К книге
Даур ЗантарияГлава одиннадцатая Начало
43%
Глава одиннадцатая Начало
13

Когда Дауру исполнилось четыре года, в возрасте 127 лет умер легендарный абхазский долгожитель Шулиман Аршба. О кончине старца сообщалось в советских газетах, но, поскольку некрологи традиционно носили характер выспренный и торжественно-однообразный, никто не мог понять, почему Шулиман отошел в мир иной, перебрался в «другие селения – Дал», ведь он собирался жить вечно.

Уже потом выяснилось, что после перенесенной полостной операции старец счел гармонию своего мира навсегда разрушенной и просто сам отказался жить дальше, уснул вечным сном, а седая, пепельных оттенков борода его покрыла холмы и утесы древней Диоскурии – и Фуникулер в том числе.

С раннего детства Даура окружали красавцы-старики, величественные как горные пики, покрытые снегами.

Они могли восседать на белых с синевой конях, а могли стоять на веранде апахци и хором исполнять «Песню о скале». Голоса их, сливаясь в один, звучали в унисон, и маленькому Дауру казалось, что он слышит одновременно и гудение гор, и завывание ветра, и скрежет камней, и перекличку птиц, и рыдание диких зверей, и, наконец, голоса людей, блуждающих между утесов и бесформенных скалистых отрогов. Даур ежился при мысли о том, что где-то среди этих отчаянных странников был и его дед – охотник и следопыт Тамшуг Зантария, который складывал ладони рупором и прикладывал их ко рту и…

– О-о-о-о-Э-э-э-О-о-о-о-Э-э-э!!!

Звук отражался от скалы, которой была посвящена народная песня, и уносился в непроглядную дыру ущелья, где среди камней, что уже было не различить в густеющих сумерках, шумел горный поток.

Старцы продолжали петь.

Вернее, их голоса продолжали звучать, при том что многих из них могло уже и не быть в живых.

В 1997 году Даур напишет: «Историю Шахан-Гирея я знаю хорошо, потому что он был нам родственник. (Ашхангирей (Шахан-Гирей) Бжания (1799–1946), уроженец села Тамыш Очамчирского района Абхазии. – М. Г.) Его первая жена приходилась родной сестрой Софьи Григоревны, моей бабки по отцу. От нее у Шахан-Гирея была дочь. Когда Андрей Битов гостил в Тамыше, старушки уже не было в живых. Писатель увидел траурную вывеску на доме, на которой значились даты ее рождения и смерти: 1880–1982, подивился, что старушка родилась в один год с Блоком, и вывел ее под именем “Блоковской старушки” в романе “Оглашенные” (если учесть, что Шахан-Гирей появился на свет в том же году, что и Пушкин, то возникновение имени Битова в этой цитате неслучайно. – М. Г.).

В первые годы советизации старик Шахан-Гирей овдовел. А было ему так много лет, что страшно сказать. Он остался один, и родные решили женить его на вдове, чтобы она присмотрела за стариком, пока он жив. А после его смерти ей бы досталось его нехитрое добро…

Но сам Шахан-Гирей думал иначе. И потому, отправляя всадников за молодой, он позвал моего отца, которому было двенадцать лет, и послал его на скакуне впереди процессии, потому что у отца моего Бадза Тамшуговича была добрая нога. Так оно и оказалось. Вдова родила старику двух сыновей, младший из которых был директором сельской школы, которую я заканчивал».

Именно Шахан-Гирею принадлежали знаменитые слова: «Три года понадобилось мне, чтобы научиться говорить, и сто лет, чтобы научиться молчать».

Тут, конечно, читатель вспомнит «Сто лет одиночества» Маркеса. Но, как известно, к такому сравнению своих текстов с произведениями великого колумбийца Даур относился довольно скептически, поскольку одиночествовать сто лет и пребывать в молчании целый век – не одно и то же.

Трудно было назвать величественных горцев, окруженных детьми, внуками и правнуками, одинокими. Однако данная клановая круговерть не исключала их тяги к безмолвию, когда все слова уже были сказаны, покинули говорящего и материализовались во взгляде или жесте, став, таким образом, проявлением высшей мудрости и прозорливости.

Например, в эссе «Рождественское слово о долгожительстве» автор выводит образ именного такого мудреца: «Мустафу Чачхалия я хорошо помню. Школа, где я учился первые годы, до революции была церковно-приходской и потому окружена могилами… Рассказывали, что рядом с кладбищем, на лужайке, предназначенной для игрищ, он (Мустафа) играл в кеброу, что-то наподобие крокета…

В последние годы он иногда жаловался на нездоровье. Проходя мимо нашей усадьбы, зайдет, бывало, потребует колодезной воды и посидит с четверть часа с нашим отцом под шелковицей, чтобы поговорить о том о сем. Он вообще до конца своих дней не прекратил дальние прогулки по селу. Опасаясь за старика, дочь прятала от него обувь, но это его не останавливало: он выходил на прогулку в носках. Шел по середине дороги, не признавая обочин».

Согласно сельскому преданию, именно на этой дороге в годы о́ны произошла эпическая встреча Мустафы Чачхалия с Нестором Аполлоновичем Лакоба и народным комиссаром Абхазии по культуре Багратом Зантария. Без приглашения крупных партийных работников в гости тут, разумеется, не обошлось.

Даур пишет: «Старика спросили, какого из козлов забить для гостей, чтоб стыдно не было. “Вон того!”, – сказал старик и взглядом сшиб козла с ног, ловить не пришлось. При этом учтите, что козы сами с нечистой силой знаются и очень крепких нервов четвероногие».

Подобно тому как Тамшуг Зантария обладал таинственным даром воздействия на своих четвероногих друзей, лишь указывая им на гору, на которой он будет их ждать, так и старец Мустафа мог повелевать животными силой своей харизмы.

Не раз юный Даур слышал от стариков слова философа, поэта и суфия Саади: «Когда я рождался, все радовались, а плакал только я, а когда я умирал – все плакали, радовался лишь я один».

Не мог их уразуметь, конечно.

Приход в мир и уход из него были частью какого-то вечного, Богом придуманного сюжета, задумываться над котором как-то не приходило в голову. О собственном рождении человек мог говорить лишь со слов тех, кто был свидетелем и виновником этого события. Собственную же смерть возможно было осмыслить объективно, лишь оказавшись за гранью, за окоёмом, в «других селениях», имеющих наименование Дал.

Даур пишет: «Все хотят жить долго. Если даже жизнь давно не в радость, человек предпочитает влачить ее тягость, потому что перевешивает страх от неведения того: что же за чертой?»

Заглянуть за черту – не всякий на это способен!

Таким образом, сойдя с Фуникулера и оказавшись у порога отчего дома в Тамыше, автор видит себя – старшеклассника во время новогодних каникул.

О том, какой может быть зима в Сухуме и окрестностях, мы уже говорили. Снег тут случается нечасто, а если и выпадает, то быстро растаивает, валится с ветвей вечнозеленых магнолии и самшита, эвкалипта и сосны на землю с шелестом и бормотанием, в котором «слова неразличимы». Все это словно бы происходит в некоей другой реальности или даже сюрреальности.

Даур так вспоминает о том времени: «В новогодние каникулы, чтобы верхушки сосен, которыми была окружена школьная усадьба, не срубили на елку, школьникам поручали дежурить в школе по ночам. Какие это были счастливые ночи! Ночи без родительской опеки! Мы пили вино! Мы валялись на диване учительской! У нас было ружье сторожа Виктора Цаавы! Я выпил вина и вышел на улицу. Лег на одно из надгробий, закутавшись в плащ и вглядываясь в небо, в Млечный Путь, где трещали золотые искорки звезд. Я лежал, хмельной, вдохновенный и радостный. И, конечно же, думал о нашей старшей пионервожатой… дочери сторожа, которую звали Циала. Она была грациозна и носила множество украшений: в волосах, на шее, в ушах, на пальцах… Конечно же, я влюблен был в нее страстно».

Но была одна мысль, которая, несомненно, томила нашего старшеклассника. Речь идет, разумеется, о том, что у Шекспира называется «ярым гневом близких», который в случае с пионервожатой Циалой вполне мог начать извергать ее отец Виктор Цаава, узнай он о том, что в его прекрасную дочь влюблен старшеклассник, хоть и отличник, хоть и переводчик на абхазский язык целой главы из «Евгения Онегина», но все-таки школьник, пацан, иначе говоря.

А если Циала ответит своему подопечному взаимностью?

Или уже ответила?

Тогда-то уж точно тайное станет явным, и впадет сторож в неистовство, запрет свою дочь дома и запретит ей подходить к окну, чтобы она не могла видеть посылающего ей страстные взгляды школяра, который, изнемогая от обуревающих его чувств, будет денно и нощно околачиваться рядом с домом Виктора Цаава.

От этой чудовищной несправедливости, граничащей с варварством, кровь ударяла в голову захмелевшему Вертеру из Тамыша, и он принимал решение простое и одновременно ужасное – убить сторожа из его же ружья, а именно, из трехлинейной винтовки Мосина образца 1891 года, и освободить свою возлюбленную.

Завернувшись в плащ, юноша лежал на гробнице (рядом со школой было старинное кладбище. – М. Г.), покрытой густым слоем хвои, и, думая о Циале, смотрел в новогоднее небо, не имея сил оторвать взгляда от Млечного Пути, где, как пишет Даур, «трещали золотые искорки звезд».

Меж тем план спасения пионервожатой все более и более обретал внятные очертания, наполнялся подробностями, деталями, сценами.

Например, такими – сцена первая.

Старшеклассник, назовем его Сергеем, пробирается в караулку и похищает из нее винтовку Мосина, а также снаряженную пятью патронами обойму. Поскольку на уроках НВП он освоил это нехитрое приспособление для выполнения одиночных выстрелов, то довольно сноровисто подготавливает трехлинейку к стрельбе, вставив обойму в верхнее окно ствольной коробки, передергивает затвор, тем самым ставя оружие на боевой взвод.

Сцена вторая.

Сергей приходит к дому сторожа и дожидается темноты. Его мучают сомнения, насколько далеко он может зайти при осуществлении своего плана, готов ли он пойти на преступление во имя любви, сможет ли вскричать – «Я хочу свершить именно смертоубийство, и ни одна сила в мире меня уже не остановит!» (цитата из романа «Феохарис»).

В дверях дома тем временем появляется Виктор Цаава. Юноша делает шаг ему навстречу и просит освободить Циалу. Ополоумев от такой неслыханной наглости, сторож бросается на Сергея с кулаками, не обращая внимания на то, что у него в руках винтовка. И тогда, согласно уставу гарнизонной и караульной службы, старшеклассник делает предупредительный выстрел вверх.

Какое там! Схватив оказавшуюся на пути лопату, а также демонически хохоча, Виктор и не думает останавливаться.

Он продолжает свою атаку.

Сергей передергивает затвор, закрывает глаза и нажимает на спусковой крючок…

Звезды Млечного Пути вспыхивают и гаснут.

Все погружается в непроглядную темноту декабрьской ночи, тишину которой нарушает лишь монотонный шелест падающего снега.

Сергей просыпается.

Он продрог преизрядно, вымок, извалялся в хвое и стал похож на медведя, который, по слухам, обитал на склонах горы старинного рода Ануа, о котором известный историк, этнограф и литературовед Шалва Денисович Инал-Ипа (1916–1995) сообщал: «Роды Ануа и Джапуа (Джопуа) относятся к древнейшим коренным жителям Абхазии. Они жили здесь еще в эпоху апсха – “царя Абхазии”… Когда апсха покинул свою страну, в Абхазии остались жить только два семейства – по одному от Ануа и Джопуа».

Что же касается истории со сторожем и его дочерью, то она приснилась старшекласснику, конечно, потому что впоследствии Виктор Цаава дожил до глубокой старости и был уважаемым в Тамыше долгожителем, а также участником местного хора столетних односельчан.

Умер Виктор в возрасте 109 лет, вернее, погиб: его сбила машина, когда он переходил шоссе, ту самую дорогу, на которой в начале тридцатых годов произошла эпохальная встреча уже известного нам Мустафы Чачхалия с Нестором Аполлоновичем Лакобой и наркомом по культуре Багратом Зантария.

Сказано в Коране: «Воистину, только Аллах обладает знанием о Часе, ниспосылает дождь и знает о том, что в утробах. Ни один человек не знает, что он приобретет завтра, и ни один человек не знает, в какой земле он умрет».

Многие старцы уходили на глазах юного Даура. Кто-то из них запрещал себе жить дальше, потому что утрачивал согласие с самим собой, становился слаб и немощен, кто-то по воле Всевышнего был повержен роковым случаем, кто-то впускал в себя недуг и страдание, уходил в Дал, убегая от своей телесной оболочки, а кто-то, наконец, нарочито искал возможности встретиться со своими отцами, дедами и прадедами, призывал их и потому всегда, как мудрец и суфий Саади, радовался загадочному мороку потустороннего.

В селе, впрочем, существовала еще одна версия ухода долгожителей в мир иной. Дело в том, что, как мы уже говорили, в 60-х – 70-х годах в Абхазии сторонний интерес к местным старцам носил повышенный характер. В Сухум и Пицунду, Гагры и Очамчиру, Новый Афон и Гудауту приезжали исследователи-геронтологи и журналисты, «которые были полны желанья город наш поймать фотоприцелом» (Д. Зантария), не только со всего СССР, но и из-за границы.

Читаем у Даура: «Я считаю, что эти патлатые сами сглазили наших патриархов. Ведь они заставляли их внеурочно делать то, что старики позволяли себе раз или два в жизни: фотографироваться. Снималка высасывает из человека тень».

Не любил и не умел автор фотографировать и фотографироваться (см. об этом в главе четвертой). И это при том, что многие его друзья-одноклассники посещали школьный фотокружок, а некоторые даже ездили в Сухум, во Дворец пионеров и школьников, что располагался в бывшей даче Вильгельмины Адольфовны Дундер, и занимались там в фотообъединении то ли «Юность», то ли «Ровесник».

Впервые что-то неладное, связанное со съемочным процессом, подросток Зантария почувствовал, когда в возрасте шестнадцати лет он пришел фотографироваться на паспорт.

Его усадили на деревянный крутящийся стул на фоне белой простыни и попросили, не моргая, смотреть в черный раструб объективна, вокруг которого колдовал фотограф-армянин, впрочем похожий на известного советского певца Рашида Бейбутова.

Даур замер.

Даже перестал дышать по такому случаю, чтобы подобным образом полностью сохранить себя нынешнего для фотографической карточки, предметом которой, безусловно, была сама вечность.

С противоположной стороны линзы на подростка смотрел перевернутый вверх ногами другой подросток – серьезный, неулыбчивый, окаменевший, с плотно сжатым ртом, словно был он и не живой вовсе.

– Кто это? – крутилось в голове. А когда уже Рашид Бейбутов разрешил Дауру моргать, дышать, морщиться и шевелиться, то и повторил он это вопрос несколько раз вслух.

Ответ был получен через несколько дней, когда, держа в руках паспорт гражданина Союза Советских Социалистических Республик, в графах фамилия-имя-отчество старшеклассник прочитал – Сергей Бадзович Зантария.

Сергей, Сереженька, Сереня, Серега, Серж, Сергий!

Да, была такая традиция в советской Абхазии (да и в советской Грузии тоже) записывать в паспорте другое, официальное имя. При рождении давалось одно – национальное, семейное, по которому к человеку обращались и на которое он откликался, – а в паспорте стояло другое, русское (по большей части), более удобное, надо полагать, в советском делопроизводстве, что никогда не озвучивалось, но было зафиксировано на бумаге и хранилось, таким образом, под спудом, в темнице. (было меж тем у Даура и третье имя – Давид, в крещении. – М. Г.).

У Милорада Павича в его «Хазарском словаре» местом хранения имени становится рот: «Пестрая, как форель, госпожа Анастасия носила свое имя во рту, как монетку, которая мешает, и ни разу за всю жизнь на него не откликнулась и не произнесла его вслух… тот, кто возьмет кусок в рот, не сможет сказать свое имя, кто скажет свое имя – сделает горьким кусок во рту».

Так вот, оказывается, почему перевернутый в объективе фотографического аппарата вниз головой двойник Даура плотно сжимал губы и выражение его лица казалось таким напряженным – просто он хранил наименование, приносящее горечь и набивающее оскомину при нарушении тайны места его заточения.

Бывало конечно, что госпожа Анастасия выплевывала чье-нибудь (не свое, разумеется) имя, и оно, перепачканное кровью, вываливалось, принося погибель тому, кому принадлежало.

Так и табличка с тетраграмматоном (зашифрованным именем Бога) – «Я есмь Сущий» (Исх. 3:14), вложенная в уста голема, оживляет его, а будучи изъятой – умерщвляет.

Даур Бадзович Зантария смотрел на Сергея Бадзовича Зантария и видел перед собой титр «Сергей Бадзович Зантария».

По сути, это были два копирующих друг друга кадра, оставшиеся на кинопленке, два зеркально отраженных друг в друге персонажа, которые после нажатия спуска на фотографическом аппарате превращались в совмещенное изображение.

«Одно и то же имя возникало в разных местах в силу того, что в разных азбуках (абхазской и русской. – М. Г.) буквы располагаются в разной последовательности, книги листаются в разных направлениях, а главные действующие лица в театре появляются с разных сторон сцены», – замечает Милорад Павич.

Так и в нашем повествовании – Даур возникает в самом начале текста, а Сергей появляется в конце, они продвигаются навстречу друг другу, видят друг друга сквозь время и череду событий. При этом один наделен даром речи, а другой молчит. И наконец они соединяются в отчестве сына Даура Нара – Нар Сергеевич Зантария.

Отчество тоже безмолвствует, разумеется.

Оно тоже хранится только на свитке завета, в свидетельстве о рождении, в водительском удостоверении, в паспорте.

Даур перелистнул страницу паспорта – дата и год рождения, место рождения, национальность, кем выдан, черно-белая фотография.

Дело в том, что свет в фотоателье был поставлен таким образом, что Сергей Бадзович не отбрасывал тени на белую простыню.

Значит, права народная молва, похитила-таки снималка тень!

Покуда мы отбрасываем тени

И отражаться можем в зеркалах,

Всегда держись меня, мой верный страх.

Шагай за мной, глазами вперясь в темя,

Не то в миру, где мор и запустенье,

Ты сгинешь, несхороненный, как враг.

Даур захлопнул паспорт и принял решение больше никому его никогда не показывать (кроме сотрудников правоохранительный органов, разумеется, потому что они все равно ничего не поймут и не почувствуют).

Более того, запрятал дорогой сердцу всякого советского человека документ в книжный шкаф, заткнул где-то между Тургеневым и, кажется, Чеховым, с глаз долой, потому что не мог не чувствовать притяжения черно-белого иконографического изображения своего двойника. Мучимый искушением и любопытством, раз в месяц, не чаще, по секрету от всех извлекал «краснокожую паспортину» (В. В. Маяковский) из тайника и пристально смотрел на Сергея Бадзовича в надежде, что карточка изменится, наполнится объемом и тенями, оживет, в конце концов.

Но нет.

Этого не происходило! И на душе становилось сумрачно как-то, даже страшно становилось, и паспорт вновь исчезал в недрах русской литературы, где, очевидно, ему и надлежало быть.

И месяц из-за туч проглянет,

На миг лагуну осветив,

И отразит тяжелый глянец

Расчесанные ветви ив…

Вдали причал и рынок рыбный

В свеченье: те или не те?

Лишь сердце болью непрерывной

Напоминает: ты – не тень.

О ком именно идет речь, право?

О Дауре Бадзовиче – тени Сергея Бадзовича, или Сергее Бадзовиче – тени Даура Бадзовича?

В «Хазарском словаре» сказано: «Соедините две левые половины одного и того же лица на фотографии, и из красивого человека получится монстр. Удвойте половину души – и вы получите не одну душу, а две изуродованные половины души. И у души, так же как и у лица, есть своя правая и левая стороны. Нельзя с помощью двух левых ног получить двуногого».

Нельзя, удвоив душу, стать бессмертным, но при этом, будучи красивым человеком, созданным по образу и подобию Божию, возможно превратиться в монстра, купившись на посулы началозлобного демона.

Школу Даур Зантария окончил с золотой медалью.

Согласно республиканскому положению о золотых медалистах, из Тбилиси прибыла специальная экзаменационная комиссия для проведения повторного испытания выпускника-претендента на высшую в советской средней школе степень отличия. Заминка, как ни странно, возникла только во время написания сочинения на тему «Сатирическое изображение помещиков в поэме Н. А. Некрасова “Кому на Руси жить хорошо”». По ходу работы над текстом Даур с ужасом обнаружил, что совершенно забыл имя одного из некрасовских персонажей, без которого сатирический портрет угнетателей трудового крестьянства был бы категорически неполон. Однако выпускник не растерялся. Он оставил свободное место на странице, которое, вероятно, выглядело столь вопиюще красноречиво, что проходивший мимо Даура один из членов комиссии, увидев пробел, невольно прошептал – «Оболт-Оболдуев».

«Ну конечно! Гаврила Афанасьевич Оболт-Оболдуев!» – чуть не закричал на весь класс наш отличник-медалист, совершенно готовый записать некрасовские строки в экзаменационную тетрадь, которые, разумеется, он знал наизусть:

Какой-то барин кругленький,

Усатенький, пузатенький,

С сигарочкой во рту.

Крестьяне разом бросились

К дороге, сняли шапочки,

Низенько поклонилися,

Повыстроились в ряд…

Помещик был румяненький,

Осанистый, присадистый,

Шестидесяти лет;

Усы седые, длинные,

Ухватки молодецкие,

Венгерка с бранденбурами,

Широкие штаны…

– Достаточно, – поднял руку председатель специальной экзаменационной комиссии и, обращаясь к коллегам, постановил: – Товарищи, ну тут, думаю, все понятно.

Золотая медаль была подтверждена повторно.

* * *

Последние метры кинопленки сюжета выстилают тропинку, которая ведет к дому в Тамыше, где 25 мая 1953 года автор появился на свет.

В этом же году в мировой истории произошли следующие события (в хронологическом порядке):

– 34-м президентом США стал Дуайн Эйзенхауэр;

– в возрасте 74 лет скончался И. В. Сталин;

– в возрасте 61 года скончался композитор С. С. Прокофьев;

– объявлена «ворошиловская» амнистия заключенных (в основном уголовных);

– прекращено так называемое «дело врачей»;

– произошла политическая забастовка рабочих в ГДР;

– арестован и расстрелян Л. П. Берия;

– в возрасте 60 лет скончался кинорежиссер В. И. Пудовкин;

– началась Кубинская революция;

– успешно прошли испытания водородной бомбы в СССР;

– Первым секретарем ЦК был избран Н. С. Хрущев.

Под «Танец рыцарей» из балета «Ромео и Джульетта» Сергея Прокофьева, умершего со Сталиным в один день, с оглушительным лязгом и скрежетом рушилась эпоха, утаскивая за собой время, людей, события, все, что попадалось ей на пути, словно сель, который сходил с заоблачных вершин, перемалывая рельеф, ровняя скалы с горизонтом, а пустыню превращая в горный массив.

Конечно, раскаты грома и рев стихии доносились до Тамыша. Гулким эхом звучали они из-за Кавказского хребта, плыли над морем, нарушая сельскую тишину. Или не было вовсе в Тамыше никакой тишины – ведь страсти людские имеют свойство кипеть не только в больших городах, августейших семействах и на поле брани. Они везде, где бурлят человеческие чувства, где спорят правда и кривда, где помнят нанесенную обиду и не умеют прощать.

На рубеже 40-х – 50-х годов у подножья горы рода Ануа произошла история, о которой следует рассказать в конце этой книги.

Встретились и полюбили друг друга молодой человек и девушка из здешних семей. Вскоре стали они мужем и женой, но счастье их было недолгим, потому что наступила война, и молодой человек ушел воевать. Четыре года ждала молодая жена своего супруга, но не дождалась, он погиб, защищая Родину. Наступила мирная жизнь. Шли годы, и однажды молодая женщина познакомилась с человеком, с которым у нее завязались отношения, и вскоре у них родился сын.

Узнав об этом, родственники мужа, которого уже давно не было в живых, забрали у женщины ребенка, считая, что она не сможет его достойно воспитать, и отдали мальчика другим людям, у которых были свои дети. Вскоре после этого женщина была вынуждена уехать из этих мест навсегда.

У Баграта Шинкуба в стихотворении «Старинная колыбельная» есть такие строки:

Сын мой видит леса сны,

Баю, баю… Сын, усни!

Добрым будет молодцом

И охотиться с отцом

Будет скоро он на серну…

Спит, не спит он? Спит, наверно…

Спит, сыночек мой? Не знаю.

Колыбельку покачаю…

Кому в той истории, которую мы только что услышали, могли принадлежать эти пронзительные слова? Настоящей матери малыша или той, что была назначена стать ею? Ответа на этот вопрос мы не узнаем никогда, да и не столь это важно, потому как Баграт Васильевич утверждает, что ни та ни другая женщина не ведает, спит ли ребенок: «Спит, не спит он? Спит, наверно… Спит, сыночек мой? Не знаю».

Драма заключается в том, что измученное материнское сердце молчит, осмысляя свою беспомощность, смиряется с насилием, когда материнский инстинкт уже ничего не значит.

«Нет, не спит, конечно! – думается. – Затих на время, притаился в ожидании того, как начнет складываться его судьба с первых минут жизни».

И вот с этой мыслью словах сочинитель входит в дом и видит счастливую роженицу, безутешно плачущего младенца и улыбающихся родственников.

Это и есть начало жизни, при котором все происходит, по словам мудреца Саади.

Через 48 лет в Москве слова суфия и поэта вновь станут достоверной иллюстрацией к происходящему в морге Боткинской больницы – рыдать будут собравшиеся, а он, умерший Даур Зантария, станет взирать на всех с улыбкой и даже сожалением, мол, не дано им, собравшимся, проводить его в последний путь, уразуметь, сколь теперь он инаков, поскольку находится на вершине горы, откуда в любую минуту может начать странствие по своей жизни, будучи наделенным знанием о своем прошлом и будущем одновременно.

Автор выходит во двор.

Он поднимает с земли ракорд – неэкспонированный кусок кинопленки, чтобы иметь возможность зарядить его в проекционный аппарат, благо обладает таким навыком, ведь в конце 80-х привозил из Москвы Бунюэля и Висконти, Трюфо и Бергмана и крутил их в Сухумском киноклубе. Неофициально, разумеется…

Но сейчас задача состоит в другом – показать собранный сюжет о своей жизни хотя бы и в сельском киноклубе в доступной для зрительского кинематографа последовательности – родился, учился, женился, родил сына, писал, страдал, умер.

Да только кто ж такое позволит ему сделать?

А вот в 2001 году устроить премьеру подобного кинопроизведения было бы вполне реально, вот только к этому времени не останется в Абхазии ни одного проекционного аппарата.

У Андрея Битова, который учился на Высших курсах сценаристов и режиссеров на 17 лет раньше Даура, есть стихотворение «Киноикона (Памяти Тарковского)»:

Как будто ржавой фильмы плеск —

Все тонет в стареньком тумане.

Забор. Дорога. Поле. Лес.

С коровой на переднем плане.

Жует корова по слогам,

Квадратно бьется пульс на вые.

И драгоценно по рогам

Стекают капли дождевые.

Себя забыв и всем простив,

Он ловит каплю в сто каратов.

И значит, это объектив,

и значит, это – оператор.

Он так изображенью рад!

Его экран в заплатах манит.

И значит, это аппарат,

И значит, он киномеханик.

Никто, однако, не придет!

Хоть фильма выше всяких критик…

Но кто-то сверху дождик льет,

И значит, у него есть зритель.

Бог видит своего божка

Сквозь струи дождика кривого,

И жизнь, как смерть, ему близка,

Как расстоянье до коровы.

Он зрит в чердачное окно

И слышит снизу плач ребенка…

Так совершается кино,

И в это время рвется пленка.

В кинозале (как всегда в таких случаях) раздаются крики «сапожник!», зрители начинают топать ногами и свистеть. Всего этого можно было бы избежать, если бы у Битова было написано: «Так завершается кино, и в это время рвется пленка». По крайней мере, в таком случае сюжет был бы исчерпан, и остановка проекции уже ничего бы не изменила в истории, которая сама по себе подошла к своему логическому завершению.

Однако, у Битова сказано – «совершается кино». Значит, повествование не закончено, оно длится бесконечно, и обрыв кинопленки прерывает не его вовсе, он останавливает сюжет, вернее, жизнь нашего героя именно «в это время».

В какое именно это время?

Нет ответа на сей вопрос, потому что никто не может знать, когда и где произойдет эта остановка.

P. S.

Казанский храм, расположенный на улице Хаби Халиуллина в Алма-Ате, вошла женщина.

Подойдя к свечнице, она спросила, действительно ли в здесь служит отец Амвросий – батюшка-негр родом из Абхазии. Получив утвердительный ответ, она сообщила, что имеет к нему очень важное дело и просит разрешения встретиться с ним.

– Подождите, он сейчас подойдет, – прозвучало в ответ.

Женщина села на банкетку.

Всенощная отошла какое-то время назад, и в храме уже почти никого не было. Только хромой русский старик с седой, аккуратно подстриженной бородой собирал огарки свечей с подсвечников в детское пластмассовое ведерко, мальчик-казах, скорее всего, алтарник, подметал пол перед амвоном да невысокий, крепкого телосложения мужчина склонился над кануном, и лица его было не разглядеть. Эта фигура показалась женщине знакомой, но собраться с мыслями, чтобы осознать, что именно задело ее чувство при взгляде на этого человека, она не успела.

– Здравствуйте, мне сказали, что вы хотите поговорить со мной.

Женщина подняла глаза и тут же вскочила от неожиданности – перед ней стоял темнокожий иеромонах.

Назвала свое имя – Тажигуль.

Рассказала, что в конце 1990-х – начале 2000-х жила в Москве и была замужем за писателем, абхазом по национальности. После смерти мужа в 2001 году вернулась а Алма-Ату и с тех пор в Москву больше не приезжала.

– Откуда родом был ваш муж?

– Из Тамыша.

– А я из Адзюбжи, получается, что мы были с ним соседями, – улыбнулся Амвросий. – Чем я могу вам помочь?

Ответила так:

– Дело в том, что последние годы я часто вижу его во сне, и он что-то говорит мне, но поскольку он говорит по-абхазски, то я ничего не понимаю. Моя соседка, она русская, посоветовала мне обратиться к вам, сказала, что вы абхаз и все поймете, а еще сказала, что нужно заказать панихиду об упокоение души раба Божьего Давида, это было его имя в крещении. Я ведь в этом, простите, ничего не смыслю.

– Отчего он умер?

– Сердце перестало биться.

– Да, от этого все умирают…

Амвросий поднялся с банкетки и направился в алтарь. Вернулся он через несколько минут уже в облачении и с требником в руках, однако женщины в храме уже не было.

Ничего не оставалось иеромонаху из Адзюбжи, как подойти к кануну, открыть сборник молитвословий и священнодействий и начать служить панихиду по рабу Божьему Давиду, который оказался невысоким, крепкого телосложения бородатым мужчиной с мечтательным выражением лица. Взгляд Давида был пристальным и насмешливым, но в то же время скользящим и печальным, выдававшим в нем замкнутость, сосредоточенность на протекании сюжета внутри самого себе, иначе говоря, на тексте, который он мог начать записывать в любое время и в любом месте – в блокноте и на обрывке папиросной бумаги, на полях газеты и на салфетке. Потом перечитывал, что-то вычеркивал, что-то записывал вновь, проверял на слух найденную ноту, искал созвучия.

Когда-то, учась на филфаке Сухумского педа, автор прочитал рассказ Владимира Федоровича Одоевского (1804–1869) «Свидетель». Он сам не знал, почему, но сочинение это запало ему в душу, оказалось созвучными с его собственным видением мистического, о котором в годы своего студенчества он мало еще что знал: «Всенощная отошла. Сквозь полукруглые окна проходили длинные, багровые лучи заходящего солнца, волновались в облаках церковного фимиама и рядами ложились на светлую позолоту иконостаса – как долгая, горькая, взволнованная кровавыми страстями молитва, достигшая наконец скинии завета души человеческой. Свежий вечерний воздух проникал в растворенные двери. Миряне начали выходить из церкви».

Да, видел, как Тажигуль вошла в храм, а потом спешно покинула его..

Видел, разумеется, и как начал служить Амвросий.

Кто бы мог подумать, что теперь, в Казанской церкви в Алма-Ате, этот сюжет, вернее, это описание полного умиротворения и согласия с самим собой явится ему уже не как литературное видение, но как реальная сцена, которая вполне могла произойти в жизни героев данной книги.

– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу Твоему Давиду и сотвори ему вечную память! – провозгласил темнокожий священник.

Потом еще какое-то время Амвросий по-абхазски беседовал с Давидом о Сухуме и Фуникулере, о Тамыше и Брехаловке, об Игольном Ушке и войне.

Давид также рассказал о том, что все, написанное им на родном языке, вовсе не погибло в огне тамышского пожара, как принято думать, но осталось на деревянной табличке, которую он всегда хранил во рту, и потому, когда говорил, никогда не размыкал уст.

Слова и фразы звучали как музыка, и не знал раб Божий, откуда они приходят к нему и каким образом его покидают. Но знал наверняка, что если откроет он рот, то горечь заполнит гортань его, и вместе со слюной и кровью выпадет на землю табличка, и его не станет.

Амвросий закрыл требник и огляделся по сторонам.

В храме никого не было. Последние сполохи угасшего дня медленно двигались по подоконнику, темнели на глазах и превращались в подтеки густого лампадного масла.

«Непонятное время суток какое-то, – подумал темнокожий иеромонах из Адзюбжи, – да, непонятное…»

Предыдущая главаГлава 13 из 30Следующая глава