Калуга. Главные паровозные мастерские.
10 мая 1887 год.
— Сучёныш… Данила убился из-за тебя!
Это был даже не крик. Это было злобное, пропитанное ядом шипение, вырвавшееся из самой гущи толпы, словно удар заточки под ребро. Резко, неожиданно, как будто исподтишка. Я, как говориться, всей душой к людям, а в ответ… Неужели правду говорят: не делай добра, не получишь зла? Нет, хочу верить в людей. Но не в эту толпу, которая стояла стеной передо мной.
Я резко остановился. Подошвы сапог с хрустом вмялись в угольный шлак. Тут же, в долю секунды, внутренне подобрался и морально приготовился к любым неприятностям — вплоть до того, что прямо сейчас эта толпа попытается устроить самосуд и вбить меня в заводскую грязь. Но немного, а я знал, как можно работать с толпой, приходилось. В любом случае нужно пробовать изменить ситуацию.
— Включите свой разум! Я ни в чем не виноват! — мой голос разорвал повисшую тишину. Это был не срывающийся фальцет испуганного мальчишки, а жесткий, холодный тон взрослого человека, который прекрасно знает, о чем говорит. — Моя вина лишь в том, что я хотел, чтобы завод работал! Чтобы вы все вовремя получали свое жалованье и кормили семьи!
У некоторых в передних рядах на лицах проступило явное замешательство. Возник мощный диссонанс: властный тон, которым я осадил толпу, никак не вязался с моим юношеским внешним видом и ожиданиями собравшихся. Чего они ждали? Что я плюхнусь перед ними на колени в лужу и заголошу, размазывая сопли: «Не бейте, дяденьки, бес попутал!»? Хрена с два. Такого не будет.
А будет уверенный тон, такой, чтобы ни грамма сомнения, иначе даже начинать не стоит. Нужно упирать на самое важное и самое простое. Семья… деньги… честность и что я за все хорошее и против плохого. А еще и верить в то, что говоришь. А я верю.
В толпе мужики стали переглядываться. Сама ситуация нелепая. Я! А против стоит треть рабочих завода. Мужикам даже стыдно должно быть. Нашли себе по силам!
Краем глаза я выхватил в толпе знакомую фигуру. Мастеровой Матвей. Он стоял, скрестив мощные руки на груди, и… злорадно усмехался. Правда, эта кривая ухмылка предназначалась вовсе не мне. Она была адресована притихшим мужикам. Матвей словно безмолвно говорил им: «Знай моего! Если уж он мне, своему мастеру, зубы показал и отпор дал, то вам и подавно не удастся согнуть в бараний рог ученика мастерового Матвея».
Толпа молчала. Мужики продолжали хмуро переглядываться, ища поддержки друг у друга, или выискивая того, кто скажет: а что дальше-то? Наверное, я с ходу взял единственно верную интонацию, ударив по самому больному — по их семьям и пустому брюху. До них начало доходить: не почини я те паровые машины, завод встал бы намертво. Нет машин — нет заказа. А чем бы тогда контора расплачивалась с ними в конце недели?
Почувствовав слабину, я решил закрепить успех, ковать железо, пока горячо.
— Вы что, ослепли? Разве вы не видите, что на самом деле происходит на заводе⁈ — чеканя слова, бросил я в притихшие ряды. — Разве вы сами не потакали воровству? Где Эраст Никитич, а? Тот, кто чует за собой вину, тот и бежит первым! А я — вот он, стою перед вами. Пришел в свою смену. Мало того, на меня ночью тоже хотели напасть. Убить, как Данилу, в темном углу! Потому что я вижу: против нас всех, против простого рабочего люда, нынче плетется настоящий заговор! Мне защита нужна, как каждой правде потребен защитник. А вы гоните, как зверя лютого… меня… недоросля.
Мужики зашумели, кто-то неуверенно переступил с ноги на ногу. Я повысил голос, перекрывая зарождающийся гул:
— Завод хотят лишить заказа, а нас всех — выставить дураками на улицу! Вы же сами помогали Эрасту тащить мой станок! Тот самый, который я своими руками отчистил и к работе подготовил — с чугунной горгульей на станине! Разве не вы по дурости своей помогали выносить его с территории, чтобы Эраст его загнал за дорого налево⁈ Кто-нибудь из вас получил хоть гривенник за эту работу? Хоть десять копеек⁈ А за сколько он этот станок продал и в свой карман положил, не задумывались⁈
Я расшвыривал эти слова, как горящие угли в пороховой погреб.
Именно в этот момент в голове мелькнула шальная мысль: а чем я, собственно, сейчас отличаюсь от тех самых большевиков, которые начнут вести свою яростную пропаганду среди рабочих в начале следующего столетия? Да ничем. Но если передо мной творится такая суровая, неприкрытая несправедливость — я молчать не могу и не буду.
Не знаю почему, но у меня в крови кипело жгучее нежелание быть покорным бараном. Из тех, что смирно стоят в загоне и блеют по указке любого пьяного пастуха. Не хочется, и всё тут. И ничего вы со мной не поделаете.
И нет, я не хотел «весь мир разрушить, а потом…» я хотел, чтобы этот мир стал немного, но справедливее.
— Я хочу, чтобы завод работал, — продолжал я, вколачивая слова в податливую тишину. — Хочу получать жалованье, но не просто так, за красивые глаза, а за честный свой труд. И я хочу, чтобы вы, мужики, тоже копейку в дом несли! Неужели вы не понимаете, что…
Вот тут я осекся. Язык словно прилип к гортани. Крамольные, опасные вещи собирались сорваться с губ, из тех, за которые в это благословенное царское время можно было запросто загреметь по этапу в Сибирь. Но промолчать, зная правду, я уже не мог.
— Никак не мог Данила сам убиться! — твердо, глядя в самые хмурые глаза из толпы, выкрикнул я. — Как бы он оставил двоих детишек своих? Жену на кого бросил бы? Нет, мужики, не мог он сам под колеса или в петлю полезть. Помогли ему!
Повисла тяжелая, густая, практически физически давящая на плечи пауза. Воздух между нами словно загустел, пахнуло предгрозовой гарью. Конечно, человеческое ухо не способно услышать, как со скрипом проворачиваются ржавые шестеренки в головах этих измученных нуждой людей. Но при должной фантазии мне показалось, что я отчетливо слышу этот глухой, натужный скрежет. Простой рабочий люд переваривал услышанное.
— Ладно, будет уже, — хрипло выдохнул один из пожилых мужиков, делая шаг вперед из первого ряда и привычным жестом поправляя засаленный фартук. Было видно, что среди своих он имел немалый вес — толпа сразу притихла, признавая его лидерство. — А пока мальца не трогать! Вот ежели опосля решим, что врет он всё, тогда и погуторим с ним как след, по-нашему. А нонче — шабаш.
Мужики заворчали, но кольцо рассыпалось. Ну, хоть на этом спасибо, пронеслось в голове.
Хотя, если признаться честно, на душе остался паршивый, глубокий осадок. Было до чертиков обидно. Есть такое мерзкое чувство, когда ты искренне радеешь за общее благо, мнишь себя этаким Александром Матросовым, который в едином порыве бросается на амбразуру, закрывая вражеский пулемет своим телом… а тебе вдогонку лениво цедят, что пулемет этот был вовсе не вражеский, да и вообще — никто тебя об этом не просил, сидел бы и не высовывался.
Вместе с этой горечью я поймал себя на тревожной мысли: я ведь становлюсь излишне обидчивым и сентиментальным. Неужели подспудно, тихой сапой, на меня начинает влиять сознание прежнего хозяина этого тела? Молодое, неокрепшее эго Прошки, смешиваясь с моим собственным, превращало меня в какого-то ранимого юнца. Нужно держать это под жестким контролем.
Я медленно подошел к станку, положил ладони на холодную, покрытую тонким слоем масла станину и понял — работать сегодня не смогу. Вот просто физически не хочется. Ну и морально тоже. И не хотел я инженеру отдавать много «изобретений», которые могли бы прославить его.
Для меня такое состояние было редчайшей аномалией: сколько себя помню, я никогда не отказывался от возможности что-то мастерить, чинить или создавать. Но сейчас руки были будто налиты свинцом.
— Денег собрать нужно семье Данилы, — не узнавая собственного голоса, тихо произнес я. Он прозвучал глухо, с какой-то обреченной тоской.
— Со всего общества соберём, не беспокойся, — неожиданно раздался над ухом тяжелый, но удивительно мягкий бас Матвея Ильича. — И себя не вини, парень. Ни в чем ты не виновен. А люди… Ну так как дети те они. Им нужен тот, кто виноват. Окромя тебя, да Эраста, и винить некого. Эраста нет, да и начальствующая он голова. А ты… добре, что не побили.
Он крепко, по-отцовски похлопал меня по плечу широкой, мозолистой ладонью и даже попытался изобразить подобие улыбки, но она вышла слишком судорожной, скомканной и сразу сошла с его сурового лица.
И тут благостную тишину цеха разорвал яростный, визгливый крик, от которого у меня внутри всё мгновенно подобралось:
— Где этот сучёныш⁈ Где он, я спрашиваю⁈
Да что у них? Иного слова нет? Или у меня на лбу написано? А голос я моментально узнал. Рука сработала быстрее разума: я тут же нырнул пальцами в деревянный ящик с инструментом и намертво сжал рукоять самого длинного, тяжелого трехгранного напильника. Металл привычно холодил ладонь.
— Не чинись! Препятствуешь аресту, мерзавец! — надсадно орал визитер.
— Прохор, отпусти напильник. Малец, не нужно… они же тогда разбираться не станут, — быстро сказал Матвей.
— Они и так не будут, — пробурчал я.
— А это еще бабка на двое сказала. Ты еще к людям обратишься, да с такими сладкими речами, они и пойдут за тебя, — сказал Матвей Ильич.
Удивительно. На людей так сильно влияют слова? Немудрено, что умеющие говорить головы очень быстро вербовали в свои ряды протестующих против системы многих. А вот власть не разговаривала с людьми, вот и результат — революция.
Между тем, быстрым, суетливым шагом, но как-то затравленно и испуганно оглядываясь на замерших у верстаков рабочих, ко мне приближался околоточный надзиратель. Тот самый… Его мундир был помят, фуражка съехала набок, а в глазах метался самый настоящий, шкурный страх перед угрюмой рабочей массой. Но шёл он целенаправленно ко мне.
Околоточный приближался, но, как оказалось, он был не один. И, судя по всему, этот вспотевший от волнения служивый даже не возглавлял эту — как бы я назвал ее в своей прошлой жизни — «группу захвата» малолетнего преступника. Вслед за ним в полумрак цеха, несколько неуверенно и словно даже стыдясь своего жандармского положения, шагнул молодой офицер в щеголеватой шинели. Подпоручик? Поручик?
Следом гулко, вбивая шаг в чугунные плиты пола, зашли трое солдат с винтовками наперевес. Я прищурился. Не мосинки. Тяжелые, длинные берданки. Мне бы сейчас о спасении собственной шкуры думать, а я стою и гадаю, что у них за калибр!
А ведь бродили у меня амбициозные мыслишки: как-то повлиять на ход грядущих исторических событий, подкинуть пару оружейных идей, чтобы сделать российскую армию хоть немного, но более грозной. Чтобы, когда грянет русско-японская, не умыться кровью позорно…
— Я арестовываю тебя! — сказал околоточный.
— Господин околоточный надзиратель! — мой голос хлестко разрезал напряженную тишину цеха. Я решительно сделал шаг вперед, зажав за спиной напильник и буквально кожей ощущая за собой молчаливую, тяжелую поддержку сотен рабочих. — Будьте добры, предъявите надлежащее предписание на мой арест! Вы же не можете мальчонку еще восемнадцати годков и нету, а уже забрать в околоточную и бить, выбивать признание? Вы же человек чести!
Вот же египетская сила… Именно в этот миг я до мурашек прочувствовал, каково это — быть пламенным трибуном-большевиком. Я вдруг отчетливо понял, как сладко они упивались той первобытной, сокрушительной властью, которую дает тебе стоящая за спиной разъяренная толпа.
Вроде бы я — взрослый, проживший целую жизнь мужик, достаточно образованный и циничный, получивший отличную прививку от любой поверхностной пропаганды… А поди ж ты, тоже с головой поддаюсь этим пьянящим эмоциям.
Услышав мой требовательный тон, а еще и смутившись, что загнан в ловушку: если меня арестует, так выходит, что без чести он… Околоточный не просто замялся — он откровенно растерялся. Суетливо оглянулся за спину, ища поддержки у жандармского офицера, который наверняка был тут главным из представителей правоохранительных органов.
Проблема заключалась в том, что офицер этот был совсем зеленым, вряд ли старше двадцати двух лет. Для меня, с моим внутренним возрастом, он был просто необстрелянным юнцом, не обладающим ни должным опытом, ни жесткостью. Если, конечно, он не какой-нибудь гениальный уникум. Примерно такой, каким в скором времени могут начать считать меня, малолетку Прошку. Но этому офицеру непрывычно принимать решения, он вовсе хотел по-быстрее уйти отсюда.
— Распоряжение господина полицмейстера! — горделиво вскинув подбородок, словно зачитывая манифест самого императора, рявкнул наконец околоточный, пытаясь вернуть себе авторитет.
— Прошу простить меня покорнейше, — я чуть склонил голову, изображая вежливое недоумение. — Безмерно уважаю и господина полицмейстера, и даже губернского голову всех жандармских чинов. Уж больно сложная у вас, господа, работа, и не сказать, чтобы люди всегда ценили ее по справедливости. Но разве ж можно нарушать закон Российской Империи? Как это — без надлежащей, подписанной начальством бумаги производить аресты добропорядочных мастеровых на казенном заводе?
Произнеся это, я тут же мысленно одернул себя. Надо сбавить обороты. Заткнуться. А то меня уже откровенно несет, я начинаю куражиться над полицией. Ни к чему хорошему такие игры с властью не приведут.
Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понимать жестокую истину: если бы прямо сейчас за моей спиной не стояла стена из мрачных, озлобленных мужиков с тяжелыми гаечными ключами и ломами в руках, никто бы мне таких дерзких слов не простил.
Молча скрутили бы руки за спиной, от души надавали бы по мордасам, да и поволокли бы в участок за руки и за ноги по заводской грязи. И там никакие остатки моих прежних навыков рукопашного боя, которые я к тому же забросил лет за пятнадцать до конца прошлой жизни, меня бы не спасли. Детское тело Прошки просто не потянуло бы драку с взрослыми мужиками — силенок пока маловато.
Но толпа давила. Давила не физически, а чудовищным моральным прессом. В воздухе искрило от того слепого негатива, который работяги готовы были выплеснуть на людей в форме в любую секунду. И пусть я понимал, что в случае настоящей бойни из этой сотни мужиков едва ли наберется половина тех, кто реально пойдет до конца отстаивать свою правду, — полиции проверять это на собственной шкуре явно не хотелось.
Весьма вероятно, что прозвучи сейчас сухой ружейный выстрел в потолок или хотя бы грозное, поставленное предупреждение — толпа бы дрогнула и никто бы не рыпнулся. Русский мужик к власти привык относиться с опаской. Вот только те, кто пришел меня забирать, явно не ожидали такого слаженного отпора и откровенно растерялись.
Околоточный с мольбой косил глазом на молодого жандармского офицера, ожидая от него даже не столько моральной поддержки, сколько прямого приказа к действию. А тот, в свою очередь, растерянно моргал, глядя на ощетинившихся мужиков. Явный шок. Белая кость, дворянин, с пеленок привыкший к тому, что при виде мундира простолюдины покорно гнут спины да шапки ломают.
Хотя, если честно, мне хотелось верить в лучшее: возможно, этот юноша с погонами просто осознавал незаконность происходящего, потому и не рубил с плеча. Не может же быть, чтобы в Калужской губернии, где губернатором сидит весьма деятельный и не запятнавший свою репутацию человек, полиция сплошь состояла из отпетых негодяев и самодуров.
— Что здесь происходит? — внезапно прорезал напряженную тишину басовитый, властный баритон. — А ну, прочь с дороги!
Толпа неохотно, но быстро расступилась. В цех по-хозяйски, я бы даже сказал, с некой рабовладельческой уверенностью, вышагивая начищенными сапогами, вошел начальник Главных паровозных мастерских — господин Скорняков. Да, спектакль продолжается.
Об этом будут судачить в городе. Прошка, может и прозвище какое придумают, например, Паровоз, заставил многих господ, а еще весь завод, волноваться. Заварил я кашу, но иначе было просто нельзя. Иначе — это сломать себя, изменить принципами, потерять лицо.