К книге
ВахмистрГлава 19
74%
Глава 19
20

— Позвольте полюбопытствовать, довольны ли вы вашим нынешним житием-бытием? — обратился ко мне господин, облеченный в строгий вицмундир с жилетом, державший себя с той особой, почти светской принужденностью, что казалась совершенно неуместной в сем суровом краю, где мы, русские люди, волею судеб оказались под пятою японского неприятеля. Впрочем, господин сей, пребывая в положении нейтрального наблюдателя, держался с великим достоинством. Каково же было мое изумление, когда выяснилось, что сей визитер пожаловал к нам с жалованием! Оказалось, что в штабе были осведомлены о моем пленении, и потому мне был вручен конверт с изрядной суммою, сопровождаемый сухим предписанием: с сего дня я в списках полка более не числюсь, а по исцелении от ран обязан немедля следовать в Санкт-Петербург.

Начальство лагеря, ознакомившись с бумагами, отнеслось к ним с немалым скепсисом, прозрачно намекая, что мое выздоровление затянется на долгие месяцы — особливо коли принять во внимание пагубное влияние здешнего сырого климата на мои ожоги, полученные при пресловутом испытании ручного орудия. Словом, мне было дано разуметь, что лучше бы мне остаться здесь и нести службу при дядюшке здешнего коменданта. Впрочем, сей загадочный родственник, несмотря на обещания, данных нам три дня назад, так и не изволил явиться. Полагаю, виной тому визит сего господина в сюртуке, который, войдя в нашу «офицерскую» камору точно в собственный кабинет, вольготно расположился на походной койке, нарушив тем самым привычный ход вещей.

Как вскоре выяснилось, конверты были припасены не только для меня. Жалование получили решительно все пленные, а иным даже пожаловали награды. Но пуще денег нас взволновал привезенный им «вестник» — несколько листков, сшитых грубой бечевой. Для простого солдата сии бумаги, быть может, и не имели иного употребления, кроме как служить средством для отирки в нужниках, но для нас, трех офицеров, они стали драгоценным глотком живительной влаги из того большого, шумного мира, от которого мы были столь жестоко отсечены.

— Господа, сдается мне, что это не что иное, как самая настоящая революция, — задумчиво, с тяжелым вздохом промолвил Иван Палыч, едва лишь заезжий инспектор скрылся из виду. Старый ворчун в пятый раз перечитывал газетные столбцы, тщетно пытаясь отыскать в них тайный смысл или скрытую угрозу, но строки казались подозрительно безмолвными.

— Кучка полоумных, не ведающих своего счастья, вообразила, будто им дозволено вершить судьбы державы, — с ледяным спокойствием парировал Олег Алексеевич, раскуривая трубку. — Едва ли они способны совладать с десятком таких же оборванцев, как они сами, а лезут в государственные мужи!

Для Олега Алексеевича, старого служаки, чей взор был закален суровой армейской выучкой, разгон шествия рабочих был лишь актом усмирения буйной толпы, необходимой мерой поддержания порядка. Палыч же, человек чувствительный, едва сдерживал праведный гнев, помышляя о том, что рука русского солдата была поднята на своих же братьев — безоружный люд.

Я же в их прения не вмешивался, предпочитая отсиживаться в полумраке, притворяясь дремлющим, а подчас и вовсе ссылаясь на гул в ушах от былых контузий, хотя каждое их слово явственно доносилось до моего слуха. По правде сказать, до политических дрязг мне дела не было. Я всегда почитал себя птицей невысокого полета и в горние выси чинов не рвался. Более того, здесь, внизу, в тени событий, мне дышалось много привольнее. Еще в бытность мою на службе я уяснил: чем выше пост занимает человек, тем тяжелее гнет ответственности и тем беспокойнее становится его сон. Между простым стрелком и командиром взвода лежит целая пропасть: пока один может почивать безмятежно, второй погряз в бесконечных депешах да рапортах, просиживая ночи над бумагами и униженно договариваясь со всеми, от кого хоть что-то зависит. Конечно, сей нелегкий труд сполна вознаграждается казенным жалованием, но, положа руку на сердце, признаюсь: на честной военной службе больших капиталов не сколотить, а душу положить — раз плюнуть.

Вот продолжение текста, выдержанное в стилистике того времени:

— И все-таки, это немыслимо! — сокрушался Палыч, с дрожью в руках наполняя стаканы дымящимся чаем. — Мирная демонстрация, господа! Толпа, в которой и матери с младенцами, и старики… И ведь нашелся же изувер, у которого достало духу скомандовать «пли»!

— Оставь свои либеральные причитания, — флегматично отозвался старик, отхлебывая из кружки горячий настой цвета болотной тины. — Мирная манифестация от хаотично мечущейся толпы отличается лишь тем, что у первой есть оцепление да ответственные за порядок лица. А ведомо ли тебе, любезный друг, что есть бунт мужицкий? Представляешь ли ты себе людское море в тысячу душ? А в десять тысяч? В сто тысяч? Да можешь ли ты поручиться головой, что в этой зловонной массе не затаился лихой человек с револьвером за пазухой, али с бомбой, что разнесет оцепление в клочья?

— Но ведь шли они к Государю! С прошением! Без оружия, с крестами в руках! — не унимался подпоручик, чье сердце, еще не успевшее очерстветь в горниле службы, обливалось кровью. Ведь сам он, не так давно, вышел из трудового люда. — Разве в том заключается честь русского офицера, чтобы отдавать приказ о пальбе по народу, поющему «Боже, Царя храни»? Солдаты меж собой шепчутся, что это не усмирение бунта, а бойня, за которую стыдно пред Богом и историей!

— Солдаты — народ темный, вечно шепчутся, — парировал Алексеевич, чеканя каждое слово. Он происходил из дворянского рода, пускай и сильно обедневшего, отчего в чинах выше подпоручика и не поднялся: не хватило ни средств, ни протекций, а храбрости на боевые свершения, как водится, отродясь не водилось. — А на войне, милый мой, а в Империи нынче война самая что ни на есть внутренняя — промедление смерти подобно и стоит короны. Допусти толпа смять оцепление, и не чай бы мы нынче попивали, а читали бы по газетам о поруганных святынях и трупах в разграбленном дворце. Командир обязан блюсти устав: не вняли призыву разойтись — значит, враг, и кара должна быть неотвратима.

Я же взирал на них с холодным любопытством, не чувствуя позыва встать ни на ту, ни на другую сторону. В доводах обоих была своя правда, но практической пользы от их словесных баталий я не видел вовсе.

— Устав… — горько усмехнулся Палыч. — Но ведь стреляли в спины! Здесь пишут, что казаки, не щадя никого, полосовали нагайками и шашками тех, кто уже в ужасе бежал прочь. — Ворчун внезапно осекся, перехватив мой взгляд, но я лишь равнодушно пожал плечами. В душе моей не шевельнулось ничего: поступи мне приказ, я бы, не дрогнув, исполнил его, ибо на то и служба. — Ведь это же не японцы под Ляояном, это наш народ! Как же нам теперь, совестливым офицерам, в глаза им смотреть? Сабля моя, призванная защищать Отечество, в крови собственного народа — неужто мы для того и присягу давали? Как мне после такого, людям в глаза смотреть?

— В глаза надобно глядеть лишь супостату, — отрезал Алексеевич, чей голос окреп, обретя стальные нотки убежденности. — А всяк, кто дерзает идти супротив воли Монарха и государственного строя в годину тяжких испытаний — есть враг. Ты еще зелен, Ваня, и потому зришь лишь кровь, окропившую белый снег, но не разумеешь той гибельной стихии, что стоит за сим действом. Сии «мирные просители» — не более чем таран в мозолистых руках социалистов, кои с каждым днем поднимают свои кощунственные головы все выше. Иль ты жаждешь, чтобы Русь вспыхнула, аки сухой стог в летнюю страду, в то время как наши доблестные бойцы истекают кровью в далекой Маньчжурии?

Старик властно скрестил руки на груди, возвышаясь над подпоручиком.

— Восточная кампания и без того не встречает в народе должной поддержки, — продолжил он, — а коли допустить внутреннее дробление, то не миновать нам масштабной смуты, за коей, боюсь и помыслить, маячит лик братоубийственной гражданской войны.

— Опасаюсь, Олег Алексеевич, что аккурат после сего проклятого воскресенья она и заполыхает, — с тяжелой скорбью выдохнул Палыч. — Мы сами поднесли фитиль к пороховому погребу. Поди теперь докажи народу милость Государя, когда между венценосцем и людом встали штыки, обагренные кровью этого самого люда…

Он махнул рукой, словно желая отогнать страшное видение, но не нашел понимания у старшего товарища, чей рассудок был скован уставами и кастовыми предрассудками.

— Честь офицера, прежде всего, — в верности присяге, — не унимался Алексеевич, чей род, хоть и обедневший, свято чтил букву закона. — Дали приказ навести порядок — они его исполнили, как должно. Остальное — суета для писак-политиков и будущих историков. Помяни мое слово: придут к власти социалисты — они, под стать тебе, будут проклинать «кровавую бойню». А те, в ком еще теплится искра государственного разума, узреют в сем лишь своевременный разгон зарождавшегося мятежа. Подобные бунты случались на Руси испокон веку, и, увы, будут случаться. Изучай историю, друг мой, она — лучший учитель. Молю лишь Всевышнего, чтобы на наш век подобных потрясений выпало поменьше. Государственного переворота нам для полного счастья только и не хватало…

На сем, окончательно рассорившись, мои сокамерники покинули поле словесной брани и разошлись по разным углам каморы. До самого ужина воцарилось тягостное молчание. Забавно было наблюдать, как они, подобно заправским агитаторам, то и дело норовили подсесть ко мне, пытаясь склонить на свою сторону. И если Алексеевич стоял на понятных мне позициях армейской дисциплины и незыблемости порядка, то Палыч с каким-то истовым рвением доказывал неправоту монаршей воли, в чем мне чудились опасные искры бунтарства.

— Да вы, я гляжу, батенька, самый настоящий революционер, — рассмеялся я, взбивая жесткую подушку и устраиваясь на ночлег после нехитрого ужина.

Любопытно, что именно за трапезой наш ворчун делался необычайно красноречив: хмурость сходила с его лица, жесты становились широкими и свободными. Мы же с Олегом Алексеевичем, храня невозмутимость, спокойно вкушали нехитрую снедь — рис, приправленный жареной рыбой.

— Во мне революционного духа ни на йоту больше, нежели в вас! — возмущенно воскликнул Палыч, но, встретив мой насмешливый взгляд, тотчас осекся, не желая множить пустые перепалки.

За время нашего вынужденного сожительства Палыч не раз удостаивался моих язвительных замечаний. Несмотря на равенство лет, разница между нами была велика, как между землей и небом. Мое тело — сущая летопись ратных трудов: каждый шрам, каждая застарелая отметина от пули или клинка повествовали о минувших кампаниях. Иван же Палыч был чист, аки младенец, чья кожа не ведала иных увечий, кроме тех, что были получены в пьяном угаре по кабакам. Всю свою жизнь он просидел за сапожным делом при части, да с таким прилежанием, что вскоре сделался заправским мастером и, возмечтав о лаврах тылового офицера, выхлопотал себе эполеты за увесистую мошну. Но судьба-злодейка посмеялась над ним: стоило надеть офицерский мундир, как его немедля отправили в роту молодого пополнения. Так бывший сапожник стал наставником в науке побеждать, о которой сам имел понятие столь же смутное, сколь и о небесной механике, ведая лишь одно: сапог на плацу сгорает куда скорее, нежели в полевом походе.

Олег Алексеевич же, выпустившись из училища, так и застрял в чине командира взвода. В ротные его возвели лишь потому, что в обозе завалялся единственный офицерский комплект, да и надобно было кем-то заткнуть брешь. Был он ленив, нерасторопен, умом не блестал, а к службе относился с досадным небрежением. Никто не желал видеть такого «стратега» в боевых порядках, но и повышать его было некому — протекции у него не водилось. Поистине, если в каждом полку, по слухам, должен обретаться свой дурак, то в нашей части эта роль была целиком и полностью отведена Олегу. Единственным его достоянием была седина да страсть к историческим изысканиям, коими он докучал всякому, кто не успевал вовремя уклониться от его высокопарных речей. Выходило так, что из всей нашей троицы подлинным боевым офицером был лишь я — вахмистр Гриневич, хотя, по иронии судьбы, в чинах-то я и не состоял.

По мере того, как комендант лагеря прозревал в истинном положении вещей, вызовы мои к нему делались все чаще. Видимо, не последнюю роль сыграло и заключение лагерного эскулапа, коий дозволил мне прогулки по территории, к великой досаде и зависти моих сокамерников. В ответ на мои недоуменные вопросы комендант лишь загадочно улыбался, пряча глаза. Лишь позже, от одного из казачат, я проведал причину сего почтения: японцы, как оказалось, питают к нашему брату глубокое уважение. Они полагают, что мы, солдаты, сражаемся с той же неистовой яростью, что и их прославленные самураи. В их представлении мы — сословие наследных воинов, связанных нерушимым кодексом чести и нерасторжимыми узами с государством. Война для нас, как и для самураев, — единственное достойное ремесло, а в быту мы, как и они, неприхотливы и довольствуемся малым.

— Бывалоча, один из япошек божился мне, что мы, казаки, даже по ночам из седел не вылезаем, а так в них и почиваем! — заливался смехом казачонок, едва переваливший за двадцатый год, пока мы сидели на душистом тюке сена, вдыхая терпкий запах конюшни.

Я забрел сюда случайно. Конюшенка была скудная: пара кляч, скорее пригодных для пахоты, нежели для лихой казачьей лавы. Но наши ребята и из них умудрились сделать потеху для местных: собирались целые толпы зевак, с разинутыми ртами глядевших, как бородатые исполины в причудливых папахах на скаку сшибают пикой шапку с бамбукового шеста или рассекают ствол надвое одним взмахом шашки. Случалось, наведывались и самураи — спесивые люди, порой предлагавшие спор на рубку их мечами против нашей стали. Разгорались жаркие прения: чья сталь острее, чей клинок вернее в бою? Пару раз дело было дошло до настоящей сечи, но, к счастью, обошлось без кровопролития, хотя каждый остался при своем мнении.

— Коли нужда прижмет — и в седле уснешь, было бы только желание, — усмехнулся я, проводя ладонью по усам и колючей щетине. Бороду я пока не завел, ибо с бритьем в лагере возникли досадные проволочки, а к густой поросли на лице еще не привык.

— А еще, сказывают, будто величают нас здесь «степными рыцарями», — молодой казак улыбнулся, набивая трубку крепким табачком, и любезно протянул ее мне. Я принял угощение с благодарным кивком.

Всё-таки, в отличие от простой пехоты, коей был забит лагерь, у нашего брата всегда находились и махорка, и зелье, да и при случае — краля на ночь. Местные девицы охотно льнули к нашим молодцам: немудрено — на фоне щуплых узкоглазых парней казаки смотрелись настоящими богатырями. Да что там говорить — прохвосты умудрились отрастить такие окладистые бороды, что хоть сейчас в круг старцев сажай. Когда только успели, черти? Лица их, еще вчера по-мальчишески гладкие, теперь тонули в пышной растительности, придавая им вид умудренных годами воинов. Глядя на них, я невольно усмехался — вот уж поистине: казак и в плену казаком останется, лишь бы было чем трубку набить да перед девками гонор показать.

Впрочем, досуга у казачат было в избытке. Храма Божьего в сем краю, конечно, не сыскать, а потому молились наши ребята кое-как, разве что пред трапезой, да и то, заимствуя некие повадки у местных. Я же, испросив дозволения коменданта, поставил на пригорке в стороне от лагеря скромный деревянный крест, куда и хаживал каждое утро для совершения молитвы.

Однажды, на второй неделе моего здесь пребывания, в моем уединенном шествии составил мне компанию некий господин в строгом сюртуке. На вид мужчине было около полусотни лет; по обличью — не военный и не чиновник, а скорее мастеровой человек, приодевшийся для случая особой важности.

— С кем имею честь беседовать? — вопросил я, не прерывая шага к пригорку, где высился крест.

Японец семенил рядом, выказывая такт: когда я, сняв кубанку, преклонил колена в молитве, он смиренно замер, не нарушая тишины. Правая рука моя двигалась с трудом, отзываясь тупой болью — сказывалось повреждение мышц. По словам здешнего эскулапа, Господь уберег меня от худшего: отделался потерей части кисти и рваными ранами на лице, тогда как иных моих товарищей, неосторожно обратившихся с этой проклятой «ручной пушкой», взрывом калечило куда страшнее, чуть не с корнем вырывая конечности.

— Можете величать меня Итиро, — промолвил гость, дождавшись, пока я окончу моление и вновь покрою голову.

— Изъясняетесь вы по-русски весьма недурно, — заметил я, поглядев на него с любопытством. — Хотя акцент ваш, признать, все еще режет слух.

— Проходил ускоренные курсы словесности, дабы иметь дерзость беседовать с вами без участия толмача, — улыбнулся мужчина, слегка склонив голову. — Мой племянник является комендантом сего заведения.

— Так, стало быть, это вы — творец тех самых противошагоходных орудий? — я смерил его недоверчивым взглядом, приподняв бровь в язвительной усмешке. — Дозвольте угадать: самолично вы свое «детище» в руки не брали, а лишь руководили работами, да корпели над расчетами, сидя в теплом кабинете?

— Не все слова ваши мне ясны, но по смыслу — вы правы, — Итиро согласно кивнул, задумчиво уставившись куда-то в область моей груди, до которой он едва доставал макушкой. — Я бы желал советоваться с вами по технической части.

— И, конечно, выбора у меня нет? А в случае отказа — «случайно» пустят пулю в спину при попытке к бегству? — я тяжко вздохнул, собираясь повернуть в сторону казарм, однако Итиро ухватил меня за локоть и решительно замотал головой.

— Вы отныне будете жить в ином месте, — он поманил меня за собой к наспех сколоченным ангарам, притаившимся в сотне шагов от моего пригорка. Стройка там еще не завершилась, а территорию лихорадочно огораживали двойным рядом колючей проволоки. — Для меня честь иметь столь опытного…

— Подопытного, — перебил я его, закончив фразу. — Говорите начистоту, Итиро. Вы попросту станете испытывать на мне свои догадки. Вероятно, позовете и нескольких ваших пехотинцев, дабы провести сравнительные пробы, и будете наблюдать, после какого выстрела из вашей «адской трубы» мне наконец оторвет руки по самые плечи.

Японец безмолвствовал. То ли не постиг всей глубины моего сарказма, то ли, напротив, понял всё до последней капли и счел за лучшее не тратить слов на тщетные уверения. Мы быстро достигли ангара, рядом с которым притулилось небольшое строение в несколько комнат. У входа стоял часовой с винтовкой — парнишка тщедушный, немощный. Глядя на него, я невольно подумал, что мне ничего не стоило бы свернуть ему шею одной рукой, будь на то нужда, настолько он казался хрупким.

Однако именно сему недомерку, по всей видимости, предстояло нести караул у моих дверей, ибо в сию избушку определили постояльцем мою персону. Убранство было аскетично: та же казенная койка, что и в офицерской каморе, примыкающая к ней каморка для умывания с печью-каменкой для подогрева воды, да столовая, она же, по всей вероятности, мой рабочий кабинет. В углу сиротливо высился шкаф, доверху набитый книгами, пестрящими непонятными мне иероглифами.

— Полагаю, было бы весьма сподручно, коли вы приступите к изучению японского наречия, — с неизменной вежливостью изрек Итиро, усаживаясь за стол, пока я прохаживался по комнате, с любопытством оглядывая новое пристанище. — Для сего к вам будет прикомандирована переводчица.

— Предпочел бы обойтись без женского общества, — отрезал я, даже не обернувшись.

Итиро в изумлении воззрился на меня.

— Вы… — начал было он, силясь выразить свое недоумение.

— Мы находимся в состоянии войны, — хладнокровно продолжил я, пресекая его нелепые попытки возразить. — На войне женщины делятся лишь на две категории: милосердные сестры, врачующие раны, да продажные девки, торгующие лаской. В первых, слава Богу, нужды не имею, а ко вторым питаю законное недоверие. Посему, дабы избежать кривотолков, предпочту, чтобы науку языка со мной постигал кто-то из ваших солдат.

Я в одночасье разрушил те сладостные грезы, что могли зародиться в голове этого почтенного японца.

— Увы, столь образованных специалистов в наших рядах не обретается, — поспешил он заверить, хотя в голосе его проскользнула нотка разочарования. — Но будьте покойны: с вами станет работать дама, учительница. Она не имеет ни малейшего отношения к врачеванию, равно как и к иным занятиям, кои вызвали столь суровое ваше порицание. Она — сведущий педагог, обучавшая русскому языку в институте. Сверх того, она будет посвящена в тайны нашего проекта, дабы помогать вам в разборе технической документации, коя, как вы понимаете, потребует весьма точного перевода.

— Что вы мелете? — я в недоумении покачал головой, скрестив руки на груди. — Плохо же вы, сударь, изучили мое послужное дело. Никакой я не инженер, и в науках не искушен. Я и школу-то едва одолел, а вы мне — документацию!

Итиро лишь усмехнулся, тонко и неприятно.

— И тем не менее, именно вы с таким искусством выводили из строя наши шагоходы. Или, быть может, вы дерзнете отрицать, что именно ваших рук дело — повреждение системы управления у «Бочки»? Кажется, вы тогда еще умыкнули мадам…

— Мало ли что кому кажется, — я равнодушно пожал плечами, не желая поддаваться на провокации. — Да и как, позвольте узнать, мое знание железа соотносится с зубрежкой ваших премудрых книг? Я ведь не слеп: прекрасно разумею, что чем глубже я погружусь в ваши тайны, тем вернее закроются за моей спиной ворота на родину.

— По окончании кампании вы будете с честью возвращены, согласно вашему предписанию, — вежливо, почти по-отечески улыбнулся Итиро. И в этой улыбке не было ни тени фальши — он истово верил в собственные слова.

Мой же горький опыт нашептывал совсем иное.

Я ценен лишь дотоле, пока от меня есть польза. Как только надобность во мне иссякнет, моя жизнь станет лишь досадной помехой. И сколь бы ни пыжилась Япония, изображая из себя просвещенную и цивилизованную державу, вряд ли она позволит мне унести секреты ее новейшего оружия за пределы сей земли. Да, быть может, меня даже «отпустят» — посадят в поезд, дадут подобие вольной. Но кто даст поруку, что в глухом лесу меня не подстережет лихой человек, решивший поживиться за счет возвращающегося с войны вахмистра? Или не случится роковая катастрофа, и бричка моя «случайно» не сорвется в пропасть?

Тут и к гадалке ходить не надобно: меня принудят унести все их тайны в сырую землю, и иного пути не предвидится. Я уже узнал слишком много, и цена моего любопытства — моя голова. Я — покойник, которому, волею судеб, суждено еще какое-то время походить по свету, но путь мой домой к Дворцовой площади, боюсь, заказан навсегда.

Предыдущая главаГлава 20 из 27Следующая глава