Солнечные лучи хлынули в мое окно. Они заставили меня встать. Я окончательно покинул постель. Обрывки полусна-полуяви исчезли, как замысловатый ковер паутины исчезает при малейшем дуновении зефира, оставляя лишь пыльные обрывки по углам. Как жаль, что не стрельнул у Анастаса сигарет. Я стал искать, не осталось ли с ночи какого курева. Пошарил в карманах разбросанных вчера перед сном одежд. Пришлось довольствоваться окурком. Солнечное наводнение заливало комнату. Глубоко затягиваясь, я натянул штаны и майку.
Лизхен по обыкновению своему передние лапы вытянула по-львиному вперед, на задних же подтянулась, оттопыривая попку. При этом бессмысленно-добрые глаза посмотрели на меня, говоря: знаю, идем на улицу. А когда я, взяв зубную щетку, полотенце и мыло, направился к выходу, на радостях она продемонстрировала одно из своих выдающихся свойств: запрыгала, отскакивая от пола, как мячик.
Дядя Паша и Таксер были со мной откровенно приветливы. Не отбрасывая теней, что отчасти было объяснимо тем, что оба стояли в тени камфорного дерева, они полоскали у водопровода бочку – уже с весны готовились они к поре сбора винограда. Я подошел. «Здравствуй, сынок, здравствуй», – не просто так, как я с ним поздоровался, а как-то не так, как-то подчеркнуто ответил мне дядя Паша. Он был в спортивных штанах и майке на волосатом торсе. Таксер улыбнулся, обнажая и в обычном виде крепкие, здоровые зубы.
– Ну-ка, встань на передние лапы, как ты умеешь! – говорит он моей Лизхен. И добавляет, обращаясь к Таксеру: – Глупая собака! – Это он хотел сказать «хорошая», но у дяди Паши всегда так: хочет сказать или сделать одно, а получается другое.
А Лизхен-дура не обиделась, а действительно продемонстрировала самый гениальный свой фокус: стала пысать, приподнявшись на передних лапах. И это при том, что ее назвали глупой, да еще собакой.
Из крана вовсю хлестала вода. Брызги падали наземь, в пыль, и, отскакивая от пуза бочки, с комариной ловкостью находили незащищенное, голое место между голенищем и тапками дяди Паши. Вода, надо полагать, была холодная. Заметив капли на его щиколодах, я задрожал, как жеребец, которого джигит ставит под водопад.
Дядя Паша постучал по обручу носком своего тапка. Вода продолжала литься сильной струей, непременно холодной. Дядя Паша посмотрел на меня, фиксируя мой помятый вид, потому что он вышел из того возраста, когда кутеж в радость, и был уже в возрасте, когда пьют, заимствуя из НЗ здоровья. Но все это была игра: он прекрасно знал, что мы с его сыном Анастасом не пьем, а…
Я сладко зевнул. Я тоже научился играть свою роль не хуже их и не показывал им, как мне не терпится взглянуть через плечо в сторону стены под своим окном. Я собирался сделать это тайком от них, начав умываться. Но в дрожь бросало от мысли, что надо коснуться этой воды. Они услужливо отошли, оставляя меня с запахами нимф наедине. Я начал умываться, сквозь брызги, незаметно для свидетелей, пытаясь разглядеть овечье гнездо. Удалось мне это только, когда выпрямился и стал вытираться полотенцем.
Умыться-то я умылся, но зубы чистить не стал: полоскать рот этой водой я не мог, хотя видел, что они все это замечают. Уже занеся ногу на ступеньку каменной лестницы, я полуобернулся и выпалил:
– А овечье гнездо выглядит неплохо, а?
Лизхен занервничала.
Таксер был уверен, что я не заметил, когда он кинул взгляд в сторону дяди Паши с просьбой спасти положение.
– Что ты говоришь, сынок? Что за гнездо? – спросил дядя Паша, сама невинность.
– А то, что над твоей дверью.
Я пошел по ступеням. Дяде Паше надо было скорее выручать Феохариса, своего брата.
– А по-твоему, овцы уже летают? Этому вас в институте учат? – сказал он на голубом глазу.
Таксер-деревенщина хихикнул, поспешно решив, что они победили.
– А на чем прилетел сюда Фрикс, основавший Диоскурию? – спросил я, остановившись на середине лестницы.
Это был козырь. Лизхен была в восторге. Дядя Паша бесцеремонно не замечал овечьего гнезда над своей дверью и под моим окном, но не мог отречься от греческой истории и назвать ее вымыслом.
– Сегодня чего только не увидишь, – сказал он примирительно.
– Чудеса бывали всегда, – милостиво изрек я, и мы с кошкой поднялись к себе.