К книге
Даур ЗантарияПриложение Главы из романа Даура Зантария «Феохарис» Публикуется впервые. Феохарис (Рукопись, найденная в Сухуме). Овечье гнездо
47%
Приложение Главы из романа Даура Зантария «Феохарис» Публикуется впервые. Феохарис (Рукопись, найденная в Сухуме). Овечье гнездо
14

Иметь свой дом у моря на пригорке

и в небе сада собственные звезды,

и быть любимым дамами в чепцах,

и отражаться в зеркале пруда,

пугая рыбин как виденье Бога.

Глава 1

Я знаю, что еще сплю, но уже тревожно. Это опять он, встав ни свет ни заря, помятый, нелепый, мешковатый, вскарабкался по водосточной трубе до окна моего, свесился с правого угла и вперил в меня свой, тот самый взгляд. И тут же – мысли о воде. И вот, дорогой Сачмо, недомогание, которое тебе уж точно живописать нет надобности, оно разбудило меня рано утром. И то, на что тут же обратился мой нерадостный взгляд, оказалось: никакой не он, а всего лишь занавеска на окне. Просто она сорвана, занавеска, и одним краем свисает с гвоздя, но в ее причудливом силуэте спросонья мне померещился он: показалось, что это он повис в правом углу окна вместе со своим взглядом.

Зари же еще нет, заря еще не занялась, иначе край ее заглянул бы в мое оконце. Зари еще нет. Небо – влажное и фиолетовое, мгла еще не отделилась от светлеющих утренних теней.

Я поворачиваюсь набок и тянусь за бутылкой минералки на противоположном краю стола. Дотянулся до нее пальцем и начинаю придвигать к себе. Но когда изловил бутылку и отхлебнул из нее, оказалось, что это не минералка; оказалось, что это обычная вода из-под крана: тут же я ощутил не только запах, но и привкус женского пота и мочи.

Хорошо, что милая Лизхен уже рядом. Она меня не будит никогда. Не шумит, терпеливо ждет, пока я сам не проснусь, и только тогда ныряет ко мне. Лизхен – подружка моя, сопечальница, кроткая свидетельница моей юдоли! Чтобы избавиться от отвращения, чтобы меня попросту не стошнило, я притянул ее к себе, мою Лизхен. Погладил по шерстке. Может быть, она и глуповата, зато очень ласковая и несуетливая. И артистичная! Это дядя Паша постоянно подчеркивает ее глупость. Не сердись на него, зверек мой! Зачем тебе ум? Ты, Лизхен, – кошка комнатная.

Но сегодня воскресенье! Надо вставать! Нелегко это, но надо! Вставать и жить! Я пробуждаюсь. Там, во сне, у меня не было ничего, кроме тоски, но тут, в яви, лекарство лежит у изголовья. О, эти травы!

Я встал и, преодолевая головокружение, подошел к окну. Растворил его, достопочтенный Хаким, – и, как сказано в твоей божественной касыде, «пахнуло пряным запахом весны».

Я не ошибся: это он как раз и спускался по водосточной трубе. Достигнув земли, он встал во дворе около лавки. Поежился от утренней прохлады. Лезвие топорика, зажатое под мышкой, сейчас было открыто: он не успел завернуть топор в газету – только что им пользовался: пользовался обухом как молотком, прибивая под моим окном доску для гнезда. Если бы я был уверен, что мне это не мерещится, я бы спросил его: почему именно под моим окном? Как он смеет, дорогой Мейстер, нервировать и смущать меня с раннего утра?

И тут стало вообще плохо. Пока я принимал лекарство, за окном началось вот что: возникая из темноты, отвратительно, сухо шурша крыльями, полетело к колодцу нашего двора с разных сторон сонмище омерзительных летучих мышей. Судя по шуму, их было много. Их было бесчисленное множество, как в одном фильме ужасов, который я смотрел в московском иллюзионе. Я задрожал от страха, как дядя Феохарис – от утренней, вот, прохлады. Неужели отменится рассвет, думал я, ища ответа в глазах Лизхен, но и она отводила свой желтый взгляд. Неужели мир захватили эти вампиры, превратив его в унылый склеп, где – непреходящая тьма и никогда не встанет солнце, думал я с тоской, но потом вспомнил, а чуть было не забыл, потому что такое бывает так редко, чтобы утром проснулся – и оно под рукой…

И вот я откинулся назад, и вот освобожденная рука моя легла на шерстку Лизхен. О, эти травы! Одно мгновение – и мне стало легко, мне стало славно; все чувствилища ожили, стали становиться на места, начиная выполнять свои привычные функции. Я лежал спиной на подушке, удивляясь, что даже эти летучие гады вдруг стали издавать такой приятный слуху щебет.

Я прислушался: да, это был щебет. Звонкий, радостный, утренний гомон птиц наполнил чашу нашего двора. Я дома, я на воле, я снова в прекрасном Сухуме, в своей комнате, где не слышно однозвучного часового, где дверь я сам запираю изнутри!

А как раз в тот моментум, когда я снова встал и подошел к окну, появилось и солнце. Оно появилось слева от меня, там, из-за горы, напоминающей, когда смотришь из окна, спустившегося на водопой медведя.

Как только проснешься,

явь, как шапка,

надвигается на глаза

и тени снов исчезают.

Но ты видишь,

как море накренилось,

ввысь поднимая лодки,

бледно-спокойное,

солнца не видя еще над собой;

как город спросонья

исходит туманом,

и горка-медведица

спускается на водопой;

как черные чайки

на длинных лучах качаются,

а набережная пронизана

черными кипарисами.

Солнце коснулось лучами зеленых от ветхости и сырости стен нашего дома, в колодце двора на пальмовых ветвях засверкала роса, распрямились озябшие листья винограда. И вслед за этим в окно ворвался птичий гомон. Слух не обманул меня.

Это были весенние ласточки! Их было много, совершенно невозможно вообразить столько ласточек сразу.

Ласточки заполнили ликующими голосами наш двор. «Птички под моим окошком гнездышки для деток вьют: то соломку тащат в ножках, то пушок в носу несут».

Взгляд мой, даже падая на Феохариса и его топор, был счастливый. Я чуть было не встретился с ним глазами.

Глава 2

Горы плывут на запад.

Тучи над ними замерзли.

Боже мой, как пустынен

Мой Дом-на-Горе!

В начале апреля 197… – го я вернулся в родной Сухум. Все неприятности были позади. Конечно, постарались родственники, в особенности мой дядя Гвидо Джотович; старому лектору пришлось подключать все свои связи, но он вытащил меня из Драндской тюрьмы: я был оправдан и освобожден из зала суда. Но это влетело родичам в копейку: большую часть моей и маминой доли Дома-на-Горе мой греческий дядя, дядя Паша, сдал в аренду: половину верхнего этажа занимает Таксер с женой и ребенком, половину нижнего – художник Минаш, который задумал уехать в Израиль, но сначала ушел из семьи (позже ему удалось-таки выехать с двумя сыновьями и без жены, как он и планировал, и он давно уже живет за кордоном, правда, поселился не в самом Израиле, а рядышком, в Новой Зеландии), а пристройку снимает Елена, студиозус московского консерваториуса и компонист, чтобы не сказать большего. Оставшиеся половины обоих этажей были сданы еще раньше людям, которые так и не появятся в нашем повествовании. Мне для жизни остался только флигель, а мама живет в Агудзере в казенной квартире с Павлом Несторовичем, старшим научным сотрудником Обезьяньей Академии и моим отчимом.

Дом-на-Горе стоит над Аркой, которая является воротами Фуникулера. Дальше уже нет домов, он выше всех. Утопающий в эвкалиптах и мимозах, он виден отовсюду. На всех открытках, изображающих панораму города со стороны бухты, Дом-на-Горе изображен или же угадывается. По архитектуре это небольшой деревянный особняк в колониальном стиле, каких немало успели построить до прихода Советской власти купцы, разбогатевшие на экспорте табака самсун.

Дом стоит одиноко в саду Фуникулер. Фуникулера нет, его только планировал построить Берия к своему то ли сорока, то ли пятидесятилетию, но название осталось за Горой. И люди не взлетают на Гору в вагонетках, как планировалось, а так, добираются. Отдыхающие, народ неторопливый, предпочитают подниматься пешком, по пути любуясь красотами и имея фотоаппараты. На верхних площадках их ждет два ресторана («Амза» – луна и «Амра» – солнце, не путать с «Амрой» на набережной. – М. Г.), множество павильонов. Оттуда, с Горы, открывается лучший вид на панораму города и залива. Вниз отдыхающие идут уже навеселе, нарвав мимозы и других цветущих веток и, к неудовольствию тети Фины, громко распевая песни различного содержания. Бывает, что и разбегутся наперегонки, иногда так гулко стуча каблуками по асфальту, что стекла моего единственного окна дрожат. На разных участках серпантина, словно коршуны, их настигают проклятья разбуженной шумом тети Тины. Проснуться и прокричать проклятия в курортный сезон ей приходится иногда за ночь несколько раз, даже Анастас не может ни удержать матушку от вспышек гнева, ни обеспечить ей покой, потому что «все эти движения» – издержки курорта.

Только под утро прекращаются все эти движения, только под утро.

Дом стоит одиноко в саду Фуникулер. Дом как дом, даже в Сухуме таких замечательных строений несколько, если бы не…

…шпиль, который поднимается над позеленевшей от времени крышей, прямо надо мной. По ночам этот шпиль светится. И этого никто не знает, кроме меня. Свеченье видно только тут, а это место не сразу найдешь. Оно приходится на середину дороги, где постоянное движение машин, и, пока ты стоишь, задрав голову в поисках этой точки, тебя могут и сбить.

Увы, не всегда виден свет над самой головой.

Глава 3

И вот Феохарис засуетился. Его питомцам необходимо было гнездо, но почему-то под моим окном. Конечно, он одинок, и он всего лишь прибил под окном некий помост, а гнездо для его питомцев свили птицы. Весь дом еще спит, да и весь город; я один в глупой растерянности высунулся в окно, а подо мной трудятся ласточки. Не знаю, куда девать себя; мне бы притвориться, что ничего не видел, что вообще ничего не происходит, и вернуться в постель. Чтобы, если это все же происходит в половине моего бодрствования, удивиться на рассвете вместе со всеми. А если это в половине моего сна, тогда зачем же я стою в окне? Но не получается – так просто взять и отойти прочь. Могу вообразить, как смешон я со стороны, когда безвольно и тупо наблюдаю чудо, что творится у меня под носом… И захотелось дяде Феохарису материализовать, воплотить в жизнь свои сны. Ранним утром возжаждал этого дядя Феохарис в сердце своем. Дядя Феохарис, побежденный одиночеством. Солнечный свет, сбежав, как молоко, влился в мою комнатушку. Дядя Феохарис одинок. Он претворил в жизнь свои чудные сны, он оживил свои думы. Сотворил дядя Феохарис трех ягнят. Трех крылатых ягнят. Хотя, по ассоциации с его предками, братьями Диоскурами, основавшими наш город, крылатый ягненок должен быть один, и тот уже принесен Язоном в жертву Солнцу-Гелиосу, отцу колхского царя Эйета. Взял дядя Феохарис на руки нежных барашков, напоил их своими благовонными зельями, наболтал им в ушки стихи из своих неведомых письмен, отчего и прорезались на кудрявых их спинках плавники прозрачных крылышек. И вскоре барашки резвились в гнезде. Но как же мне вмешаться? Как обратить на себя его внимание? Окликнуть его, когда он и днем-то со мной едва здоровается, только душу кольнет своим взглядом, и высказать какое-нибудь банальное замечание? «Отменные у тебя овечки, дядя Феохарис! А пташкам не следовало ли вить гнездо чуть полевее? Майна, ласточки! Вира, стрижи!» Ну, как прикажете мне себя вести? Пока я колебался, он закончил свое дело и – так и не заметив меня! – спустился вниз по той же водосточной трубе.

Предыдущая главаГлава 14 из 30Следующая глава