Летом 1987 года в сухумском кинотеатре «Апсны» показывали художественный фильм «Сувенир».
Конечно, соревноваться с такими лидерами проката как «Человек с бульвара Капуцинов» и «9 1/2 недель», «Курьер» и «Взвод», «Кин-дза-дза» и «Сердце ангела», картине было непросто, но именно «Сувернир» собирал полные залы. Дело в том, что в фильме, снятом на киностудии «Грузия-фильм» режиссером Вячеславом Аблотиа по сценарию Даура Зантария, рассказывалась история, которая была близка как сухумчанам, так и жителям Гагр, как обитателям Пицунды, так и Очамчиры.
На фильм, который начинался с популярной в Абхазии песни —
Под покровом теплой южной ночи
Поезд мчит и плещется волна.
Вот уж позади остались Сочи.
Вас встречают пальмы и луна…
Здесь моря рокот и пальмы шепот,
Здесь шумит и бьется к берегу прибой.
Здесь отдыхая, сил набираясь,
О, город Гагры, восхищаюсь я тобой… —
шли, чтобы увидеть на широком экране знакомые места, узнать в кадре друзей, распознать типичные бытовые ситуации, послушать родную речь (фильм шел на абхазском языке).
Выпускник Высших курсов сценаристов и режиссеров (сценарная мастерская Валентина Ежова), Даур Зантария написал сценарий по мотивам собственного рассказа, словно бы собрав воедино эпизоды из местной, столь хорошо ему знакомой жизни, и населив их персонажами, которых знал и любил. Все сошлось в этом сценарии и вопреки кинематографическим условностям ожило, задышало, если угодно, стало в полной мере и художественным (игровым), и документальным фильмом.
Старый Гудиса, которого в картине сыграл народный артист Грузинской ССР, народный артист Абхазской АССР, народный артист Северо-Осетинской АССР Нурбей Теймуразович Камкия (1934–2013), живет в высокогорном абхазском селе.
Профиль его чеканен.
Взгляд его пронзителен.
Он мудр, строг и немногословен, как и подобает настоящему горцу.
Он напоминает нам философа и следопыта Тамшуга Зантария, деда Даура, ведь образ выписан предельно точно, и зрителю становится ясно, что автор проник в самую суть своего героя, не выдумал, не сконструировал его, но перенес портрет реального человека сначала на лист бумаги, а затем и на экран.
У Гудисы есть внук – одиннадцатилетний Нар, который живет в городе, в интернате, куда его отдала мать, бывшая невестка Гудисы, Саида.
Это обстоятельство печалит старца, и он требует от сына (отца Нара) забрать мальчика из интерната и привезти к нему в село, то есть вернуть его в семью, что и происходит. Решение правильное, но в то же время и неоднозначное, ведь таким образом мальчик будет окончательно оторван от матери, и шаткая гармония их отношений будет разрушена окончательно.
Даур, будучи учеником Валентина Ивановича Ежова, автора сценариев таких классических советских картин, как «Баллада о солдате», «Белое солнце пустыни», «Сибириада», «Это сладкое слово – свобода», «Крылья», прекрасно понимает, что законы кинодраматургии требуют соблюдения определенных правил, ведь обычная литературная повествовательность на экране не работает.
Тут нужна интрига, которая, как говорят в кино, «зацепит» зрителя. Нужна та история, что увлечет и не оставит равнодушным.
Итак, прежде чем покинуть город, Нар хочет повидаться с матерью и проститься с ней. Встреча происходит в кегельбане, где Саида работает официанткой и где ее окружают, что и понятно, довольно специфические персонажи.
Очевидно, что в своем «Сувенире» автор откликается на весьма популярные в перестроечном кинематографе темы – полулегальный бизнес на западный манер, богатая жизнь так называемых плохих парней, «скромное обаяние» криминальных авторитетов. Именно эта публика клубится в приморском заведении, и среди прочих в кегельбане на себя обращает внимание некий «бизнесмен» Матута в белом костюме (тут, конечно, читатель вспомнит Матуту Хатта из «Золотого колеса»), друг Саиды.
Нар чувствует себя лишним в этой компании, он понимает, что его мать вынуждена играть по другим, чуждым ей и ему правилам. Она кажется Нару напуганной и уставшей. Мальчику жалко ее, но мы понимаем, что изменить порядок вещей он не в силах.
Тогда, не умея справиться со своими эмоциями, Нар убегает из кафе. Он бродит по городу, оказывается на пляже, где звучит характерная для того времени танцевальная композиция группы «Оttawan» – «Нands up», известная в народе как хендзап.
Он приходит в храм и зачарованно под звуки органа смотрит на образ Спасителя, изображенного под куполом. Сцена, следует заметить, весьма неожиданная для фильма 1986 года. Но если учесть, что автор сценария крестился за три года до этого эпизода, то мы начинаем понимать, что незамысловатая сценарная схема лежит лишь на поверхности, а за ней стоят куда более глубокие аллюзии и параллели.
Особенно если знать, что сына Даура (1979 года рождения) тоже зовут Нар. На момент написания сценария Нару Зантария было шесть лет. Да и сам Даур очень хорошо помнил себя в этом возрасте. Почему? Да потому, что именно в это время он узнал, что его отец Бадз Зантария, орденоносец, фронтовик, дважды раненный на войне, и его мать Нателла Зантария не являются его родными отцом и матерью, что он их приемный сын.
Потрясение, постигшее в раннем детстве, которое ты должен осмыслить и с которым ты должен жить, а еще прятаться от посторонних глаз, плакать в тишине и до бесконечности задавать себе один и от же вопрос: но ведь есть же настоящие мама и папа, как у всех?
Получается, что в «Сувенире» Даур описал самого себя, а сцены встречи Нара с Саидой есть некая проекция редких встреч Даура со своей матерью, которую звали Ксения и которая жила в Ткварчале (родной отец Даура жил в Очамчире).
Мы не знаем точно, что именно заставило (или кто заставил) Саиду отдать своего единственного сына в интернат. Мы только видим, как она страдает, разрываясь между любовью к Нару и тем настойчивым вниманием, которое ей оказывает Матута.
Итак, мальчик приезжает в деревню к деду (его привозит отец). Здесь, у подножья Горы Грома, все по-другому, все в диковинку – и жизнь, и природа, и люди.
Например, кто-то, как Закхей, забирается на опору линии электропередачи, что у односельчан вызывает недоумение и гнев. Раздаются требования прекратить безобразие. Однако этот экстравагантный поступок ни в коей мере не является панацеей от духовной слепоты и вовсе не становится местом вынесения окончательного приговора окружающим. Это просто желание посмотреть на окружающий мир с высоты птичьего полета.
Еще один запоминающийся персонаж фильма – школьный учитель биологии, примеривающий на себя маску этакого «безумного профессора» из фильма Роберта Земекиса «Назад в будущее», что весьма экзальтированно рассказывает детям об Антоне Павловиче Чехове, который посетил Абхазию в 1888 году.
Наконец, та самая Гора Грома, у подножья которой расположено село. Она издает таинственные звуки, грохочет по ночам и курится словно проснувшийся вулкан. Образ, можно утверждать, неслучайный в картине, наполняющий киноповествование особым мистическим звучанием, которое для Даура всегда играло особую роль, превращая обыденное в ирреальное, а сиюминутное – в вечное.
Дело в том, что в Гудаутском районе Абхазии действительно находится гора Дыдрыпш (в переводе с абхазского – «Гора громов»), одно из святилищ в традиционных верованиях абхазов. Это место поклонения древним богам и молитвенных бдений. Согласно преданию, в 1992 году во время грузино-абхазской войны поклонение на горе Дыдрыпш о даровании Абхазии победы совершил Владислав Ардзинба.
Конечно, Нара влечет эта грозная рокочущая скала, и он отправляется на Гору Грома, где растет самшитовая роща, возделанная поколениями предков. Воображение мальчика рисует картины магические, он представляет себе древних воинов в доспехах и седых мудрецов-горцев, на которых так похож его дед Гудиса.
Однако, взойдя на вершину, Нар обнаруживает, что тут идет стройка – рабочие, возводя канатную дорогу, взрывают скалы (намек на предполагаемое строительство фуникулера на Сухумской горе), вырубают реликтовые деревья и отправляют их на сувенирное производство, которым владеет все тот же Матута – приятель матери Нара.
Круг замыкается – конфликт, подсознательно возникший между мальчиком и «бизнесменом» на кегельбане, получает продолжение.
Матута в белом костюме и на белой «Волге», разумеется, становится для Нара воплощением зла и несправедливости, и он принимает решение не столько остановить его, сколько защитить от него свою мать.
Решимости Нару придает приезд в деревню Саиды и их разговор на ступенях старого дома, стоящего у подножья Горы Грома.
Увы, реальная жизнь разбивает видения мальчика – всадники в средневековых доспехах и седобородые старцы растворяются в дыму и грохоте стройки, призванной уничтожить тайну древнего святилища и самшитового леса.
– На белом скакуне я проскакал во сне,
Что это значит, матушка родная?
– Ты детские года оставил навсегда,
Сынок, пришла пора твоя мужская…
Это четверостишье Баграта Шинкуба, думается, предельно точно передает состояние юного Нара в фильме.
Процесс взросления?
Разумеется, он.
Впрочем, это слишком умное словосочетание для нашего героя, который подсознательно хочет всего лишь совершить поступок ради своей матери и ради самого себя, не понимая толком, почему судьба так жестоко развела их.
Читаем дальше:
О годы детства, вы ушли куда?
В какую сторону свернула та дорога,
Где нет уже меня? Сгорели города
И замки детских снов. Так что ж тревога
Сжимает сердце? Я давно уж знаю:
Тоска по детству мне стеснила грудь.
Я будущее каждый день встречаю,
Но прошлого, увы, мне не вернуть.
В доме своего деда мальчик обнаруживает самшитовый сок, который якобы придает силу, и выпивает его. Теперь он готов к бою и, вооружившись ножом, вступает в единоборство с Матутой, но снадобье оказывается слишком сильным, и Нар теряет сознание.
Так психологическая притча превращается в криминальную мелодраму, что для жанрового кино конца 80-х – начала 90-х было общим местом.
Вполне возможно, что эта сцена в фильме выглядит чрезмерно надуманно, а разбитое мальчиком лобовое стекло белой «Волги» «бизнесмена» только добавляет ей картинности. Однако вопреки всему зритель верит в реальность происходящего, потому что эмоциям ребенка верит сам Даур, видя перед собой собственного сына и хорошо помня себя в таком же юном возрасте.
Неизбежные конфликты с «новыми» родителями, нежелание смириться с тем, что родные мать и отец где-то далеко и отлучены от него, наконец, осмысление и принятие именно такой жизни (другой уже не будет!) проносятся перед мысленным взором автора, когда он рисует своего Нара из «Сувенира».
А тем временем Гудиса, обнаружив, что самшитовый сок выпит, бросается в горы на поиски внука.
Он в смятении.
Может быть, старик понимает, что допустил какой-то просчет в отношениях с Наром, но развитие событий в картине не оставляет ему иного выбора. Он, как Шабат Золотой, уходит в горы, где возвышаются «скалы-боги, которым всю жизнь приносил жертвы», и просит духов Горы Грома помочь ему, однако попадает под камнепад, вызванный взрывными работами.
«Не знак ли это?» – вопрошает автор.
Ответ на него должен дать зритель.
Атмосферные пейзажи наполняют картину драматизмом – то ли облака, то ли дым плывут над вершинами и над селом, в котором происходит действие фильма.
У Даура Зантария есть такие строки:
Горы плывут на запад,
Тучи над ними замерзли.
Боже мой, как пустынен
Мой дом на горе!
Столь характерный для прозаического творчества автора так называемый открытый финал обнаруживает себя и в «Сувенире».
Мы не можем точно сказать, действительно ли стал пустынным «дом на горе» – не знаем, что произошло с Наром после его нападения на Матуту, спасся ли во время обвала Гудиса, как сложилась судьба Саиды, и, наконец, о судьбе «бизнесмена» в белом костюме нам тоже остается только догадываться.
Фильм своеобразно закольцовывает вновь звучащая в финале песня:
Под покровом теплой южной ночи
Поезд мчит и плещется волна.
Вот уж позади остались Сочи.
Вас встречают пальмы и луна…
Здесь у моря царствует природа,
Целый год цветет тенистый сад.
Здесь всегда в любое время года
В воздухе магнолий аромат…
А автобус с беззаботными туристами, среди которых оказываются даже французские любители экзотики (тоже характерная черта «перестроечного» кино), уносится в сторону Сочи. Для них все произошедшее было лишь частью очередного захватывающего приключения…
Потом, после просмотра картины, зрители выйдут на улицу и будут обсуждать увиденное – конечно, станут жалеть Нара и его мать, будут восхищаться старым Гудисой, а Матута, скорее всего, вызовет самые разные чувства – от негодования до оправдания его поступков, ведь он любил Саиду, а она его – нет, вот и стал он «плохим парнем» с горя, вероятно.
В романе «Золотое колесо» жиган Матута Хатт, «будучи верующим человеком, но деятельным вором… задумывал за три гoдa пeред смертью собрать братву и сообщить, что отходит от черного мира, желая посвятить остаток жизни душе. Именно душе, потому что сердца у Матуты не было, оно уже сгорело в лагерях и отсидках». При этом, как мы помним, он имел «невинное выражение лица» и, отбывая наказание в магаданских лагерях, любил штудировать сочинение Зигмунда Фрейда «Тотем и табу». То есть являлся во многом идеалистом и даже романтиком, а такой герой был весьма популярен в советском кинематографе, потому что на первом месте у него была душа, а все остальное – на втором и даже на третьем.
Через пять лет после этого показа кинотеатр «Апсны» сгорит и показывать кино, снятое на кинопленке формата 35 мм, в Сухуме будет больше негде…
Здравствуй, однако ж, день.
Где все дома без стен.
Здравствуй, родной Тамыш.
Где все дома без крыш.
Стихотворение «Тишина» Даур написал уже после того, как в 1993 году посетил свое родное село и, стало быть, уже после того, как мысленно вознесся тут на вершину изрешеченного осколками, но живого (пока еще) дерева, дабы сверху увидеть себя, в оцепенении сидящего под вязом или под смоковницей.
Потом вышел из оцепенения, конечно, пошевелился, огляделся кругом.
Из рассказа «Третье свидание с Домом»: «Между домом и пристройкой на бревне сидели отец и мать. Они сами пришли недавно. Увидев меня, закричали. Ведь я прошел там, где все-таки были мины. Отец показал мне длинный бамбуковый шест, к концу которого он приторочил железяку. Он прошел к усадьбе, стуча этим шестом перед собой, а за ним по следу ступала мама. Один из последних боев был по ту и по эту сторону трассы. Грузины сидели в школе, абхазы на кладбище, а наша усадьба как раз позади, по прямой. Редкое дерево в нашем саду не было ранено осколком. Им было суждено скоро высохнуть. Хотя многие деревья уже высохли. Как странно: уцелели декоративные, вроде требующие ухода, особенно кокетливо цвела роза-барселона, а погибли коренные, неприхотливые – яблоня, алыча, инжир, хурма. Старик никогда не обкапывал их, не лечил, они и не нуждались в этом, но в его тринадцатимесячное отсутствие высохли, как бы подтверждая теории сельских романтиков о связи сада с хозяином. Когда твои родители перенесли блокаду более длительную, чем ленинградская, и когда ты их не видел четыре месяца, надо броситься им в объятья, что я и сделал. Но мои родители не умеют обнимать-целовать своих чад. Я их только смутил. Отца в особенности.
Я усадил стариков на бревно, а сам – напротив, в персидской позе. Отец вздохнул. Мать проделала то, чего от нее не помню никогда: погладила мне руку. Потом заплакала. “Дура!” – рассердился отец, и глаза увлажнились у него, отчего он еще больше смутился и насупился.
– Встань и коси, не видишь, как все заросло! – сказал он и пошел прочь.
А разве коса есть? Ведь все забрали – и косы, и лопаты, и мотыги, и все инструменты, и плуги, и конную упряжь, непонятно, зачем это им нужно было.
А отец, оказывается, из Джгерды принес с собой косу! Из горной деревушки, ставшей одним из многочисленных его пристанищ в годовом странствии по родичам, из деревушки, куда враг не поднялся, а только обстреливал из установок “Град”.
Я начал косить путь к колодцу. Коси, коса, пока роса! Я косил, и пот, как слезы, застил мне глаза и заливал лицо. Одну за другой я скидывал с себя одежку: пуловер, рубашку, тельняшку.
– Оставь его, пусть мальчик отдохнет! – сказала мать.
– Тогда принеси воды из речки, – велел отец.
Я пошел к речке с банкой (ведра нет), потому что из колодца не хотели пить: наверняка в него нагадили. Конечно, отец играл в этакого Тараса Бульбу, о котором он и не слыхал. Ему было приятно меня видеть.
Потом, когда я вернулся с водой, мы сели и говорили, пока мне не засигналили с трассы. Отец с мамой вышли провожать. Отец опять впереди со своим шестом. Отец сказал, что глава администрации обещал ему, разумеется, при первой возможности, а не в этом году, выделить сборный финский дом.
– Я же фронтовик! – сказал отец».
Это и были Бадз Тамшугович Зантария и Нателла Харуновна Зантария (Чкотуа), те самые «неродные» родители, о чем Даур узнал в 1959 году, с которыми он прожил всю жизнь и которых любил как самых близких людей.
Из воспоминаний Владимира Зантария: «Они жили в достатке, но все было заработано своим тяжелым трудом. Каких-то особых возможностей у семьи не было. И Даур не был избалован ими».
И вот теперь они, испуганные, смертельно уставшие, сидели на пороге разрушенного войной дома.
Их эссе Марины Москвиной «Райские птицы под небом Абхазии»: «Дымились пепелища – дом под Сухумом в Тамыше… и от огромного дома, почти замка, осталась только наружная чугунная лестница, ведущая в небо, – на этих ступеньках в детстве любил он посидеть, посмотреть на звезды, зная, что в любой момент можно будет вернуться в теплый дом и теплую постель… Он был живым свидетелем войны».
Бадз и Нателла смотрели на своего сына и не верили глазам, потому как прошел он по минному полю и остался жив. Не иначе как стали они свидетелями свершившегося чуда, ведь многие их односельчане погибли тут от ПФМ (противопехотных фугасных мин), разбросанных по обочинам дорог и дворам, по пашням и горным тропам.
И это тоже было знаком, осмыслить который стало возможным уже после того, как враг был выбит с родной земли.
Не думал, конечно, Бадз Тамшугович, что, пройдя одну войну, он на старости лет окажется на другой, что одну великую и страшную эпоху сменит другая, и он, простой сельский житель, будет тому свидетелем.
Время проносилось перед глазами.
Да, видел Даур отца перед собой, но распознавал в нем своего деда.
Была перед ним Нателла, но образ Ксении присутствовал при этом.
В голове возникали такие четверостишия:
– Мама, смерть – большая птица,
вислокрыла и темна.
Ты вздремнешь,
– она стучится в стекла потные окна.
Мама, встань, задерни шторы:
птица нагоняет страх!
– Полетим в тот край, который
часто видел ты во снах!
Замигала, догорая,
лампа и погасла вмиг.
Сладкий голос птицы рая
в душу юноши проник…
Эти строки автор напишет в 1999 году, когда воспоминания о пережитом, о родных людях будут посещать его уже лишь в сновидениях, будут покрыты туманом, будут плавиться в дымке былого и пропадать во мгле, будут, по словам Карла Густава Юнга, «чрезвычайно тусклыми и смутными». Но при этом, появляясь в виде вспышек-реакций, не связанных друг с другом, она окажутся замкнуты на бессознательные ассоциации на те или иные действия, образы или услышанные слова. Таким образом, невольное возмущение сознания, его болезненное возбуждение и даже эмоциональная встряска будут происходить вне их понимания самой личностью, безотносительно к ней, будто бы они совершаются с каким-то другим человеком, которого ты знаешь безусловно (ибо это есть ты сам), но в то же время не можешь его распознать и тем более понять.
Кого Даур видит перед собой у руин дома в Тамыше – Бадза или Тамшуга?
Кто переходит минное поле – автор или его двойник, тот, что с высоты пережитого может читать спасительные приметы и обманывать смерть, тот, чей мир соткан из парадоксов, и он блуждает в нем как в лабиринте, из которого выход ему неведом?
Наконец, к какой из матерей он обращается в своем стихотворении: к Нателле или к Ксении?
А может быть, к матери своего сына Нара Ларисе, которая в это время уже была неизлечимо больна?
Лариса Константиновна Аргун родилась в Сухуме в 1953 году. Их с сестрой воспитала мать, потому что отец ушел из семьи, еще когда девочки были маленькими. По свидетельству знавших Ларису людей, этот разрыв произвел на нее сильное и тягостное впечатление, а боязнь потерять близких людей навсегда поселилась в ее сердце, стала фобией.
Она окончила Московский институт культуры. С Дауром познакомилась в начале 70-х, и в армию в Ленинград к нему она уже приезжала в качестве его жены.
По воспоминаниям Владимира Зантария, в конце 80-х вместе с Дауром Лариса принимала активное участие в деятельности Народного форума Абхазии «Аидгылара» («Единение») (в те годы Даур работал в Фонде культуры Абхазии).
Начавшиеся военные действия стали для нее чудовищным потрясением. Особенно когда выяснилось, что маленький Нар остался в Тамыше, а она оказалась в Сухуме без возможности выехать к нему. Лишь спустя какое-то время (это были страшные дни ожидания) Дауру удалось вывезти сына к родственникам жены в безопасную Пицунду.
Эти переживания не прошли для Ларисы бесследно.
Во влажной я лежу траве.
Война уснула. Соловей —
Войной не тронутая птица —
Поет, зовет меня молиться.
И следом из-за туч тряпичных
Над сумраком холмов античных
И взрытых бомбами полей —
Восходит нежный Водолей.
Прошу созвездье Водолея,
Чтобы как прежде, не болея,
Вернулась в дом моя жена
И села с чашкой у окна.
А где наш дом? Там сытый враг
Созвал братву и варит мак,
А вдоль по набережной в ряд
Деревья стройные горят.
Но внемлет птахе, не дыша,
Моя усталая душа,
Покуда город за рекой
Объял предательский покой.
Но благостен и счастлив я,
Покуда слышу соловья.
Но забываю я о зле,
Покуда светит Водолей.
И ты вдали молись, жена!
Одна лишь вера нам нужна:
Что с Водолеем, с соловьем
Не просто живы, но – живем.
Эти многозначные, полифоничные строки Даур посвятил Ларисе.
И, зная нашего автора, возникает вопрос: а только ли тут дело в том, что Лариса Константиновна была Водолеем по знаку зодиака?
Думается, что все гораздо глубже. Действительно, на смену эре Рыб, где рыба мистически символизирует имя Богочеловека Иисуса Христа Божия Сына и Спасителя, приходит эра Водолея – эпоха изотерического синтеза различных вероучений и научных открытий.
Чему и кому молиться, каждый выбирает для себя сам, особенно когда отчаяние от происходящего у тебя на глазах становится частью твоего мироощущения, а спасение видится в повседневном, в обыденном – в пении соловья, в затишьях между боями, в том, что родные люди живы, здоровы, что они рядом.
Прикладной характер «нежного Водолея» очевиден, но это ни в коей мере не «приземляет» и не унижает эмоций лирического героя, его метаний, волнений и страхов перед грозным молохом судьбы, когда даже на краю гибели остается надежда, которую никому не дано отнять.
Может быть, именно по этой причине страшная, вислокрылая птица смерти превращается у Даура в сладкоголосую райскую птицу (вспомним «райских птиц под небом Абхазии» Марины Москвиной), а затем так и вообще в чайку (тут уже Антон Павлович Чехов из «Сувенира» приходит на ум).
Я прижал свою птицу к груди,
Запах рыбий вдохнув на прощанье,
Но так много смертей позади,
Что не жаль никому этой чайки.
Свет рассеянный наискосок
По морским рассыпается зыбям…
И подальше от глаз и от ног
Мы песком свою чайку засыпем.
Но куда теперь, сын мой, пойдем
(Ведь не думать нельзя о ночлеге)?
В оскверненный и отнятый дом,
Где слащавый душок, как в аптеке?
Или будем брести и брести,
То и дело касаясь плечами,
Чтоб к утру наконец обрести
Представленье о рае для чаек?
И чужую железную дверь
Я чужими ключами открою.
Чайка мертвая, кто ты теперь
В колыбели под зыбкой горою?
И живу во хмелю и в тоске,
Лишь такую тревогу лелея:
Каково тебе, чайка, в песке —
Иль в созвездии Водолея?
Это стихотворение под названием «Чайка» Даур Зантария посвятил памяти Ларисы, которая ушла из жизни 20 июля 1994 года в возрасте 41 года.
О том, что последует после написания этого текста, мы уже знаем.
В 1996 году вместе с Наром Даур уедет в Москву, где, действительно, будут «чужие железные двери» на Беговой и в Орлово-Давыдовском переулке, а также «чужие ключи» от квартир на Бакулева и в 2-м Амбулаторном проезде, где на подоконнике однокомнатной квартиры на третьем этаже будет сидеть черный косоглазый кот. Этот рассудительный разбойник станет слушать паровозные гудки и смотреть в окно на вечернее московское небо, в котором при наличии определенных астрономических знаний появится возможность разглядеть Большую Медведицу и Близнецов, Гончих Псов и Водолея.
Однако ничего этого Иннокентий – а это именно он, как мы понимаем, – разумеется, ведать не будет. Просто станет смотреть на мигающие в небе точки, а, поскольку зрение у него нарушено, изображение будет двоиться, уплывать. И тогда придется ему закрывать то один глаз, то другой, дабы убедить себя в том, что все это ему вовсе не мерещится, не является ни мороком, ни галлюцинацией.
Воистину так, ведь приходилось же слышать ему от гостей своего хозяина написанные нобелевским лауреатом по литературе строки:
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда;
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
Трудно при страбизме (медицинское название косоглазия) задерживать взгляд на чем-либо, на звездах особенно.
Или даже вообще невозможно.
Потому и отвернется от окна кот Иннокентий и станет смотреть в темноту пустой комнаты, где все будет как в темном кинозале широкоформатного кинотеатра «Апсны», когда через мгновение вспыхнет экран, на котором начнут показывать фильм, и все станет предельно четким, резким, предельно «в фокусе».
На сей раз в воображаемый проекционный аппарат автор вставляет пленку сюжета, которую он обнаружил в Тамыше, куда она, преодолевая бомбовые воронки и минные поля, пожары и братские захоронения, докатилась из Сухума.
Закадровый голос сообщает: «Когда я буду писать о войне, а я обязательно буду о ней писать, начну с моего соседа Вианора».
Вианор стоит на берегу моря, опираясь на костыль – на Великой Отечественной войне он потерял левую ногу.
Видно, что лицо его омрачено думой.
Также видно, что один он не может справиться с ней, и потому старик поступает так, как у него принято в подобных случаях.
Приложив правую ладонь ко рту наподобие рупора громкоговорителя, Вианор зычно кричит:
– О-о-о-э-э-э! Батал!
И голос его разносится на семь километров по побережью.
Так Вианор зовет одного из своих сыновей, который в это время в обществе прелестной отдыхающей то ли из Москвы, то ли из Ростова-на-Дону предается приятной беседе в тени то ли граба, то ли каштана. Что и не удивительно – август, тепло, самый разгар сезона, порой называемого высоким.
– О-о-о-э-э-э! Батал! – несется над морем и горами как звено штурмовиков СУ–25, которых в народе ласково кличут сушками.
Очаровательная то ли москвичка, то ли ростовчанка вздрагивает:
– Кажется, тебя зовут…
Баталу, конечно, неудобно признаться в том, что отец застал его не в самый подходящий момент, и потому он парирует:
– Нет, не меня, Баталов тут много.
– О-о-о-э-э-э! Батал! – На сей раз раскаты голоса Вианора напоминают прохождение над пляжем боевого ударного вертолета Ми–24 на высоте 50 метров.
Бедная очаровательница в ужасе затыкает уши руками. И если бы рядом с нашими героями были стеклянные изделия, то они бы разлетелись вдребезги.
И тогда Батал не выдерживает:
– Аааааа!!! – не менее громоподобно уносится в ответ.
– Война началась, баран ты, война началась, где ты находишься?
Даур так никогда и не напишет о войне, а этот зачин останется в его воспоминаниях и планах, а стало быть, окажется запечатленным лишь на киноленте убегающего к морю сюжета.
Впрочем, кто знает, какая бы была судьба у этого текста?
Например, все рукописи автора, которые он хранил в своем доме в Тамыше, пропали – или были сожжены оккупантами, или пошли на растопку, или попали под обстрел, или просто оказались втоптаны в грязь кирзовыми сапогами или гусеницами тяжелой бронетехники.
А так хоть эпизод «Голос Вианора», или «Вианор зовет своего сына Батала», можно наблюдать на воображаемой проекции в темном зрительном зале несуществующего широкоэкранного кинотеатра «Апсны» и удивляться тому, насколько изображение резко и контрастно.
Фрагмент заканчивается тем, что мы вновь видим Вианора, стоящего на берегу моря. Он опирается на костыль, но делать это ему все трудней и трудней, ведь резиновый наконечник деревянной стойки медленно, шаг за шагом проваливается в песок и держать равновесие становится все невыносимей, а позвать своим зычным голосом на помощь старику больше некого, потому что его сыновей убили в первые дни войны, и они, его мальчики, уже теперь на небе, где-то среди птиц и созвездий, где-то между Водолеем и Близнецами (знак Зодиака Даура).
…так и стоял Вианор до зимы, пока песок не промерз, и он смог выбраться из этого плена. Потом, опираясь на костыль, направился по следам девичьих ног Владычицы Рек и Вод, оставленных ею на свежем снегу, в сторону Тамыша – древнего поселения, основанного, по преданию, еще генуэзцами в 1280 году и имевшего название Santa Tomaso в честь святого апостола Фомы, который, как известно, вошел в евангельскую историю сначала своим неверием, а затем чудесным уверением.
Из рассказа Даура Зантария «Жеребенок, чье имя я забыл»: «От моря к северу тянутся равнина да равнина, болота да болота. А на горизонте возвышаются синие горы, как будто они сразу вдруг начинаются, без холмов и предгорий, сразу над болотами возвысясь чуть наклонной синей стеной. Это два мира: наш, где запрягают лошадей, и тот вольный Дал… Признанный огненным скакуном седок, вырвусь стрелой из нашего села, оставив сзади постылое море, и войду сначала в болота, где начинается деревня двенадцати плохих поэтов, я миную ее, миную деревню, где старики надувают друг друга в кости и любят меняться красивыми вещами, но надо еще миновать деревню, где бурки на мужчинах от ветхости из черных становятся бурыми, деревню, где родники так далеки от жилищ, что малярийные умирают от жажды, деревню, где женщины, чтобы отдохнуть, опускаются в пещеру, – но я быстро миную эти утлые деревеньки и буду мчаться, а воздух станет гуще, а сердце забьется учащенней, и я ощущу и глазами, и печенью, и легкими, что вольный Дал уже близко! …вырастет скоро мой жеребец и я вскочу на него, только рукой махну и умчусь к синему Далу, увенчанному белорунными облаками».
А следы Владычицы меж тем уходили все дальше и дальше от моря, от Большого Омута, к горе рода Ануа (Ануа рхуы – гора рода Ануа, абх. – М. Г.), которая, как Гора Грома, возносилась над Тамышем, дымилась и грохотала, потому что во время войны на ней шли тяжелые бои за село – «сколько свинца падает на Ануарху», замечает Даур. И трудно было поверить в то, что в этом гулком, пахнущем резиновой гарью и пороховыми газами декабрьском мороке когда-то, еще совсем недавно, была совсем другая жизнь.
Например, такая, какой ее описал Андрей Битов в своем «Ожидании обезьян»:
«И тут мы приехали. Нас ждали… Нас целовали в плечо. Нам подносили. Хлеба-соли на расшитом рушничке тут не было, но сам рушничок был. Одна достойная женщина держала мыло и чайник, другая полотенце. Нам поливали, пока мы мыли руки, потом нам подавали полотенце. Обе женщины, как мне пояснили впоследствии, были депутатами Верховного Совета: одна – АССР, а другая – СССР.
Это была деревня…
Мое русское пьяное сердце восхищалось и рыдало. Вот что значит непрерванная жизнь трех поколений! Это значит – богатство. Невозможно даже сравнить – я не уставал сравнивать. На место каменного двухэтажного дома на столбах-сваях подставил я нашу покосившуюся избу-пятистенок; вместо традиционного агазона (газона) во дворе представил себе лужу, истоптанную коровой и сапогом глино-навозную жижу; вместо сада – инжирового, хурмового, яблоневого – наш небогатый огородик с не уродившимся в очередной раз луком; вместо водонапорной колонки – наш водонаборный прудик, кишевший жизнью, как капля под линзой Левенгука…
Скорбь патриота вскипала во мне пропорционально умилению их заслуженному достатку. Конечно, климат – у нас такое не растет. Тут ткни палку в землю… Лимоны, мандарины… А у нас – ЗИМА. У нас попробуй вынести что-нибудь за пределы дома. Это здесь кухня отдельно, скотина отдельно – можно двор по газону перебежать. У нас надо прижаться одним боком к печке, другим к корове, чтобы не замерзнуть. Им – легко. Так рассуждал патриот во мне, горожанин, на пятом десятке разгадавший тайну пятистенка: что это вовсе не наша пятиконечная звезда, а стена посреди дома, делящая избу на жилую половину и крытый двор.
Тут те же женщины обнесли нас стаканчиком чачи. Мы все еще, значит, стояли во дворе. И не только двор, и газон, и дом были свои, но и вычурные его железные ворота, это «свое» запиравшие, были свои, но и чача была – СВОЯ… Свое и собственное – в смысле тобою произведенное, приготовленное, сделанное. Впрочем, таков был и двор, и газон, и сад – СВОЕ это было, как чача. Крепкая была чача.
Конечно, климат! Виноград у нас ни при какой системе не вырастет. Что у них, советской власти не было? Не только была, но и стояла передо мною во плоти в виде депутата Верховного Совета СССР (который, как я учил по Сталинской Конституции в школе, и есть сама Советская Власть), да и звали-то ее, по какому-то небесному недоразумению, Софи. Сама Софи, смущаясь и розовея, подавала мне чачу, как перед тем рушничок…
Выпили за народы. Это особый, вроде бы только местный тост. Не в смысле интернационализма или дружбы народов. Досоветский, оказывается, еще тост, традиционный. Мол, Бог так создал, что есть народы – чеченский, еврейский, молдавский… и слава Богу! Это хорошо, что есть народы. Ну как тут не пригубить единственному русскому, находящемуся в счастливом для себя меньшинстве!
Традиция тостов, чем она хороша: ее не перехитришь. Победить стол можно только в честном бою. Как не осушить стакан за народы, за землю, которая подарила этот стол, за родителей, которые нас за него усадили, за предков, которые единственным образом подобрали нам родителей, за живых (дай Бог им здоровья!) и за мертвых, что сейчас живы, в этом твоем стакане; за тех, кого нет с нами сейчас, но они все равно с нами, а за тех, что есть… то это такой замечательный народ собрался! что за каждого по отдельности надо, и лишь за самого себя можно, скромно потупившись, взять и не выпить…
Как силен бывает человек, когда его мало! Когда ему надо доказывать миру, что он есть, и еще самому в этом не усомниться».
Не был бы Битов верен себе, если бы, описывая участников застолья, не обратил внимания – «на Пушкина тут один был похож».
Может быть, добавляем уже от себя, это был Астамур – темнокожий водитель рейсового автобуса, дед того самого Энвера, который впоследствии отремонтирует железные ворота горного монастыря, а потом (об этом станет известно уже когда эта книга будет почти написана) примет монашеский постриг с именем Амвросий и уедет служить в Среднюю Азию, там тоже есть православные.
Вполне возможно, что так.
По крайней мере, этот сюжет, хоть и не запечатленный на кинопленке, найденной Дауром на подходе к родному Тамышу, уже является частью данного повествования, которое, как мы помним, развивается с конца и катится с Фуникулера вниз, к морю.