустя несколько лет, оказавшись на горе имени Сталина, фуникулер на которую никогда не будет построен, чтобы восходить и нисходить, восходить и нисходить вслед за ангелами Божиими, Даур испытает те же тревожные чувства, когда обнаружит здесь, на полу, что украшала мозаика в виде окружности, испускавшей двенадцать лучей, плоский камень, в эпоху протерозоя, скорее всего, лежавший где-то на дне в изголовье океана, а теперь господствующий над Сухумом. Вспомнит он, конечно, и трехкомнатную квартиру Лии в Орлово-Давыдовском переулке недалеко от станции метро «Проспект Мира» и все, что было связано с этим местом: любовь и ненависть, очарование и разочарование, притяжение и отторжение взрослых людей с непростой судьбой.
А всему порукой – камень Иакова!
Твердыня!
В дневнике писателя сохранились отголоски того времени и его сложных взаимоотношений с Лией: «Даже признаваясь в любви, даже хваля как писателя, делает это с праздностью, как Фамусов, который сказал: “Он славно пишет, переводит”, на что Чацкий: “И похвалы мне ваши досаждают”. Оскорбить ее невозможно. Как бы грубо ни прервал разговор, это притом, как она умеет пользоваться твоей деликатностью и нежеланием говорить нелицеприятные вещи в глаза, вскоре звонит как ни в чем не бывало, «милый, прости»… если бы была полная замена, то, не мешкая, забыла бы и только иногда напоминала бы о себе, отравляя жизнь. Но пока замены нет – не уйти от нее. Все превращает в тусовку: и церковь, и похороны бывшего мужа… Обкладывается иконами, но в церковь ходит к концу службы, чтобы пообщаться с подругами и потусоваться. В ейную, около Арагвы, где протестанты от православия (имеются в виду храм Космы и Дамиана в Шубине, что на Тверской, и соседний с ним ресторан «Арагви». – М. Г.)».
Прихожане – что на проспекте Мира, что на Тверской, – как мы теперь понимаем, не вызывали у Даура доверия.
Почему?
Да потому что круто уходящая в небо лестница Иакова не была эскалатором Московского метрополитена и не предназначалась для корпоративных и прочих культмассовых мероприятий. Ведь писатель был уверен в том, «что мы все умираем порознь, а воскреснем вместе». Конечно, умирание в одиночестве пугает, но человек один приходит в этот мир и один из него уйдет – спорить с этим бессмысленно, а бояться этого глупо. Так же как глупо страшиться взглянуть на холст «Лестница Иакова», чтобы не навлечь на себя нечто трагическое и непостижимое, постичь которое придется в любом случае.
Для постижения основ веры Лия Иосифовна, как и многие неофиты того времени, приносила домой книги известного священника Александра Меня (1935–1990), читала их и делилась с Дауром своими мыслями. Вполне возможно, что данные разговоры не добавляли в отношения писателя и художницы мира и взаимопонимания, ведь рассуждения Лии совершенно не совпадали с мыслями Даура на эту тему, казались ему слишком примитивными, высокопарными и не терпящими возражений, а он привык делать выводы, не слушая никого, исходя лишь из собственного жизненного опыта – противоречивого, мучительного, болезненного, где взвешенной логике и книжной мудрости место находилось далеко не всегда.
Однако, оказавшись спустя несколько лет на Фуникулере, он не мог не вспомнить, конечно, слов отца Александра, сказанных им в одном из своих интервью незадолго до смерти (он был убит на станции Семхоз близ Сергиева Посада 9 сентября 1990 года), и не согласиться с ними: «Процесс вхождения человека в иной мир очень сложен и труден, и Православная Церковь в своей традиции называет это “мытарствами”, католическая традиция называет это “чистилищем”. И мы не знаем многого, что там происходит, но только верим, что Творец более благ, более справедлив, более мудр, чем мы, и глубже знает нас самих, чем мы. Не надо понимать ад как уголовное наказание, что-то вроде места бессрочного заключения. Это иное – это отражение нашей черноты. Может ли быть она там рассеяна? Многие Учители Церкви убеждены, что не только может, но это должно быть. Библия говорит нам, что некогда, когда мир преобразится, Бог отрет всякую слезу и будет всем во всем. Всем во всем, в каждом из нас… Не сказано, что Он будет в некоторых, а он будет во всем. Значит, все злое исчезнет, останется полнота, красота и свет. И предчувствие этого живет во всем прекрасном, что есть на земле. И поэтому “Символ веры” христианский кончается не исповеданием только бессмертия души, а словами: “Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь”».
Да, писатель знал цену блужданиям вокруг да около самого себя, когда казался сам себе чужим, когда говорил – «не знаю я этого человека, отрекаюсь от него», и страдал от этого нестерпимо.
А ведь это и были мытарства, о которых наиболее пронзительно и доходчиво сказано у святителя Кирилла Александрийского: «При разлучении души нашей с телом предстанут пред нами, с одной стороны, воинства и силы небесные, с другой – власти тьмы, злые миродержатели, воздушные мытареначальники, истязатели и обличители наших дел… Узрев их, душа возмутится, содрогнется, вострепещет и в смятении, и в ужасе будет искать себе защиты у ангелов Божиих; но и будучи принята святыми ангелами и под кровом их протекая воздушное пространство и возносясь на высоту, она встретит различные мытарства (как бы некие заставы, или таможни, на которых изыскиваются пошлины), которые будут преграждать ей путь в Царство, будут останавливать и удерживать ее стремление к нему. На каждом из этих мытарств потребуется отчет в особенных грехах…
Первое мытарство – грехов, совершенных посредством уст и языка. На нем представляются духами грехи, в которых душа согрешила словом, каковы: ложь, клевета, заклятия, клятвопреступления, празднословие, злословие, пустословие, кощунства, ругательства…
Второе мытарство духов лести и прелести – грехов зрения. На нем бесы износят то, чем страстно поражалось наше зрение, что приглядно казалось для глаз, и влекут к себе пристрастных к непристойному взиранию, к непотребному любопытству и к необузданному воззрению.
Третье мытарство – грехов слуха. Все, что льстиво раздражает наш слух и страстно услаждает нас, к чему пристрастны были любители слушать, бесы принимают и хранят до суда.
Четвертое мытарство – стражников над прелестью обоняния; все, что служит к страстному услаждению чувства обоняния, как то: благовонные экстракты из растений и цветов, так называемые духи, масти, обыкновенно употребляемые на прельщение блудными женщинами…
Пятое мытарство – всех беззаконий и мерзких дел, учиненных посредством рук.
К дальнейшим мытарствам относятся прочие грехи, как то: злоба, ненависть, зависть, тщеславие и гордость…
Помыслите, каковым подобает быть нам, имеющим отдать подробный отчет в каждом поступке нашем – и великом, и малом».
Тут, на Фуникулере, автор сам был себе и стражником, и поднадзорным, и мытарем – «духом злобы поднебесной», и плательщиком, который мучительно преодолевал «некие заставы или таможни, на которых изыскиваются пошлины».
Стало быть, посещение Спасителем дома мытаря Закхея после того, как последний слез-таки с дерева, откуда, как ему казалось, можно было лучше разглядеть Мессию, стало во многом символическим, явилось уроком каждому (автору в том числе), что «заставы и таможни» в первую очередь таятся внутри каждого человека (внутри его дома), что, взыскивая с других, в первую очередь должно спросить с самого себя.
Конечно, одно дело, находясь уже за окоемом, видеть собственные ошибки и непотребства, знать, что последует за содеянным, различать Божественные знаки, которые указывают единственно правильный и безошибочный путь. Но совсем другое дело – быть внутри течения жизни, восклицать вслед за австрийским писателем-мистиком и экспрессионистом Густавом Майринком «vivo» («жить» на латыни, надпись на его могиле) и мучиться от духовной слепоты, гадая «на кофейной гуще» – правильно ли то, достойно ли это. Знать, разумеется, заповеди, но толковать их в зависимости от обстоятельств и выгоды, конъюнктуры и ситуации. И так от всего этого становится мерзко, как бы заметил Федор Михайлович, так тоскливо, что и не о каких последствиях содеянного думать не хочется – «ну и черт с ними, гори они в аду!».
И тут Даур вновь должен был согласиться с отцом Александром Менем в том, что ад – не уголовное наказание, которого так или иначе настоящий абрек и хитроумный разбойник может избежать, обойдя закон, но свидетельство нравственной черноты и черствости (жестоковыйности), что неизбежны и неизбывны, что вечно будут преследовать жестокое и злое сердце до тех пор, пока оно не умягчится.
Однако и тут кроется подвох, если угодно, каверза, коими полна жизнь. А именно: «Все испытывали к ней нечто вроде неприязни и страха… Енджи-ханум не понимала, в чем ее вина. Она часто, спрятавшись от всех, плакала и становилась все злей и злей», – читаем в повести «Енджи-ханум, обойденная счастьем». Стало быть, умягчение злого сердца порой оказывается равносильно ужесточению благого помысла – неосознанно, инстинктивно, укрепляясь в добре, обретаешь готовность быть свирепым в нем, повторяя без устали вслед за Евангелистом Матфеем слова Спасителя: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч» (Мф. 10:34).
Вот и размахивали этими своими самодельными обоюдоострыми мечами Даур и Лия, конечно быстро уставая, на чем спор писателя и художницы завершался до поры до времени. Вернее, не спор даже, а обмен взаимными упреками, уколами, обвинениями и обидными замечаниями.
Из записных книжек Даура Занария: «Полное отсутствие привычки к труду благородному. Так что непонятно, чему она учила своих учениц, как она говорит, к которым сбегали ее мужья… Внутренняя неуверенность, потому что все сама разрушает, приводит к некоторой депрессухе, легко преодолимой еще более праздной болтовней. Все хочет одновременно: и все, и сразу, ни от чего не отказываясь».
Спустя годы, уже после смерти Даура, Лия Иосифовна прочтет эти строки – расстроится, конечно, но не обидится. «Благодари того, кто обижает тебя, и Бога будешь иметь другом», – сказано у Антония Великого. Хотя, конечно, она и сама ни раз награждала своего постояльца чем-то подобным, и тогда уже Даур, вполне возможно, вспоминал эти слова преподобного Антония – отшельника из Нитрийской пустыни…
Как и было намечено, отшельник Иоасаф и его спутник Энвер достигли горного монастыря с искореженными воротами утром следующего (после начала их восхождения) дня. Абрек и Осман встретили их со смешанными чувствами – при виде незнакомого человека странной внешности они, конечно же, принялись лаять и метаться по своей сваренной из стальной арматуры клетке в надежде разнести ее в клочья, но, приметив Иоасафа, тут же угомонились и стали делать вид, что просто зевают спросонья, выпуская в стылый утренний воздух из своих широко отверстых хлебальников густой вонючий пар.
– Вот я вас сейчас, извергов таких! – замахивался на собак отшельник, – Уйду от вас и буду вон на той горе ждать, пока поумнеете!
Указывал при этом в окаймленную горными пиками пустоту…
Абреку с Османом тут же становилось невыносимо тоскливо от мысли, что они останутся одни без хозяина, что придется ползти к нему по отвесным скалам, а еще они вспомнили, как их хозяин грозил вершинам, где обитал безымянный топтыгин. Он, кстати, приходил этой ночью снова, но, не обнаружив своих заклятых друзей у сломанных ворот, удалился восвояси в изрядном раздражении и полном недоумении. Вспомнив все это, зверюги присмирели совершенно, потому что хоть подвижник и был добр по своей природе, а также в силу своих религиозных убеждений терпелив и смиренен, но за баловство и нарушение дисциплины он мог наказать весьма сурово. Да и сам факт того, что он смело грозил кулаком самим горам, на которые порой и смотреть-то было страшно, о многом говорил.
Меж тем молодой чернокожий мастер, которого спросонья облаяли четвероногие монастырские привратники, немного пообвыкся и уже изучал ворота, которые ему предстояло починить.
Предвидя недоумение любезного читателя и его вопросы касательно особого упоминания в тексте о цвете кожи нашего героя, позволим себе вновь прервать повествование и объясниться. Дело в том, что Энвер был родом из селения Адзюбжа, расположенного в устье реки Кодор, на берегу которой, как мы помним, был найден мертвый Шабат Золотой из повести Даура Зантария «Еджи-ханум, обойденная счастьем».
Местность эту в 1912 году Максим Горький описал так: «Между Сухумом и Очемчирами, на берегу реки Кодор, недалеко от моря – сквозь веселый шум светлых вод горной речки ясно слышен глухой плеск морских волн. Осень. В белой пене Кодора кружились, мелькали желтые листья лавровишни, точно маленькие, проворные лососи, я сидел на камнях над рекой и думал, что, наверное, чайки и бакланы тоже принимают листья за рыбу и – обманываются, вот почему они так обиженно кричат, там, направо, за деревьями, где плещет море. Каштаны надо мною убраны золотом, у ног моих – много листьев, похожих на отсеченные ладони чьих-то рук… Слева от меня по вершинам гор тяжело нависли, угрожая дождем, дымные облака, от них ползут тени по зеленым скатам, где растет мертвое дерево самшит… Осенью на Кавказе – точно в богатом соборе, который построили великие мудрецы – они же всегда и великие грешники, – построили, чтобы скрыть от зорких глаз совести свое прошлое, необъятный храм из золота, бирюзы, изумрудов, развесили по горам лучшие ковры, шитые шелками у тюркмен… снесли сюда, на глаза солнца, как бы желая сказать ему: – Твое – от Твоих – Тебе».
Именно здесь начиная с XVII века компактно проживали так называемые абхазские негры, имевшие, по мысли поэта, основоположника абхазской письменной литературы Дмитрия (Дырмита) Иосифовича Гулиа (1874–1960), эфиопское происхождение. Они считали себя абхазами, говорили на абхазском языке, соблюдали местные обычаи и традиции, занимались земледелием и скотоводством. При советской власти многие из них перебрались в Сухум, где получали образование, трудились на производстве и в медицине. Дед Энвера Астамур, например, всю жизнь проработал водителем автобуса, а мать Назира – медсестрой в Сухумском роддоме.
Неожиданный поворот сюжета, не лишенный экзотического звучания, но совершенно при этом жизненный и даже обыденный.
Что же касается до ворот горного монастыря, то были они, как того и следовало ожидать, в плачевном состоянии. Изогнутые створки, подвязанные проволокой, держались, как говорится, на честном слове, и молодому мастеру осталось только изумиться, каким же это чудом удалось разломать такую громадину, которая весила не меньше полутонны. От стариков он слышал, конечно, что живущие в горах демоны обладают немыслимой силой и могут без особого труда двигать огромные камни, вырывать деревья из земли с корнем, рушить хижины горцев и отшельников. Но здесь, как нам известно, ситуация был несколько иной – виновниками погрома стала не какая-то там нечистая сила, а вполне реальные представители животного мира – Осман, Абрек, а также безымянный топтыгин, озабоченные исключительно реализацией собственных природных инстинктов, хищных разумеется.
«Сколь же велика силы природы», – подумалось Энверу, который пожелал немедленно приступить к работе, но его порыв был прерван приглашением в трапезную к скромному иноческому угощению, без которого «никакая работа не спорится» – это были слова отшельника Иоасафа.
Молодой человек покорился, разумеется, потому что от своей матери знал такое непререкаемое слово, как «благословение». А монах благословил его вкусить «не до пресыщения».
По традиции принятие пищи в монастыре совершалось неспешно и в полном молчании. Тишину застолья нарушало лишь чтение житий угодников Божиих. На сей раз послушник по имени Мелитон читал житие святого Феохариса Неаполитанского, принявшего мученическую смерть в каппадокийском городе Неаполе (ныне Невшехир) в 1740 году за отказ перейти из православия в ислам.
Если Энверу имя Феохариса было до того совершенно неведомо, то Даур хорошо знал его, потому что их соседом по улице Папаскир, где он в годы юности жил у своей тетки (это недалеко от знаменитого на Фуникулере дома Иоакима Михайловича Алоизи), был некий плотник Феохарис, скорее всего, грек по национальности. Из неоконченного романа «Феохарис»: «Вот стоит во дворе дядя Феохарис, неоглашен и одинок. Солнце за пазухой Богом данного утра и топор за пазухой дяди Феохариса, чье имя переводится с греческого как Богдан, засверкали навстречу друг другу. Утренний пейзаж контрастный, в нем еще не появилось полутонов. Дядя Феохарис стоит с топором за пазухой, прохлада заставляет его тихо ежиться и дрожать. В этой позе он напоминает Пана, играющего на свирели. Великий грех лежит на дяде Феохарисе, если он, как явствует из его имени, Богом дан нам, чтобы явить чудо во славу Его, а сам он, то ли по скаредности, то ли побежденный суетой, не выполнил своего предназначения. Если в уши свои впустил он скверные вести, так что брезгливо сторонятся его слуха горние речения; если из уст его выходят нечистые речи, так что бежит от них Благая весть; если топором, врученным ему, чтобы изготовить помост Ожидаемому, мастерит он мебель обывателям, дышащим вяло и ровно».
Низкорослый.
Худощавый.
Седой.
Хромой.
Кривоватый.
Одна рука волочится по земле, а другая скрючена, потому как приспособлена для хранения топорика, скрытого от посторонних глаз за пазухой.
Таков этот старик.
Когда в годы юности Даур подглядывал за Феохарисом Фуникулерским, забравшись на инжир, что рос рядом с его домом, то предполагал, что, скорее всего, таким же жалким и беспомощным был Иосиф-плотник, потому как являлся неродным отцом Христа (он прослышал от взрослых, что настоящим отцом Иисуса был Бог). А поскольку дети довольно часто бывают жестокими, то Даур смеялся вместе с другими мальчишками над кособоким стариком.
Из романа «Феохарис»: «Дом-на-Горе стоит над Аркой, которая является воротами Фуникулера. Дальше уже нет домов, он выше всех. Утопающий в эвкалиптах и мимозах, он виден отовсюду. На всех открытках, изображающих панораму города со стороны бухты, Дом-на-Горе изображен, или же угадывается. По архитектуре это небольшой деревянный особняк в колониальном стиле, каких немало успели построить до прихода Советской власти купцы, разбогатевшие на экспорте табака самсун. Дом стоит одиноко в саду Фуникулер. Фуникулера нет, его только планировал построить Берия к своему то ли сорока, то ли пятидесятилетию, но название осталось за Горой. И люди не взлетают на Гору в вагонетках, как планировалось, а так добираются. Отдыхающие, народ неторопливый, предпочитают подниматься пешком, по пути любуясь красотами и имея фотоаппараты. На верхних площадках их ждет два ресторана, множество павильонов. Оттуда, с Горы, открывается лучший вид на панораму города и залива. Вниз отдыхающие идут уже навеселе, нарвав мимозы и других цветущих веток и, к неудовольствию тети Фины, громко распевая песни различного содержания. Бывает, что и разбегутся наперегонки, иногда так гулко стуча каблуками по асфальту, что стекла моего единственного окна дрожат. На разных участках серпантина, словно коршуны, их настигают проклятья разбуженной шумом тети Фины. Проснуться и прокричать проклятия в курортный сезон ей приходится иногда за ночь несколько раз… Только под утро прекращаются все эти движения, только под утро. Дом стоит одиноко в саду Фуникулер. Дом как дом, даже в Сухуме таких замечательных строений несколько, если бы не… шпиль, который поднимается над позеленевшей от времени крышей, прямо надо мной. По ночам этот шпиль светится. И этого никто не знает, кроме меня. Свеченье видно только тут, а это место не сразу найдешь. Оно приходится на середину дороги, где постоянное движение машин, и пока ты стоишь, задрав голову в поисках этой точки, тебя могут и сбить. Увы, не всегда виден свет над самой головой».
Спустя годы об этом своем сидении в ветвях инжира (прямо как Закхей в ветвях смоковницы) Даур скажет так:
И вдруг привидится, что там,
Куда душа взлететь хотела,
На смену тягостным годам —
Покой вне времени и тела;
Что в суете сиюминутной
Нечасто поднимал глаза
На этот дальний и уютный
Весь в звездных брызгах —
Дом Отца!
Конечно, старик Феохарис знал, что за ним подсматривает соседский мальчишка-сорванец, чувствовал на себе его пристальный взгляд и цепенел от воображаемого сравнения себя с Иосифом Обручником (плотником), неродным отцом Спасителя, потому как, будучи православным греком, знал всю правду и не мог упоминать Имя Господа всуе, слабел при этом, становился уязвим для искушений, трепетал.
А еще столярных дел мастер напоминал Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго – одинокого, беспомощного, уродливого.
Если честно сказать, то здесь, на Сухумской горе, проживало немало экстравагантных персонажей, «побежденных одиночеством». Видимо, Фуникулер располагал к отшельничеству с видом на море и звезды, вернее на звездные брызги.
Чего стоил только один двухметровый гермафродит Миша-Маша – местная достопримечательность!
Он жил в башне дома Алоизи в окружении котов и собак.
Он носил платье, и у него была борода.
Он пользовался приставной лестницей, чтобы проникнуть в свое нехитрое жилище в мавританском стиле.
– Лестница Иакова, как понимаю?
– Нет, обычная деревянная лестница, сработанная плотником Феохарисом по-дружески, по-соседски, так сказать.
– Но и в сонном видении Иакова тоже была обычная деревянная лестница, которая стояла на земле, а верх ее касался неба.
– Речь тут идет о другом – о том, кто по ней восходил и нисходил, а не о том, кто и из чего ее сделал. Трудно, право, сравнить ангелов Господних из Книги Бытия с Мишей-Машей, который обитал на углу Гулиа и Шотландской.
– Ну почему же? Ангелы – бесполы, гермафродиты – двуполы. То есть мы имеем дело с крайними проявлениями человеческого естества, двумя створками царских врат, между которыми остается тот самый узкий, тесный проход, ведущий в жизнь вечную…
Так собеседовал автор со своим вторым «я» в ожидании того, когда в монастыре закончится наконец трапеза и чернокожий, кудрявый, похожий на Пушкина Энвер приступит к своей работе.
Тут вновь следует повторить, что к возникновению данного сюжета наш автор не имел никакого отношения – он появился сам по себе и был, вероятно, навеян образами и воспоминаниями, которые всякий раз рождала Сухумская гора, но, будучи истинным сочинителем, Даур (а вслед за ним и мы) не мог пройти мимо него (сюжета), не мог не обратить на него никакого внимания, высокомерно отринув, уповая лишь на разрозненные кадры старой кинопленки, затерявшейся в зарослях мимозы, дикой груши и кипарисов.
Как и было обещано Иоасафом, в монастырской подсобке оказались необходимые инструменты, включая сварочный аппарат, а в местном гараже, где еще с советских времен без колес стояла «Волга» с оленем на капоте, нашелся и сверлильный станок.
Ремонт занял два дня.
Слава Богу, что это оказались простые ворота, а не описанные в романе «Феохарис» врата – «литые, чугунные… увенчанные сверху дугообразной решеткой, на которой было выведено «ATUNSHRA» («покой» по-абхазски).
Когда ремонт благополучно завершился, Абрек и Осман вздохнули с облегчением. Во-первых, потому что они так и не сумели привыкнуть к молодому, эфиопской наружности работнику и всякий раз норовили свирепо облаять его. Во-вторых, надежда на продолжение ночных встреч с топтыгиным превратилась в реальность. И наконец, взгляд Иоасафа потеплел и стал прежним – добрым и задумчивым, когда он наблюдал за тем, как две громадные псины (более семидесяти килограммов каждая) умильно дурачились, предусмотрительно отгороженные от мира стальной арматурой.
После освящения отремонтированных ворот отшельник благословил послушника Мелитона проводить Энвера в город, потому что тропа, проложенная монахами в горах, была ведома только насельникам монастыря, и опасность заблудиться здесь носила абсолютно объективный характер.
Из книги отца Меркурия (Попова) «Записки пустынножителя»: «Иногда на их пути оказывались груды больших камней – следы случившегося в далекие времена землетрясения. Необозримое скопище камней, простирающееся на многие километры от самых вершин до подножий, преграждало путникам дорогу. Монахи с чрезвычайной осторожностью пробирались через груды скальных обломков, но иногда случалось, что один из камней неожиданно сдвигался или скатывался вниз из-под ноги. Невозможно даже представить, что будет, если путник не удержится и упадет на эти каменные глыбы! Когда необходимость вынуждала монахов подниматься по каменистому склону или спускаться по нему, они шли рядом, не отставая ни на шаг, но и не обгоняя друг друга; ведь если один обгонял другого и нечаянно задевал камень, камень с нарастающей скоростью летел вниз, вызывая лавину – и тогда горе отставшему!»
Спускаться с Фуникулера рядом со своим вторым «я», «не отставая ни на шаг, но и не обгоняя друг друга», – задача, разумеется, невыполнимая, потому что расстояние между собой прошлым и собой нынешним, между собой ушедшим и собой живущим столь же огромно, как между субъективным и объективным. Оно подобно неизбывной пропасти, о которой в Послании к Евреям у Святого Апостола Павла сказано: «Те, которых не был мир достоин, скитались в пустынях и горах, в вертепах и пропастех земных» (Евр.11:38). Причем, интересно заметить, что словом «пропасть» также принято называть некрополь, кладбище, где разница между живыми и мертвыми особенно разительна.
Следовательно, предостережение отца Меркурия – «горе отставшему!» – автор трактует как «горе отставшему от самого себя», что, по сути, и является истинной сутью «мытарств», о которых писал отец Александр Мень.
Неприкаянность отставшего (ведомого) и маета ведущего, потому как и сам он блуждает в потемках, мыкается, по словам Чехова, «с места на место… и никак не найдет себе приюта», соразмерны.
Только теперь, находясь на Фуникулере, автор может осознать свою раздерганность как путь, где «судьба – это не выбор, а его отсутствие» – так говорил друг Даура писатель Андрей Битов.
Из дневника Даура Зантария: «Сегодня после работы зашел в магазин “Летний сад”. Продано книги несколько экземпляров всего. В “Гилее” – вообще не продались… Пошел в “Новый Мир” относить стихи, а их, выведенных на принтере специально, забыл. Обнаружил уже у выхода из метро… Роман мой печатали в “Знамени”, несколько лет назад это был бы всесоюзный и даже европейский имидж, а сейчас никто не знает меня и даже в снобистских книжных магазинах книгу не берут… Как жить и на что – не ведаю. Авось, что-нибудь да пошлет Господь… у меня осталось-то около двух рублей мелкой мелочью… Повесил на стенку листок-памятку, где записал, кому надо завтра позвонить. Если дозвонюсь хотя бы некоторым, кое-что выясню… по писательским делам».
Впрочем, потом по ходу пьесы выяснится, что один из адресатов «листка-памятки» убыл за границу на ПМЖ, другой болеет, и его супруга не передает ему трубку, еще один литератор запил и связаться с ним нет никакой возможности, и, наконец, одного издателя, а по совместительству бизнесмена, застрелили накануне из пистолета ТТ китайского производства.
На этом список «полезных людей» на сегодня закончился.
Обо всем этом Даур размышляет, когда, продолжая сматывать киноленту в зарослях на горе имени Сталина, доходит до конечных (для зрителя – первых) кадров эпизода, на которых изображены Аптекарский огород, станция метро «Проспект Мира», спорткомплекс «Олимпийский», превращенный в гигантскую торговую точку, и посольство Эфиопии, расположенное недалеко от дома в Орлово-Давыдовском переулке, где он жил у Лии Орловой.