К книге
Прах имени егоVI. Золотой змей
60%
VI. Золотой змей
9

Змей, извиваясь, меж тем чешуями блестящие кольца

Крутит, единым прыжком изгибаясь в огромные дуги,

И подымается вверх, на полтела и более, в воздух,

И уж глядит с высоты, с небесным равняется змеем,

Кем, – если видеть его во весь рост, – размежеваны Аркты.

Вмиг финикийцев, – одни приготовились было сразиться,

Эти – бежать, тем страх был и бою и бегству помехой, —

Змей упреждает. Одних убивает укусом иль душит,

Тех умерщвляет, дохнув смертельной заразою яда.

Пришлось плыть обратно с раздосадованным караваном.

Купцы всю дорогу сетовали, что не слышали медных барабанов, что так и не получили драгоценный золотой песок, хотя ждали долго, несколько раз меняли товары местами. Гадали: отчего такой холодный прием? Те, кто помладше, говорили, что они, видимо, сами того не зная, обидели местных, нарушили некое негласное правило. Те, кто постарше – бывали в стране Медных Барабанов уже не раз, – спорили. Утверждали, что никогда раньше подобного не происходило, и уверяли молодых, что им просто не повезло, что народ Медных Барабанов – не выдумка; последним аргументом становились наполовину заполненные золотым песком мешочки, которые торговцы постарше всегда таскали с собой.

И только Кири знала правду. Молчала. Не хотела говорить.

Фалазар убедил капитана, что Кири – его ценный «товар», и заплатил за отсутствие вопросов. Моряки и купцы ограничивались заинтересованными взглядами в ее сторону: не подходили, старались даже не касаться. Боялись Куллеона, сурово озиравшегося по сторонам, – даже когда тот спустился в трюм, чтобы лишний раз не смотреть на море.

Кири же смотрела. Смотрела на удаляющиеся пески страны Медных Барабанов, думала о старом капитане – надеялась, что он не стал их дожидаться, – горевала о Фиве, с ненавистью слушала ругань Фалазара и с интересом – шепот купцов. Те рассказывали, как на обратном пути слышали странный рев, будто дикие хищники выбрались на охоту – кричали так пронзительно, что верблюды перепугались, пришлось вести некоторых, схватив за узду.

Кири вспомнила, как соплеменники – те же, что потом вели ее в пещеру Грутсланга, – рассказывали о серпопардах: о том, как сидели в засадах ночью, выжидая, пока тварь выйдет на охоту, а когда серпопард выбирался в пустыню и терял бдительность, атаковали прямо там, брали количеством. Так продолжалось из года в год, из века в век, и хищники перестали нападать на людей: боялись, что вылазка обойдется им слишком дорого. Кири вспоминала, как мужчины уходили на охоту и возвращались, волоча за собой туши: шкуры становились богатой одеждой для старейшин, глаза отправлялись в снадобья шаманов, клыки превращались в украшения, а мясо жарилось на костре.

Теперь, содрогнулась Кири, серпопарды придут вновь – и мертвые охотники станут добычей. На радость хищникам.

Она вспомнила разговоры с Грутслангом в первые дни своей не-жизни – или, наоборот, новой жизни? Так и не поняла. Пещера, полная сокровищ, казалась миром мертвых, где нет времени, где перед глазами пляшут тени умерших, будто заключенные в мириаде драгоценных камней. Но этот мир мертвых оказался не таким, как в рокоте шаманов и старейшин, твердивших, что одни только обреченные спускаются сюда; другие же, погибшие с честью, обращаются кровью и сливаются с расколовшимся богом. Истории Грутсланга о чудесах мира – будь то полные назойливых насекомых, пестрых птиц и душистых фруктов цветущие рощи или огромные города, о которых тот всегда говорил с восхищением, однако, стоило его внутреннему взору наткнуться на очередной храм, тут же проклинал доверчивых людей, – говорили об обратном.

Несбыточные мечты – вот о чем он рассказывал. И однажды, будто прочитав ее мысли на печальном – она не скрывала чувств – лице, свернулся кольцами и пообещал, что покажет все это, а после она отправится куда угодно: туда, где в ней, возможно, будут видеть колунью, но за это будут уважать; туда, где мужчин можно будет выбирать, пусть они так же грубы и неотесанны, как ее соплеменники, порой – еще более жестоки; туда, где она сама сможет найти свой путь, в чем ей будут завидовать другие женщины: всех цветов кожи и верований. Грутсланг не просил многого: лишь помочь прясть причины и следствия, следствия и причины. И она согласилась, зная, что и так натворила много бед здесь, среди песков; наговорила слишком много злых слов, лишивших жизни невинного – ее, пусть и нежеланного, ребенка.

Мысленно перенесясь в страну Медных Барабанов, Кири вернулась и к человеку, которого покинула, – точнее, уже не человеку вовсе. Прогнала мысль, не в состоянии думать о Баалатоне здесь и сейчас – и почему она вообще должна думать? Грутсланг говорил, что она может выбирать любого. Так почему она вновь и вновь вспоминает его? Пленителя? Грубияна? Того, кто мог сдержать себя? Самого печального человека на свете…

Может, она опять оступилась?

Ночь провели на корабле. Плыли дольше, чем со старым капитаном, и в Карфаген вернулись после рассвета. Дорога прошла спокойно. Одного Кири не могла вынести – присутствия Фалазара. Не понимала, как этот человек, запросто избавившийся от Фивы, – не имевшей веса в этой сложной игре и всегда такой доброй, – хмурится, спорит с купцами и выкупает целебные мази, чтобы вылечить темно-желтый синяк под глазом. Но больше всего Кири не понимала – точнее, не хотела понимать и признавать, – почему Грутсланг решил иметь дело с Фалазаром. Ведь он, Грутсланг, тоже не причинил ей никакого вреда, лишь открыл глаза на мир и многие его истины.

Фалазар пустил их в дом без особой радости – пришлось. Схватив Кири за руку, забрал Драконий Камень в мешочке, выторгованном почти задаром у одного из купцов, – и, стараясь как можно меньше держать его, бросил в великолепный ларец с трещиной. Кири поморщилась. Не от грубого касания – не ждала ничего другого, – а от спертого воздуха, наполненного резким ароматом трав и еле ощутимым запахом гнили.

Не спеша поднявшись на второй этаж, Кири замерла у окна – легкий ветерок ударил в лицо, неся свежесть шумящих улиц, – и посмотрела на город. Карфаген дышал и блистал, не стесняясь своего великолепия, – наоборот, словно выпячивал холм Бирса с мраморно-золотыми храмами, а о величественной двойной гавани, негласном чуде света, напоминал всепроникающим морским духом. Здесь продолжалась жизнь. А там, подумала Кири, в стране Медных Барабанов, она кончилась. По ее вине. Что бы ни говорили остальные.

Она погляделась в возвращенное медное зеркальце.

– Ты ни в чем не виновата, – не заметила, как Куллеон оказался рядом. Удивленно взглянула на него – он, как всегда, не поднимал глаз.

– Виновата. В том, что не смогла помочь.

– Когда они отправили тебя на убой, как только стала ненужной?

– А как бы поступил ты? – Кири хотела посмотреть Куллеону в глаза, но увидела только широкий лоб. – Неужели нарушил бы вековые правила? Так надо. Так должно быть. Так принято.

– Нет, ты не виновата, – он стоял на своем. – На тебе нет бус.

– Что? – опешила Кири.

– Твои красные бусы. Ты никогда не расставалась с ними. А теперь я не вижу их. Мне спрашивать, с кем ты их оставила?

– Нет, – теперь взгляд опустила Кири, словно устыдившись.

– Понятно.

– Хватит тратить драгоценное время, неумолимо утекающее сквозь пальцы! – закричал Фалазар внизу. – Пора сделать пророчество явью и помочь разгореться пожару алых маков!

Куллеон и Кири вздохнули – почти одновременно. Спустились. Фалазар стоял над раскрытым ларцом, изучая Драконий Камень со всех сторон.

– Почему тебя не коснулась зараза? – Фалазар не отвлекся, не развернулся. Просто бросил фразу в воздух, надеясь, что Кири поймает ее сама. – Ты держала его голыми руками. Как купец.

– Драконий Камень обладает большой силой, – устало ответила Кири. – Его нельзя хранить у себя слишком долго. Нужно передавать дальше. Иначе сила станет ядом.

– Как жаль, что я не смогу увидеть ужасные муки метаморфоз жалких жрецов этого города – нежных телят, думающих, что научились играть с силами столь же древними, как стены Вавилона!

Грутсланг не отправился с ними: печати, объяснил, не сломать даже метаморфозами, ведь боги хитры, когда им это нужно; есть только один способ. Велел взять Драконий Камень и плыть обратно – пояснил, что нужно будет сделать по возвращении в Карфаген, придя под мраморные своды храмов. Кири ждала, что Фалазар, по обыкновению, возмутится, но он только жадно слушал, будто каждое слово Грутсланга – слог страшного древнего заклинания, разжигающего пожар забвения.

И тогда, в пещере, к удивлению Кири, возмутился Куллеон.

– Почему же ты сам не отправляешься с нами? – Он встал с камня, не поднимая изогнутого меча. – Ты, ожидавший всего этого? Почему не можешь преодолеть силы, сдерживающие тебя? Ты боишься?

Грутсланг рассмеялся. Покатилось легкое эхо змеиного шипения.

– Посмотри на меня, римлянин, и подумай. – Грутсланг опустил руки, демонстрируя нагое тело. – Вспомни о причинах и следствиях, следствиях и причинах. Как думаешь, чем станет такой, как я, на корабле, полном разочарованных и обиженных купцов? И в городе, где звонкое серебро ценится больше остального? Диковинной зверушкой. Товаром. К тому же… в храмах, пропитанных вонью тщеславия богов, я смогу куда больше. Боги вольны принимать любую форму, я же принял ту единственную, которую мог, – но боги привыкли мыслить в лоб, не видеть обходных путей, развилок вероятностей у самого носа. Драконий Камень, как вы его называете, будет с вами. И я буду с вами: слухом, зрением, ощущениями. А потом и телом.

Грутсланг задумался. Усмехнулся.

– Остальное, пророк, ты знаешь. Золото в твоей крови напомнит.

Из воспоминаний Кири вырвал резкий звук – Фалазар захлопнул ларец, взял под мышку. Проверил, хорошо ли закреплен обсидиановый кинжал на поясе. Снял повязку с замотанной руки – рана, пусть все еще покрасневшая, затянулась, покрылась коркой.

– Пророки предсказали этот ужас в священных песнях, – пробормотал Фалазар. – Я предсказал этот ужас. А теперь пришло время овеществить сладкие слова, явленные в откровении!

Кири сморщилась. Пышные, но пустые речи. На глаза навернулись слезы. Сама не поняла, по какой причине, – слишком много их накопилось. До последнего верила: Грутсланг знает, что делает.

Не может быть иначе.

* * *

Он хотя бы не потерял способность мыслить.

Сперва все мысли, даже их огрызки, смешались в безумное варево, слишком густое и темное – ничего не разглядеть, не отделить сомнения от решений. Потом, постепенно, по мере того как Баалатон копошился в песке – привыкал к новому телу, – все вернулось на круги своя. Думал, что заплачет, – и хотел, отчаяние рвалось наружу, – но плакать он, обращенный змеем, более не мог. Тогда разозлился.

«Нет, – думал он, пока полз по горячему песку мимо ожерелья из красных камушков, теперь потерянного навсегда, принесенного в жертву пустыне, – так просто вы от меня не отделаетесь. Так просто… не выйдет!»

Казалось, злость на весь мир вскоре перестанет быть бесформенным туманом и, обратившись острым копьем из яростного огня, со всей силы ударит по одной точке – по Кири. Но почему-то Баалатон не злился на нее. Чувствовал: ее не одурманили, она сама приняла решение. Сама подарила ему бусы. Сама оставила его здесь. Сама… позволила ему обратиться. И мир трещал, как много раз до того, – правда, теперь Баалатон уже не понимал: это падает его личное небо – или это змеиное зрение искажает картину мира, превращая все вокруг в смесь тонов и полутонов, музыку света и тени?

Он злился и полз вперед по наитию, совсем не помня, с какой стороны они пришли, – пространство в пустыне отмеряла Кири, время – Фива…

Фива… вспомнив о ней, Баалатон, змей с полруки длиной, зашипел, пополз быстрее. Ненависть ударила в голову пьяным дурманом, и мир наполнился оттенками кроваво-красного, словно помог зафиксировать ощущение. Не забыть об отмщении.

Злость Баалатона принимала вполне конкретную форму: силуэты Грутсланга и халдея. Змея и змееныша…

И тут Баалатон почувствовал знакомый запах. Принюхался.

Да. Туда.

Сам не понял, сколько еще полз по песку. Темнело. В свете звезд – здесь они горели даже ярче солнца, мерцая холодным серебром, – заметил нескольких чудовищ, выбравшихся на охоту. Те даже не повернулись – наоборот, словно отшатнулись, почувствовав его.

Пещера проявилась вдалеке черным пятном. Баалатон вдруг ударился обо что-то. Отполз подальше, пригляделся. Понял, что это – стеклянный глаз Фивы, так и оставшийся валяться здесь.

«Эшмун, – взмолился Баалатон в мыслях. – Какой ужас. Надеюсь, ей хорошо среди своих звезд. И Анвару… где бы он ни был».

Подумал: может, тоже стоило умереть? Сброситься на острые скалы? Но… да, именно «но», его держали два вечных «но»: злоба и любовь, кровь от крови человека.

Баалатон юркнул в пещеру.

Теперь она казалась совсем другой: светлее, четче. Получалось огибать все выступы – даже обращенный, Баалатон все еще боялся физической боли и вздрагивал каждый раз, когда что-то царапало чешую. Боялся распороть брюхо об острые камни, когда сползал вниз, в самое логово змея.

Грутсланг – нагой, с золотой кожей, красными глазами и редкими чешуйками, – сидел, скрестив ноги и прикрыв глаза, на груде драгоценностей. Он словно спал – Баалатон, не сразу догадавшийся, что это змей обратился человеком, а не бог спустился из небесных чертогов, так и подумал, но понял, что ошибся, как только Грутсланг заговорил, не открывая глаз:

– Я так и знал, что ты не успокоишься. Недаром был в твоей голове, смешивался с туманом твоих мыслей.

– Тварь.

Что? Как получилось сказать это вслух?

– Решил позволить мне говорить? Поиздеваться?

– Слова – условность. Я тут ни при чем. Сам говорю с тобой совсем другими словами… старыми, как труха, но сияющими, как перворожденные звезды.

Краем глаза Баалатон заметил свежий верблюжий скелет. Тот, видимо, стал последней пищей Грутсланга до обращения.

– Что тебя надо от моего города? От меня? От Кири? – Баалатон подполз ближе.

– От тебя я свое уже получил. – Грутсланг слабо ударил себя в грудь правой рукой. Глаза так и не открыл. – От Кири – ничего, это я нужен был ей. Я лучшее, что случилось с ней, – лучше даже тебя, оказавшегося просто игрушкой. Такой же, какой она поначалу была для тебя. Забавно? А от города, от Карфагена, высоко задравшего голову… мне нужно то же, что и остальным. Вкус его богов, их стоны. Падение. Но не из долга и не из ненависти. Из… зависти.

Баалатону надоели пустые речи; он уже знал, что сделает. Бросился вперед, широко раскрыв пасть, – но Грутсланг, все еще не поднимая век, схватил Баалатона и сдавил одной рукой так сильно, что дышать стало невозможно. Не отпускал. Рассмеялся и наконец открыл глаза, вспыхнувшие хищным блеском граната.

– Ты правда думал, что сможешь наброситься на меня? На змея? На нелюбимого сына богов? Или думал, что твой яд для меня смертелен?

Грутсланг швырнул Баалатона в сторону. Мир зазвенел. Баалатон свернулся кольцом и обмяк около острых камней. А Грутсланг – золотой человек – наконец поднялся, уверенно шагнул вперед. Баалатон приготовился к новой порции боли. Понял, что сейчас терять нечего, говорить можно любые слова. Не выдержал, зашипел:

– Плюнул бы тебе в лицо. Да вот только не получится.

– Попробуй помешать мне, – ухмыльнулся Грутсланг. Улыбка оставалась нечеловеческой, будто нарисовал ее бедный художник, замученный ночными кошмарами, попытавшийся поймать и запереть всю суть вселенной в одной линии. – Я не бог. Я лучше их. Я даю другим шансы.

Баалатон вздрогнул всем змеиным телом, когда, вместо того чтобы вновь схватить его, Грутсланг вдруг подошел к острым камням и резким движением порезал ладонь. Даже не сморщился от боли. Зажав рану, вернулся к драгоценным самоцветам и поднял порезанную руку ладонью вниз – на сокровища закапала густая кровь гранатового цвета.

– Попробуй, купец. Попробуй, если еще надеешься вернуть Кири – да вот только захочет ли она возвращаться после всего, что ты с ней сделал? Я ведь смотрел твоими глазами. Слышал твоими ушами. Чувствовал твоими руками. Порой слабее, порой сильнее, но всегда, каждый миг.

Капли крови вдруг отозвались невыносимым грохотом, точно валуны катились в пещеру. Кровь причудливо засветилась: сперва блеснула золотистой пленкой, после насытилась красным и в конце вспыхнула, будто подожженная уличным факиром на потеху толпе.

Только огня не было.

Вместо него – светящееся гранатовым марево, постоянно меняющее форму.

Грутсланг скривил рот в жуткой улыбке.

– Попробуй, купец, попробуй. Если хочешь разочароваться.

Шаг, второй – Грутсланг шагнул в марево.

Только позже Баалатон осознал, как много мыслей пронеслось в голове за кратчайший миг, пока марево не исчезло, пока источниками света вновь не стали лишь черви под потолком и отражавшие их сияние драгоценности. Сперва все вдруг померкло: и фениксы, и родной город, и даже Кири, с которой еще ночь назад они пылали единым пламенем, густой и черный дым которого, казалось, был виден за далекими морями. А потом – так внезапно, что зазвенело в голове, – Баалатон рванул вперед, уже не боясь острых камней; понял, что, оставшись здесь, не только потеряет себя, но и забудет сладость моментов, ради которых жил – не в тоске по прошлому, не в ожидании грандиозного завтра, только в потоке мимолетного сегодня. Оно горело все тем же жарким пламенем. С фениксами или без. С Анваром или без. С Фивой или без. С Кири или без.

Но никогда – без надежды, что завтра будет лучше.

В пещере, холодной и молчаливой, остались лишь черви, продолжавшие светить пустоте.

* * *

Никогда прежде Фалазар не был в храмах Карфагена – всегда смотрел на холм Бирса издалека, проклинал его великолепие, мечтал, чтобы белый мрамор покрылся черной копотью, а золото обратилось никчемной сухой глиной.

Теперь Фалазар проклинал великолепие еще больше – шел, хмурясь, смотрел по сторонам и грезил об алом пламени забвения. Уже чувствовал его жар.

Огромные белые колонны поддерживали расписные своды, отделанные лазуритом, сапфирами и кианитами – игра оттенков небесно-голубого и бездонно-синего; всюду поджидали мраморные грифоны с позолоченными крыльями и драгоценными глазами; проход из зала в зал предваряли арки, промазанные битумом и украшенные ракушками причудливых форм. Когда Фалазар, не выпуская из рук ларец, вышел в открытый треугольный дворик – туда вели проходы из всех трех частей храмового чудища, – солнце ударило в глаза и тут же мрачными тенями возникли огромные статуи карфагенских богов. Фалазар хмыкнул: давно уже догадался, что весь храм – попытка воссоздать картину мира в движении, начиная с сотворения тверди из голубой воды и темно-синего космоса, и дальше, дальше, дальше следом за ярким, ослепляющим светом созидания, предшествующим явлению богов.

Во дворике было оживленно. Тут и там – жрецы в белых с позолотой туниках и карфагеняне, толпящиеся у статуй божеств: гигантского бородатого Эшмуна, хозяина жизни и смерти со змеиным посохом в руках; сидящего на троне и охраняемого двумя крылатыми керубами[93] Баал-Хаммона, господина огня и жара; Тиннит, застывшей в царственной позе, с лунной тиарой на голове; и божеств поменьше, которых Фалазар не знал и знать не хотел.

На улицах судачили, что храм может вместить десятки тысяч карфагенян[94]; одни, не унимаясь, доказывали, что сами видели столько во времена больших праздников, другие возражали – такое невозможно даже в священном месте.

Сейчас вся пара сотен карфагенян, топчущих мраморные полы храма, отвлеклась, завидев грязного варвара, римлянина. А он только смотрел в мраморный пол: то ли чтобы не искушаться величием чужих богов, то ли не желая даже случайно столкнуться взглядом с женщинами.

– Где твое достоинство, сын Рима? – шепнул ему Фалазар, когда карфагеняне вернулись к делам, не переставая говорить вполголоса. – Гордо подними голову, сегодня ведь день твоего… как вы говорите? Триумфа?

– Мой триумф прошел давно, – отрезал римлянин. – И сменился позором.

Фалазар тихо рассмеялся.

– Так вот оно что, сын Рима! Во искупление своего позора ты решил окунуться в мерзость этого города, во искупление позора поверил в слова Грутсланга? Всё же вы, римляне, совсем не такие, как о вас рассказывают…

– А какие тогда?

– Обычные люди.

Фалазар осмотрелся, крепко держа ларец. Увидел, как дикарка, подобно римлянину, потупила взгляд – не смотрит на статуи богов, всячески старается избегать их. Услышал, как римлянин сказал ей:

– Твоей вины в этом нет, – задумался, добавил: – Только моя.

Тогда дикарка подняла взгляд. Удивленная и напуганная, посмотрела на римлянина, который, конечно, так и глядел в пол.

– Что ты имеешь в виду? – сглотнула и повысила голос, похоже, совсем забыв, где находится. Повторила: – Что ты имеешь в виду?!

Ответ – тишина.

Фалазар заметил, как зашевелились будто каменные до того стражи, как попятились ближе к воротам жрецы, что-то нашептывая на уши мускулистым нубийцам. Усмехнувшись про себя – варвары разбираются с дикарями, как очаровательно, – Фалазар, к удивлению жрецов, опустил ларец на мраморный пол. Открыл. Быстро вытащил из-за пояса обсидиановый клинок, порезал руки – на этот раз обе. Золотая кровь закапала на Драконий Камень, отчего-то шипя. Фалазар зашептал заученные священные слова на чужом языке, и хищный блеск граната стал шириться, разгораться и – как такое возможно? – закручиваться в водоворот, подобно тем, что утягивают на дно корабли и наполняют страхом сердца даже матерых моряков.

И тут появились тени. Ни стражи, ни жрецы не успели и шелохнуться.

Они возникли из ниоткуда – ничто их не отбрасывало – и закружились вокруг ларца с Драконьим Камнем. Фалазар впервые за много лет испугался по-настоящему – почувствовал, как отхлынула кровь от лица, а седина, которую в этот раз не успел закрасить, побелела сильнее прежнего.

Тени заговорили:

– Седой халдей, пророк…

– …мы рады, что ты ценишь сделки…

– …и выполняешь свои обещания!

– Ты принес Драконий Камень в город! Новый, сверкающий Драконий Камень, но забыл отдать его нам…

– …и мы сами пришли забрать плату за магию твоего рода!

– Нет! – крикнул Фалазар. Голос, всегда глубокий и хриплый, сорвался. – Не сейчас, почтенные матроны! Еще слишком рано – Драконий Камень не сыграл ту роль, которую…

– Хватит глупых и пышных слов, седой халдей!

– Мы ценим сделки, но не любим…

– …когда другие не понимают всей их ценности!

Тени, канатами опутавшие жрецов и стражей, уже тянулись к ларцу: заползали внутрь, окутывали Драконий Камень. Фалазар пытался топтать их, кричал, не обращая внимания на взволновавшихся карфагенян, на пусть беспомощных пока, но разозлившихся нубийских стражников; топтал и кричал, приказывая остановиться, веря, что золотая кровь остановит матрон, веря, что слова имеют силу – пусть ужалят, пусть ранят, пусть отравят! Рухнул на мраморный пол, когда Драконий Камень вспыхнул, явив гранатовое марево. Тени отпрянули следом, зашипели.

– Седой халдей, – вновь зазвучали голоса матрон. – Ты не ценишь сделок…

– …а тех, кто не ценит сделок, не ценим мы…

– …а тех, кого мы не ценим, не носит эта земля…

Фалазар вскрикнул от боли – внутри что-то лопнуло. Сжался, зажмурился, но новый голос заставил его вновь открыть глаза, словно силой разомкнув веки.

– О нет, он ценит сделки. – Из гранатового марева появилась золотая рука. – Но не с вами, матроны.

Босыми ногами Грутсланг, почему-то принесший резкий запах асафетиды[95] и тухлой воды, ступил на холодный мрамор. Потянулся. Оглядел храм, статуи, напуганных карфагенян, грозных нубийцев. Остановил взгляд на небе, прищурившись… и схватил тени, будто клубок змей, – невероятным образом оторвал от пола и красными глазами посмотрел прямо на эти извивающиеся, шипящие сгустки темноты.

– Ваше время прошло, – прошептал Грутсланг. – Ваша магия больше не величайшая. Ваши знания – не древнейшие. А сделка… я завершу ее сам.

И, сжав тени еще сильнее, бросил их на мраморный пол – они раскололись заледеневшими осколками. Поднявшийся с моря ветер подхватил похожие на пепел лоскутки теней и разнес над Карфагеном.

Гранатовое марево погасло. Грутсланг протянул руку Фалазару, помогая встать.

– Не заматывай раны, пророк. Золотая кровь твоего рода еще пригодится – ты в паре шагов от воплощения пророчества. Если не явить его своими руками, оно может еще столетиями витать среди пустых вероятностей.

Фалазар, будто онемев, кивнул. Грутсланг, не стесненный своей наготой, великолепием золотого тела, будто украденного у одной из эллинских статуй, подошел к растерянной дикарке. Коснулся щек руками.

– Ты сейчас заплачешь. Почему? – прошептал Грутсланг. – Ты все сделала правильно, исходя из причин и следствий, следствий и причин. Сама смогла отличить настоящую любовь от дешевой подделки.

Когда она подняла голову, он убрал руки с ее щек и улыбнулся – вновь жуткой, кривой улыбкой.

– Пойдем со мной. – Грутсланг протянул руку, облизнувшись раздвоенным языком. – Пойдем со мной в новый мир, о котором тебе так нравилось слушать. Пойдем со мной туда, где сняли маски благочестия боги, где все вернулось к изначальному – чистому, непорочному и правдивому.

Дикарка долго смотрела на Грутсланга. Наконец протянула ему худую руку. Он кивнул. Повернулся, не отпуская ее ладони. Увидев наступающих грозных нубийцев, улыбнулся. Зазвенел металл – римлянин обнажил мечи.

Все позабыли про ларец с Драконьим Камнем. Поэтому, когда гранатовое марево погасло, никто не заметил, как на мраморный пол шлепнулось что-то еще – и зашипело от боли, мысленно ругаясь на родном языке словами, совсем неуместными в священных храмах холма Бирса.

* * *

С моря тянулись тяжелые, налитые гневом облака, а зной, вопреки привычному ходу вещей, усиливался. Зловонье ползло по Карфагену, цвела, зеленела и мутнела вода в акватории, крепнул запах сгнивших растений и разложившихся тел, копошились мелкие насекомые, тучами взлетая в небо, выползали из гнезд между домов скользкие змеи, обычно избегающие полуденной жары, и даже короли-василиски в далеких безлюдных пустынях – только отшельники и отчаявшиеся караваны пересекали эти пески – поднимали головы, тут же в ужасе преклоняясь перед царем царей. Выли собаки, три бледных лунных диска глазели из-за облаков, нарушая гармонию небесных сфер; сношались, крича, петухи; из всех яиц вылуплялись цыплята со змеиными хвостами; ржавели замки, плотницкие инструменты и даже золотые украшения; крупная саранча налетала на возделанные поля; скот валился, пораженный язвами. Все дурные знамения, все кары египетские, все семь пролитых с небес чаш обрушились на Карфаген.

Могана придавила мелкую гадюку, выползшую прямо из-под борделя. Попыталась успокоить двух ящериц, елозивших на плечах. Впервые за долгое время Могана вышла из темного борделя с заколоченными окнами и теперь щурилась от солнца, пока то совсем не затянуло тучами. Наконец ощутила отвратительный запах – гниль всего живого – с удивительными нотками асафетиды, вспыхивающими искрами.

Отчего-то усмехнулась. Придавила жука, усевшегося на руку.

На улице простояла недолго, толкнула дверь в соседний бордель. Та распахнулась без особого труда: замки и защелки, как и остальной металл, проржавели, покрылись рыжеватым налетом – слишком насыщенным.

Поднявшись по лестнице, Могана, с ящерицами на плечах, застыла около большой чаши – тоже уже ржавой, с мутной, позеленевшей водой – и окинула взглядом тела сестричек-матрон: обугленные, все в насекомых, местами – стремительно сгнившие и изуродованные, будто старые деревья пустили сквозь них корни. Могана цокала и качала головой, пока ящерицы сползали на пол, дергаясь от каждой неожиданной тени.

– А я ведь вам всегда говорила, – вздохнула она. – Не играйтесь. Смотрите за небом. Чтите знамения. А вы не слушали, не посчитали фениксов над городом чем-то важным, потеряли связь с нутром мира. Ну и что, нравится оно вам?

Могана пихнула ближайшее тело ногой, подошла к чаше, достала небольшой пузырек. Капнула пару капель в воду, провела рукой, словно протирая медное зеркало, – и вода очистилась, на миг покрылась тонкой золотой пленкой, которая свернулась, как скисшее молоко. Могана опустила в загустевшую воду палец, попробовала на вкус. Причмокнула. Проговорила, будто объясняя кому-то, – может, действительно пыталась научить мертвых матрон:

– Соленая. Кровь. Медь… Медь-медь-медь… Столбы, птицы, барабаны, зеркала, стрелы… медь-медь-медь…

Могана порылась в вещах мертвых матрон: нашла проржавевший ножик, все еще острый, обрывки веревок и заговоренную медную монетку – обожгла о нее руки. Схватила одну ящерицу – та, испугавшись, попыталась вырваться, но Могана держала крепко. Привязала к спине монету. Чешуя вокруг обуглилась.

Могана вновь спустилась по лестнице, ловя непонимающие взгляды девушек – тех немногих, кто, почуяв неладное, все же остался в борделе; кто-то, слепой и глухой к знакам, до сих пор резвился с мужчинами в комнатах. Не останавливаясь, Могана говорила и грозила пальцем:

– Сидите тихо, никуда не вмешивайтесь. Не обещаю, что все будет хорошо, – вы же видели фениксов? Вот-вот! И присмотрите за своими мужчинами, а то обычно за ними нужен глаз да глаз. Паникуют больше всех.

Девушки прыснули смехом.

Могана выкинула ящерицу на улицу, захлопнула дверь. Пока поднималась обратно к чаше, вспотела – стало ощутимо жарче. Зной креп, как и зловонье. Могана вытерла пот со лба. Поймала вторую ящерицу, с важным видом копошащуюся в вещах мертвых матрон, прошептала ей:

– Прости, дружочек. Так надо.

Сделала неглубокий надрез. Ящерица шикнула, завертелась, но сбежать не смогла. Несколько капель крови упали в чашу с водой; та закипела, снова покрылась пленкой.

А ящерица, оставшаяся на улице и сперва нервно дергавшаяся в потоке несущихся к холму Бирса змей и насекомых, вдруг замерла, увидев ту же цель.

* * *

Кири не удивилась тому, с какой легкостью Куллеон убил суровых нубийцев – тела валялись на мраморном полу, истекая кровью: алым по белому. Куллеон все еще резал только изогнутым восточным мечом, не хотел расставаться с ним, будто боясь отпустить какое-то очень важное воспоминание.

Храм взорвался паникой: карфагеняне, крича, бросились врассыпную; жрецы попытались спрятаться в тени статуй, меж которых ползали бесчисленные змеи, а насекомые – черные жужжащие тучи – врезались в тела, залетали в рот прихожанам. Фалазар злорадствовал, выкрикивал ужасные слова, обтекая потом. Вдруг, обессиленный, упал, запачкав руки в крови нубийцев – трупы уже облюбовали насекомые. Брезгливо нахмурился, вытер руки об одежды и, с трудом встав, зашаркал дальше.

Грутсланг, сияя золотой плотью, шагал вперед. Прикосновением открывал огромные ворота в закрытую, недоступную для прихожан часть храма; взмахом руки заставлял напуганную толпу посторониться. Ворота, вторые, третьи – всего прошли семь, отделанных витыми лозами из разного металла: из свинца, олова, меди, железа, смешанного металла, серебра и золота. У каждых врат – нубийские стражи с грубой, будто бычьей кожей, сражающиеся дикими берсерками. Тщетно. Куллеон был проворнее, сильнее.

Когда распахнулись последние врата, Кири увидела двух испуганных старцев – суффетов, пояснил голос Грутсланга в голове, – стоявших в окружении нубийцев. Перед ними, около огромной, до потолка, статуи бога Эшмуна – здесь он казался мрачным, задумчивым, пугающим, – в кругу из маленьких фигурок незнакомых Кири божеств или духов громко читали гортанным голосом молитвы – тут она догадалась сама – два верховых жреца Карфагена. Суффеты подали знак страже. Один из них, повернувшись к жрецам, бросил дрожащим голосом:

– Закончите Великую Мистерию! Иначе все тщетно!

И, укутавшись в туники, суффеты спешно удалились, спасая жизни и вверяя судьбу города таинствам за гранью своего понимания.

Кири ничего не интересовало. Не обращая внимания на тяжелое старческое дыхание Фалазара почти над самым ухом, она смотрела на Куллеона, который продолжил рубить нубийцев: не получилось взять даже количеством. Она смотрела, смотрела, смотрела, и в голове, будто подпитываясь картинками перед глазами, зрела догадка – зеленый плод, насыщающийся соками.

«Спроси у него, – вдруг раздался в голове голос. Кири вздрогнула. Подумала, что это вновь подсказывает Грутсланг, но быстро отказалась от мысли. Да, голос – знакомый, но куда более… человечный? – Спроси у Грутсланга, Кири, – пусть расскажет, что случилось в пещерах под землей. И пусть объяснит, почему не остановил этого. Ты ведь и сама догадываешься».

Кири посмотрела по сторонам. Сперва никого не заметила, но потом обратила внимание на бело-золотого змея, притаившегося у колонны и смотревшего на нее слишком ясными, человеческими глазами.

– Баалатон, ты…

Договорить не успела – Фалазар вдруг протрубил тем гипнотическим голосом, которым читал пророчества, будто выдалбливая каждое слово в неподатливом камне реальности:

– Бросьте попытки, жалкие фокусники, наместники лживых богов! Даже земля под вашими ногами лжива, порочна, она источает смрад, и ни сладкий ладан, ни сияющее золото не поможет скрыть уродства вашего рода, вашего города, вашей зарвавшейся сути! Выскочки, думающие, что могут тягаться с величием прошлого, что могут заменить старые империи, что могут не прислушиваться к пророчествам…

Жрецы молчали. Фигурки вокруг них окутывало неестественное сияние, отливающее пурпуром.

Фалазар, стиснув зубы, сжал кулаки. И без того вспотевший – стало невыносимо душно, – взмок еще больше. Из ран на ладонях потекла золотая кровь. Вскрикнул. Кири услышала, как в такт ему кричат два верховных жреца, прервавших молитву и упавших на мраморный пол: волшебство халдея, родом с земель Тигра и Евфрата, Персии и Мидии, обожгло жрецам части лиц, не сокрытые масками.

Фалазар упал на колени. Сплюнул золотой кровью.

Грутсланг вскинул руку.

– Довольно, пророк. Иначе не доживешь до своего триумфа – до алого пламени забвения.

Грутсланг, змей в обличии человека, толкнул корчившихся жрецов ногой. Вошел в круг, поднял фигурку, рассмотрел ее – показал Куллеону, оставшемуся в стороне.

– Узнаешь, римлянин?

– Это… Юпитер? Юпитер!

– И многие другие: Церера, Веста, Плутон и Вакх… Такими именами вы их называете?

– Засилье лживых богов, – нашел силы выдавить Фалазар.

– Фигурки, маски, силу которых решили украсть, уподобившись привычке другого древнего народа. Они хотели забрать твоих богов себе, римлянин, подписав приговор твоему Риму, твоему, как ты сам прекрасно видел, в будущем великому городу. Хотя нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего – только причины и следствия, следствия и причины…

Грутсланг опустил фигурку на место. Зал резко заполонили шипящие змеи, ползущие из города и окрестностей. Фалазар застонал, но змеи огибали его, стремились к Грутслангу и, добравшись до него, сворачивались кольцами. Все наполнилось запахом гнили, мечи мертвых нубийцев – и даже Куллеона – вмиг проржавели.

Грутсланг, облизнувшись раздвоенным языком и наступив ногой на тело одного из жрецов – тот застонал сильнее, – продолжил:

– Ты, пророк! Ты прав. Почти. Это не лживые боги – все они лживы, даже твои. Это в природе их вещей.

Грутсланг взмахнул рукой. Насекомые, проникавшие через щели, роем закружились вокруг него, смешиваясь с вернувшимся пурпурным сиянием.

– Божественная природа едина – распутная и гнилая, она не знает сострадания. Соберите всех своих богов воедино, и вы увидите, что они делают одно и то же веками, что все рассказы о них – не что иное, как ваша попытка объяснить необъяснимое, понять суть их намерений, необъятную, как воды океана, не вместимую ни в одно выражение. И смердящую, как скисший нектар.

Сияние вокруг Грутсланга усилилось. Маленькие фигурки богов – из глины и воска – затрещали. Куллеон сделал шаг вперед, впервые, к удивлению Кири, потеряв самообладание.

– Что ты собираешься делать с моими богами?! – крикнул он, положив руку на ножны прямого клинка.

– Успокой туман мыслей, римлянин. Я просто хочу посмотреть им всем в глаза: твоим богам и тысяче чужих. Я хочу посмотреть в глаза тем, кто обрекает свои создания на страдания, на вечность среди режущих слух медных барабанов. Тем, кто из жадности дарит детям своим только часть силы, зато награждает уродством. Тем, кто, сам пугаясь своих творений, избавляется от них, отсылает в места, забытые всеми, даже седыми мудрецами. Тем, кто овладевает смертными женщинами и вмиг забывает о них, тем, кто только из-за своих прихотей готов истребить все живое: сжечь, потопить. Тем, кто не терпит инакомыслия, тем, кто изобретает самые страшные муки смельчакам и бунтарям, но оставляет в покое воров и убийц! – Он зашипел. Сдвоенные зрачки налились кровью. – Да, я хочу посмотреть им в глаза, а потом свести их к единству, к изначальной точке, и собрать все заново: изменить порядок небесных сфер, вновь отделить землю от неба, сотворить мир лучше, чем это сделали они – знающие страсть, но не любовь. Я хочу, чтобы по их вине больше не рождалось страдающих изгоев – таких, как вы. Таких, как я. А для этого надо начать с начала.

Голос Грутсланга затерялся в жужжании насекомых, в потрескивании пурпурного сияния, светившего все ярче и ярче, в громовых раскатах над храмом. Грутсланг закрыл глаза, сложил руки, будто в молитве.

«Спроси его», – снова раздалось в голове Кири.

Но подсказывать было не нужно.

– Грутсланг! – крикнула Кири.

Он открыл глаза.

– Грутсланг, почему все мои люди мертвы?! Ты был там. Ты знаешь почему. Скажи мне. Скажи сейчас! Скажи, как рассказывал о далеких странах тогда, в пещере, – поздно врать. Поздно утаивать.

– Я не вру, – прошипел Грутсланг. – Врут только боги. Я лучше их! Но почему, моя Кири, тебя так беспокоит их судьба? Они были жестоки и бесчеловечны, пусть и тряслись над своими бусами, пытаясь оставаться людьми. Они забыли о тебе, как только отдали мне: мне, который должен был сожрать тебя, как и сотни других до этого, если бы ты не оказалась хитрее. Если бы я не увидел туман твоих мыслей: белый, как молоко, с алыми парами обиды и черным дымом злобы. Так почему же тебя так беспокоит их судьба?

– Хватит! Просто скажи мне! Это ведь… это ведь он, да? – Кири указала на Куллеона. Тот смотрел в пол.

– Ты всегда была догадливее остальных, – рассмеялся Грутсланг. – Он сам тебе признался: полунамеками, но признался. Да, это был он – он выполнил свою миссию, свою клятву пред Римом, новым городом городов.

В голове Кири вспыхнуло чужое воспоминание: напуганные тени ее племени пляшут на стенах пещеры, исчезая одна за одной. Старейшины закрывают собой женщин и детей, держа в трясущихся руках посохи и копья, – и падают, сраженные обоими мечами Куллеона, прямым и изогнутым. А когда он добирается до кричащих женщин, то смотрит в пол, бьет почти вслепую, но попадает – и так пока не остается ни одного живого, пока смерть, шагая между тел, не приходит посмотреть на ювелирную работу. И тут Кири слышит мысли Куллеона, чувствует его тяжелое дыхание – будто думает она, будто дышит она: «Помочь нашему городу стать великим можно и другими способами… Ты мудр, Курсор, и как всегда прав. Забрать у пунийцев легкие деньги – все равно что обезглавить. Отрезать торговые пути, сулящие роскошь и богатство, – все равно что вырвать сердце. Избавиться от тех, чье будущее – страшный сон для Рима… Вот мой долг!»

– И после этого ты можешь делать его частью своих планов?! – истошно закричала Кири. Затряслись руки, на глазах выступили слезы. – Ты, рассказывавший мне столько чудесных вещей, прощаешь бесполезные убийства?! Как ты мог быть с ним заодно?! Седой халдей глуп, полон ненависти, но римлянин… сухой, жестокий расчет! Как ты?!.

– Спокойно, Кири, – зашипел Грутсланг ласково, так, как мог только он. – Этого уже не вернуть. Ты правда печешься о тех, кто обрек тебя на гибель? Моя бедная Кири… Оставь это в прошлом, ничего не вернуть. Шагай в новый мир, где такого не случилось бы – где никто не бросит на произвол судьбы: ни боги, ни люди, которым боги продиктуют свою волю.

Грутсланг облизнулся раздвоенным языком.

– К тому же римлянин избавил меня от вечного рокота медных барабанов, злившего и раздражавшего…

Кири не выдержала, закричала, обезумев: боль разрывала сердце. Боль от потери родины, боль от предательства, боль от брошенной в песках любви и отринутой частички бога, частички ее самой. Но Грутсланг не слышал, не обращал внимания. Пурпурное сияние вдруг вспыхнуло алым пламенем. Послышались далекие взрывы и крики – Фалазар поднялся, рассмеялся, не отводя взгляда от разраставшихся алых лепестков долгожданного пламени забвения. Закричал, что сначала сгорят храмы, истлеет память о них, а потом пожар поползет по Карфагену, пожирая не просто здания – незначительные мелочи! – но сами имена, проглатывая прошлое и будущее, засыпая настоящее пеплом несбывшегося и тщетного.

– Не отводите взгляд! – вдруг зашипел Грутсланг так, что затрясся холм Бирса. Он смотрел в одну точку, сжав руки так, будто схватил кого-то за подбородок и крепко держал. – Не смейте! Смотрите мне в глаза, отцы и матери. Смотрите на свое отражение!

Отвлекшись от пламени и кружащихся насекомых, Кири посмотрела вниз заплаканными глазами – увидела, как у ее ног вьется змей. Единственный не свернувшийся у ног Грутсланга. На сей раз змей не шипел, не говорил прямо в голове – просто смотрел грустно, обреченно.

А потом Кири почувствовала, как нечто трется об ее ногу. Обернулась и обнаружила ящерицу с привязанной к спине медной монетой. В голове – почему все они ищут путь туда?! – раздался совсем другой голос, который Кири моментально узнала.

«Извини, что приходится так, но ты, похоже, уже сама знаешь, что делать, – вижу по взгляду. Медь, медь, медь… Рушит колдовство, рушит личины, проявляет истинный лик. Поменяй местами отражения. Медь, медь, медь… Ты ведь знаешь. И знала?»

После каждого отзвучавшего в голове слова чешуя ящерицы вокруг монеты обугливалась все сильнее.

Кири молча кивнула. Помнила, как учили шаманы: юношам рассказывали о магии медных наконечников стрел, разящих даже самых ядовитых тварей, а девушкам – о волшебстве медных отражений, дающих власть над потусторонним. Кири знала, как обратить действие Драконьего Камня. Знала, но не хотела: видела в Грутсланге спасение, а в Баалатоне – зло. Даже когда влюбилась. Даже когда позволила прикоснуться. И теперь, проклиная себя, отвязала с пояса медное зеркало, погладила ящерицу и прошептала:

– Спасибо.

Опустилась на колени, чтобы оказаться поближе к змею-Баалатону, и шепнула ему:

– Слушай, что ты должен сделать. И даже не вздумай перебивать, иначе так и останешься ползающей тварью. Дважды повторять не стану.

И Баалатон зашипел в ответ.

* * *

Когда Кири наконец узнала правду, Баалатон ликовал – хотя ликовать было неотчего, все оставалось по-старому: он – змей, Грутсланг – человек. Радость резко сменилось обреченностью, и Баалатон подполз к Кири, чтобы просто посмотреть ей в глаза – все еще не решил для себя, жалеть или злиться. Хотелось сказать:

«Нет, ты ошиблась. Не я самый несчастный человек на свете. Ты».

Потом приползла ящерица, и все случилось слишком стремительно.

Кири сняла с пояса медное зеркальце – надо же, то самое! – передала Баалатону слова матроны – затеплилась призрачная надежда. Оставалось просто подгадать момент… Кири пошла к Грутслангу, эпицентру пламени забвения, первой. Баалатон пополз следом. Не успел преодолеть и половины пути – тяжело, неестественно жарко и душно даже в змеином теле, – как зашипел от боли.

– Думал, не узнаю тебя, сын Карфагена? Думал, не знаю, по каким правилам работают метаморфозы? – Халдей, вспотевший, измотанный, постаревший на десяток лет, придавил Баалатона ногой.

Тот зашипел. Высказал бы все, что накопилось, но с Фалазаром говорить не мог.

– О Мардук, господин, спасибо тебе, что каждый получил по заслугам! Зарвавшийся купец, не трать времени на слова, которых справедливо лишен. Теперь я наконец смогу расправиться с тобой, раздавить, как червя, который ты и есть, и…

От жгучей боли в глазах потемнело. Баалатон беспомощно дернул хвостом. И тут халдея в живот ударила Кири – тот отшатнулся, закашлялся. Мгновения хватило, чтобы Баалатон выскользнул. Кири потерла кулак – не привыкла драться. Сжав медное зеркальце крепче, поспешила вперед. Баалатон услышал в голове радостный смех Моганы – скрипя, будто вековечное дерево, она потешалась над халдеем.

– Ты готов? – спросила Кири, подойдя как можно ближе к вихрю пламени и насекомых. Огонь чуть ли не целовал ее в губы.

На слова Баалатона не хватило – он просто зашипел. И тогда Кири, взяв зеркальце обеими руками, несколько раз истошно позвала Грутсланга.

Грутсланг чувствовал их запах – благовонья, призванные перебить вонь гнилых сущностей, мерзость животного сношения и кислоту испорченного нектара. В огненном вихре памяти насекомых – уже где-то не здесь, а там, на шелковых небесных перинах богов, – различал силуэты своих отцов и матерей, испугавшихся возвращения отвергнутого сына и обратившихся невесомым туманом. Грутсланг сиял золотым великолепием нагой кожи. Знал, что они видят его в этой форме и дрожат от осознания: «Он, лишенный нами силы, добился метаморфозы, теперь он нам ровня; признать это – значит сдаться, отступить, но ведь мы повелеваем судьбами и вероятностями, прошлым и будущим, причинами и следствиями, следствиями и причинами…»

– Хватит, – прошипел Грутсланг. Туман их мыслей читать оказалось проще, чем у смертных; сами они – сплошь звездный туман. – Посмотрите мне в глаза, не прячьтесь, я ведь уже здесь. Все бесполезно. Я пришел в город, где ваша сила крепла, где вы объедались людскими молитвами и желаниями, пировали на их страхах и сетованиях. Я пришел к вам, как к скоту, откормленному на убой, – хотя знаете ли вы, что такое скот, как пасут его, надрывая спины?

И ему ответили тройным ритмом[96]: тишиной, ропотом южного ветра, шипением волн, холодом пещер, жаром солнца – всем, чем могли говорить, прошептали одно слово: «Убирайся».

Тогда Грутсланг рассмеялся. Схватил руками – чистым золотым сиянием – тени богов, думавших, что удастся обмануть и спрятаться; схватил и начал сдирать одну оболочку за другой, чувствуя, как жжет несуществующие пальцы кровь, вспыхивающая искрами жизни, как сыплется на ладони звездный свет, из которого шьют нити миров и судеб, как смердит столь ненавистными, раскорчеванными божественными сущностями…

Грутсланг чувствовал, как трясет мир, как смещаются причины и следствия, следствия и причины; как сгорает в алом пламени забвения, пляшущем лепестками мака, все ненужное.

А потом он услышал свое имя. Услышал, как оттуда – с мраморного пола храмов – его зовут истошно, навзрыд. Зовет Кири. Его Кири, по образу и подобию которой творил бы он, может, новых людей, а может, и новых богов, – не мог не отвлечься, не мог не ответить, ведь привык платить за помощь, даже если перед этим отбирал все, что дорого, рушил все мечты. Ведь он лучше позорных богов, правда?

Но когда Грутсланг на миг вернулся, открыл глаза, то не увидел Кири – только свое золотое отражение, а потом, в том же медном зеркале, – ухмыляющегося купца-змея.

И Грутсланг, золотой змей в человеческом обличье, взревел.

Вспышка света, вспышка боли, вспышка темноты.

Баалатон почувствовал холодный мрамор ладонями.

«Ладонями, – тут же понял он, повторив слово про себя: – Ладонями!»

Сжал кулаки, ударил по полу – раз, второй, третий. Убедившись, что чувствует руки, открыл глаза: мир перестал мерцать оттенками красного, пламя за спиной погасло. Ощупал себя – ноги, живот, плечи, нос, волосы и бороду. Не ощутил холодных чешуек. Не веря, изучил тело еще раз – только обычная человеческая кожа.

Так и стоя на коленях, голый, Баалатон рассмеялся.

– Получилось! К демонам вас всех, получилось!

«Прикройся», – пригрозила в голове Могана.

Как околдованный, Баалатон подчинился. Забегал глазами, стянул бело-золотую тунику с мертвого тела верховного жреца, спешно надел – оказалась великовата. Еще раз удостоверившись, что он больше не змей – ощупал ноги, плечи, лицо, – Баалатон встретился взглядом с ящерицой, в упор смотрящей на него огромными матовыми глазами.

«Хоть тут ты слушаешься».

Он схватил ящерицу за хвост.

– Проклятая старуха, – Баалатон разозлился не на шутку. – Если бы ты, почтенная матрона, не путала нас, а сказала прямо, что и когда надо делать, обошлось бы без всего этого, и все бы остались живы… Ты ведь знала, а говорила о своих фениксах!

«Как просто перекинуть все на другого, – рассмеялась Могана в его голове. – Это ты никого не слушал, Баалатон, купец, сын Карфагена. Тебе вскружили голову фениксы, тебе затуманило разум звонкое серебро – так сильно, что не видел ничего даже перед собственным носом. Будешь спорить? А, ну да, будешь же. Не стоит. Сейчас закрой рот и послушай меня, старуху, так любящую портить всем жизнь. Найди Драконий Камень…»

– Опять этот Камень!

«Я же попросила закрыть рот! – рявкнула Могана. Ящерица дернулась, Баалатон уронил ее. – Найди Драконий Камень, дурак, чтобы все исправить. Или хочешь разжечь новый пожар памяти?»

– Но все весь закончилось!

Могана вздохнула. Ящерица моргнула.

– Обернись.

И Баалатон обернулся. За ним, свернувшись кольцом, лежал Грутсланг в истинной форме. Постепенно приходил в себя, с трудом открывая глаза.

«Ну вот, – хмыкнула Могана, – опять не видишь вещей перед носом».

– Да вижу теперь, вижу!

«А я и не про это».

Услышав вскрик, он понял, о чем говорит Могана.

Халдей ударил Кири по щеке. Потом – второй раз, так сильно, что остался красный след. Кири споткнулась, упала на мраморный пол.

– Как смеешь ты лезть в мое пророчество! Как смеешь, без рода и племени, идти против золотой крови в моих жилах, против гордости Вавилона!

Халдей замахнулся вновь, но на этот раз руку перехватил Баалатон.

– Что такое, Фалазар? Расстроился, что очередное твое пророчество так и осталось пустыми словами? А сколько было пышных речей, сколько предзнаменований! Фениксы над городом – к большой беде или любви. Ты подумал, что к первому? А оказалось, ко второму. Иди домой, горе-пророк, и купи себе крепкого вина и хорошей черной краски – сейчас возраст выдает тебя.

И Баалатон ударил халдея в лицо. Тот схватился за нос – потекли струйки золотой крови. Баалатону вмиг стало не по себе – он вспомнил, что халдей сотворил с Фивой.

– Если бы она присоединилась ко мне, если бы поняла простые истины, то утихомирила бы тебя. О, сестра! А ведь мне так сложно далось решение, – пробубнил халдей. – Но она была осколком прошлого, дочерью великих империй, а не одним из вас, жалких выскочек – что из страны Медных Барабанов, что из грязного Рима, что из проклятого Карфагена! Она заслужила легкую смерть. И я сделал ее смерть легкой. А с тобой, Баалатон, сын Карфагена, я…

Проснулся Грутсланг: зарычал, зашипел, заревел и, щелкнув пастью, сожрал ящерицу. Вдруг издал странный, полный боли звук – неужели Могана зачаровала ящерицу?

– Проклятая колдунья! Я думал, что прикончил их всех… Драконий Камень! Не дайте ему найти Драконий Камень!

Но Баалатон уже бежал через семь раскрытых, проржавевших врат на треугольную площадку под все еще затянутым тучами небом – оно шло причудливыми витиеватыми трещинами, будто стекло; три диска луны глазели вниз: как такое возможно, почему не спрятаны они за облачной вуалью? Тошнило от запаха гнилых растений. Воздух – спертый, застоявшийся – давил. Халдей кинулся следом, глубоко вдыхая носом – пытался остановить кровь.

Солнечный свет, пусть и едва пробивающийся сквозь плотные облака, казался непривычным. Кружилась голова, да и ноги заплетались – Баалатон привыкал к ним: забыл, как шагать, будто заново учился ходить. Карфагенян у статуй богов не осталось, только один-два жреца усердно молились – не остановились, даже когда увидели двух незнакомцев.

– Это проклятый город! – орал халдей как одержимый. – Его судьба – сгинуть даже из памяти! Его фундамент ненадежен, и все возведенные башни, храмы, дворцы рухнут с первым большим приливом! Он не может вести новый мир дальше, он – хрупкая глина настоящего, а не твердый камень прошлого…

– Да ты хоть на миг можешь заткнуться?! – не выдержал Баалатон. Глазами искал Драконий Камень. Нашел – ларец валялся чуть в стороне, почти у края холма, дальше – конец мраморной площадки и обрыв.

Пропуская мимо ушей очередные фантазии Фалазара, Баалатон ринулся к ларцу. Поскользнулся, упал, но не остановился – продолжил ползком, уже видя хищный блеск граната. И тут – разглядел в небе прямо над собой нескольких фениксов, оставляющих след из искр. Отвлекся на былые мечты, оказавшиеся хрупкими хрустальными мостами, которые даже не нужно сжигать – сами рушатся от малейшего толчка.

Голову вдруг пронзила ужасная боль. Баалатон понял, что против своей воли – почти-почти у ларца, осталось дотянуться – встает на колени, поднимает взгляд. Перед ним стоял халдей – золотая кровь хлещет из носа, из разбитой губы, капает из ран на ладонях; лицо измученное, искаженное ненавистью, берущей начало где-то в темных человеческих глубинах, куда боялись заглянуть даже дикие предки, не знавшие костра и факела, но умевшие бороться с ночным мраком. И на этом страшном старческом лице играла жуткая улыбка.

– На колени перед пророком, – прошептал халдей. Крикнул, повторив: – На колени!

Баалатон услышал, как даже жрецы склонились.

– Я, Фалазар из рода чистокровных халдеев, приговариваю тебя, сын Карфагена, и весь твой город к забвению в алом пламени маков. Волей великих богов великого Вавилона все имена обратятся прахом, все тела – трухой. Но ты, Баалатон, сын Карфагена, за свою спесь будешь страдать особенно.

Баалатон стал задыхаться. Услышал хруст, почувствовал, как нечто опутывает ноги, – черные гниющие лозы прорвались из-под мрамора. Сжимали, притягивали к земле.

– Ты сгниешь заживо, сын Карфагена, и увидишь, как твой город становится ничем.

Баалатон не выдержал. Собрал остатки сил и… рванулся, ударил головой в живот халдея, и вот – тот уже воет, пошатывается, оседает на четвереньки. Чары ослабли, Баалатон кинулся в сторону, схватил Драконий Камень и посмотрел вниз – там, у холма Бирса, собрался, казалось, весь город, с любопытством наблюдая за происходящим. Баалатон усмехнулся – готов был поспорить, что половина карфагенян делает ставки, даже не зная, на что или на кого ставить.

В следующий миг халдей схватил его за ногу и резко потянул на себя. Баалатон выронил Драконий Камень – тот чуть не упал вниз на радость толпе. Баалатон перевернулся на спину очень вовремя: халдей навис сверху, обнажив ритуальный обсидиановый клинок. Замахнулся, ударил – Баалатон увернулся, задело только тунику, поцарапало бок. Затошнило – почему так много боли?! Рану жгло.

– Отдай мне Драконий Камень! – закричал Фалазар, замахнувшись снова.

– А ты мне за него заплати!

Второй удар оказался неудачным. Баалатон толкнул халдея ногой. Тот очутился у обрыва, выронил обсидиановый клинок, упавший вниз, прочь с холма Бирса. Обессиленный, халдей приподнялся на руках. Теперь уже Баалатон стоял в полный рост.

– Пророчество! – заорал Фалазар, не находя других слов. – Пророчество! Пророчество! Оно будет исполнено! Все ваши имена…

– Да чтоб ты сдох, – Баалатон плюнул халдею в лицо. – Прикончил бы прямо сейчас, но Фиве бы это не понравилась. Она бы… не поступила как ты с ней. Фива… Эшмун, и почему до меня доходит только сейчас?! Фива всегда была права.

Халдей не переставал кричать. Баалатон ударил его несколько раз, пока тот наконец не потерял сознание. Проверил пульс – Фива научила, – убедился, что халдей жив. Еще раз плюнул ему в лицо. Только улыбнулся, как тут раздался грохот, и тень Грутсланга упала на белый мрамор.

Захотелось снова стать маленьким змеем, способным улизнуть куда подальше.

* * *

Куллеон смотрел, как Грутсланг зашевелился, зашипел, выпрямился в полный рост, ударился о храмовые своды – вниз посыпалась известняковая пыль. Глаза, как никогда ярко сверкавшие хищным блеском граната, забегали по залу – наконец он нашел что искал. Готов был рвануть вперед через ворота, приготовился, согнулся…

Куллеон преградил путь, обнажив оба поржавевших меча.

– Что это такое, римлянин? – прошипел Грутсланг, склоняясь к его лицу. – Неужели раскаиваешься? Не будь хотя бы ты глупцом!

– Я не раскаиваюсь, – холодно ответил Куллеон. Скрипнул зубами. – Ты обещал.

– Я держу слово. В отличие от богов.

– Карфаген должен быть разрушен, – продолжил Куллеон. – Так зачем тебе нужна была человеческая форма? Разрушь его сейчас, в своем настоящем обличии, займись богами потом.

– Сначала Драконий Камень. Потом – все остальное!

– Я всегда говорил, что магия, колдовство и предсказания оракулов ненадежны. Что толку гоняться за этой безделушкой?

– С дороги, римлянин. С дороги, или мне придется уподобиться богам и нарушить слово, списав все на волю хитрой судьбы.

Куллеон молчал.

Он вспомнил, как тогда, в пещере, Грутсланг явил ему видение, изменившее все планы, – собирался сторговаться с народом Медных Барабанов, сделать их союзником Рима, утяжелив кошельки аристократов, или, если бы дикари долго не соглашались, искали отговорки, просто припугнул бы. Но после змеиного шипения в темноте возникло будущее – отчетливое, неумолимое.

Куллеон увидел монструозные сияющие здания из стекла и камня, высотою до небес, во много сотен этажей, – окна каждого светились причудливым цветным пламенем; увидел разжиревших купцов, владеющих этим городом-чудовищем, подписывающих папирусы и считающих бесконечные потоки серебра; увидел полководцев, заказывающих поэтам песни о своих великих деяниях и о позорном бегстве врагов, о трусости их грубых правителей; и увидел довольных, с сальными улыбками, послов Карфагена, жмущих руки купцам-правителям этих некогда безжизненных и примитивных земель – Медные Барабаны, великая империя будущего, нашедшая в Карфагене друга и союзника, а в Риме – заносчивого юнца, судьба которого предопределена, даже не нужно совещаться с шаманами – смерть. И тогда, в пещере, открыв глаза и тяжело задышав, Куллеон не усомнился в видении. Задумался только теперь. Что, если это была уловка, на которую он попался, ослепленный столь ужасным будущим? Что, если… Нет, уже неважно. Ничего не изменить. Риму будет лучше без племени Медных Барабанов. Всем будет лучше. Он выполнял долг. Он выполнял…

Выполнял, да. Но выполнил ли? Его отправили усмирить Карфаген любыми способами, а он впервые в жизни поверил в пророчества и откровения. Но что-то подсказывало: Карфаген обязательно падет, много лет спустя, без его участия. Посеял ли он первые семена его гибели? Неясно. Да и неважно. Остается только наблюдать: либо царство пунийцев падет прямо сейчас, захлебнется в собственной алчности, либо… ему, не выполнившему свой долг, придется уйти на покой. Иначе он поступить не сможет. Или нет. Конечно, нет! Сперва он расскажет об этом городе, обо всех его несуществующих ужасах, о младенцах, приносимых в жертву, о богах-тиранах, о жажде наживы. Да, он предложит Риму сказку, которая спустя годы станет правдой, а еще, много после, – единственным, что останется от Карфагена. Так и произойдет. Так и произойдет. Так и произойдет. Конечно, ведь он, в отличие от халдея, правда многое понял из слов Грутсланга: про неизбежные причины и следствия, следствия и причины.

Куллеон все же отступил. Грутсланг зашипел и ринулся вперед, извиваясь, руша и ломая семь ворот, отделанных витыми лозами из разного металла: из золота, серебра, смешанного металла, железа, меди, олова и свинца. Оказавшись под открытым небом, – Куллеон видел издалека, – Грутсланг выпрямился, затмив даже самые грандиозные статуи, даже колосса Родосского, короля исполинов.

* * *

– Хватит этих игр, Баалатон, – прогремел Грутсланг. – Я чувствую этот город, я слышу этот город, я вижу этот город. По нему текут сладкие реки величия и могущества, пить из которых – наслаждение. Но все это высохнет, сейчас или после, неважно, – высохнет, как высыхают прекраснейшие фонтаны в садах великих правителей, когда приходит их день. Этот мир создан смертным! Но боги забывают, что их это тоже касается, – они просто убедили себя в обратном. Их век долог – но не бесконечен…

– Да просто отстань от меня и моего города! – в сердцах выпалил Баалатон и покрепче сжал Драконий Камень.

Грутсланг опустил морду – у самого лица Баалатон почувствовал тяжелое и горячее, как южный ветер, дыхание.

– Неужели ты не понимаешь, что мир можно сделать лучше? Раскалить его, как металл, до податливости и перековать своими руками по новому образу и подобию – и сейчас, на перепутье, когда падают одна за другой старые империи прошлого, умирают великие правители и нити судеб замирают в ожидании очередного толчка, это сделать проще всего. Цена этому – забвение старого во славу нового. Всегда.

Баалатон стиснул зубы.

– Противно слышать. Говоришь как Фалазар – у него все сводилось к одному.

Про себя Баалатон добавил: «Старуха-матрона, Эшмун тебя порази заразой, почему нельзя было сказать, что делать дальше?! Так и стоять, хлопая глазами?!» – но вдруг заметил случайно ожог на почерневших чешуйках Грутсланга. Вспомнил все, что успел услышать и понять до этого: медные барабаны, медное зеркальце, медные столбы на краях мира…

И его посетила идея.

– Вот мой ответ, – нахмурился он и плюнул прямо в морду Грутслангу. – Что это значит на твоем языке?

– Это значит, – зашипел Грутсланг, даже не разозлившись, – что ты подписал приговор своему имени.

Грутсланг разинул пасть, обнажив розовое нёбо и острые пожелтевшие клыки. Баалатон побежал – надеялся, конечно, что Грутсланг рванет вперед и сорвется вниз, но сам не особо верил в такой простой исход.

Пока громоздкий, неповоротливый Грутсланг разворачивался, Баалатон успел добежать до первых ворот, разрушенных, с отломленными прутьями-лозами. В один рывок, как пущенная из арбалета стрела, Грутсланг оказался рядом и щелкнул челюстями – Баалатон еле увернулся.

– Все вы смелые на словах, – шипел Грутсланг, минуя первые и вторые ворота. Баалатон бежал спиной вперед, пытаясь не споткнуться. – Но как только все идет не по плану, бежите, сами загоняя себя в ловушку. Туман твоих мыслей горит гранатовым, купец, а твое лицо… неужели ты забыл все, что узнал о Драконьем Камне?

Перед третьими воротами Баалатон резко остановился. Не из-за слов Грутсланга, пропустил бы их мимо ушей, если бы голова не взорвалась до дрожи знакомой болью. Аккуратно коснувшись пальцами лица, Баалатон почувствовал холодные чешуйки.

Все началось заново.

Проклятье! И как он мог забыть об этом Драконьем Камне – что нельзя долго держать его в руках, что сила начнет отравлять, что нужно зачерпнуть его мощи и тут же передать другому или спрятать в ларец, как делал халдей. Какой смысл, подумал Баалатон, идти дальше, если снова придется обратиться, стать никчемным змеем – или продолжить им быть, если, как рассуждают кудесники, даваясь сладкими угощениями щедрых правителей, метаморфозы лишь обнажают потаенную суть?

Нет. Он вспомнил смысл.

Смысл этот громко плакал там, в сердце храма.

Баалатон, вскрикнув, миновал третьи врата. Споткнулся, упал, но нащупал руками острый осколок ржавой медной лозы. Вцепился в него, выронив Драконий Камень, – увидел, как покрывается ожогами тело Грутсланга там, где чешуя касается меди. Сжал осколок сильнее, порезался.

– Вот и все, – зашипел Грутсланг, вновь склоняясь к Баалатону. – Прах имени твоего разнесет ветром, Баалатон, купец, сын Карфагена.

Баалатон замахнулся острым осколком – и ударил Грутсланга прямо в морду, один, второй, третий раз; медь вошла глубоко в плоть. Чешуя вокруг места удара почернела, Грутсланг взревел; заструилась гранатовая кровь, закапала на Драконий Камень – тот засветился.

Грутсланг, ревя, забился в агонии – из глаз текли то ли красные слезы, то ли кровь. Казалось, своды вот-вот обрушатся, похоронив их обоих.

Грутсланг, обессилев, упал. Тяжело дышал, пытался свернуться кольцом, но места не хватало. Из раны все еще струилась кровь, а Драконий Камень – Баалатон случайно коснулся его – нагревался. Сильнее запахло растительной гнилью, в коридор между воротами устремились оставшиеся в живых змеи и насекомые. Баалатон прикрыл глаза руками.

– Ты не в силах исправить пророчество, – шипел Грутсланг, пока сияние Драконьего Камня разрасталось до марева, такого же, как в пещере. – Не изменишь того, что грядет, – а мир обязательно изменится, и гибель ваших имен, гибель имени вашего города, прахом разнесенного по ветру, тому причина и следствие: последний вздох мира старого и первый вдох мира нового. Но новый мир вновь расцветет под знаменами лживых, подлых богов – и не одну тысячу лет будут реять на ветру их воинственные флаги, только гербовые узоры на них будут меняться, и…

– Да хватит уже. – Баалатон задыхался от невыносимого жара. – Можно хотя бы сейчас помолчать? Меня не волнует ни вчера, ни завтра – только сегодня. Будто есть что-то надежнее и прочнее. Сегодня имя не обратится прахом, как ты говоришь, – и слава Эшмуну. А что будет потом – посмотрим.

Сильный горячий ветер дохнул из гранатового марева – сначала вырвался в коридор с семью вратами, а потом, будто удостоверившись в чем-то одному ему ведомом, стал дуть в обратную сторону, утягивая за собой змей, насекомых и огромную полумертвую тушу Грутсланга с гаснущими глазами. Перед тем как раствориться в призрачном мареве и отправиться – куда? на суд богов, в пески Медных Барабанов, в темные пучины ледяного океана? – Грутсланг из последних сил прошипел:

– Иной пророк… страшней любой напасти.

Вспышка, хлопок: исчезла вонь гнилых растений, а духота сменилась прохладой, пробиравшей до мурашек. Драконий Камень, остывший, все так же переливающийся хищным блеском граната, лежал у ног плачущего Баалатона.

Он ведь понимал, что Грутсланг не врет.

* * *

Когда загремели ломаемые тушей Грутсланга ворота, Куллеон остался наедине с Кири – надо же, запомнил ее имя. Она, все еще в смятении, так и сидела на холодном мраморном полу. Куллеон шаркнул ногой. Не выпуская из рук мечей, подошел к ней, считая про себя: шестьдесят, тридцать, шесть…

Кири даже не вздрогнула, когда он остановился в шаге от нее. Подняла голову, прошептала:

– Пришел закончить начатое, да? Похвально. Не делать ничего наполовину.

Куллеон бросил изогнутый меч. Кири вздрогнула от неожиданного звона.

Впервые за долгие годы Куллеон оторвал взгляд от пола и посмотрел ей в глаза. Отступил на шаг – удивился, какие они большие и чистые, будто вобрали всю бесконечность звезд; не смутил даже сдвоенный зрачок. Такие, глубокие, бездонные, он видел только однажды… конечно, усмехнулся. Так и думал.

– Мне не было дела до твоего народа, пока я не увидел его будущее. Или не будущее вовсе, – больше не опуская взгляда, сказал он, вновь шагнув вперед. – Теперь меня волнует только Рим. И Карфаген, пока он есть на этой земле.

– Ты перерезал их всех! Ради чего? Ради его видения?

– Ради будущего моего города, – он отстегнул металлический доспех – весь в ржавчине, бросил к изогнутому мечу. – Меня не волнует, что происходит сейчас. Неважно – если только это не обеспечит благополучное завтра для моего города. Даже если завтра наступит сто лет спустя.

– Что ты делаешь? – удивилась Кири.

– Все кончено. Ты ведь понимаешь. – Он провел рукой по татуировке-дракону у глаза. – Пожар забвения обязательно придет. Не сегодня. Не сейчас. Сегодня все кончено.

Куллеон протянул Кири прямой римский меч. Она непонимающе посмотрела на него, а он усмехнулся.

– Однажды я встретил похожую на тебя. Далеко отсюда. Она заставила меня проявить слабость и оставила шрам – не тот, на который ты смотришь. Не на лице. На сердце. Я бы хотел, чтобы закончила все тоже она. Но она далеко – не знаю, жива ли. А ты – рядом. Закончи это.

– Ты…

– Да. Во мне больше нет смысла. Я пытался сделать все во имя города, города городов, как, поверь, его еще назовут. Но не сделал в итоге ничего. Неважно, правдой было то видение или нет. Мой друг… мой консул отправил меня с этой миссией. А я не справился. Отныне я бесполезен: и самому себе, и Риму.

Кири поднялась на ноги. Приняла перепачканный кровью меч – тот, конечно, оказался тяжелым, но она, наверное, ждала худшего. Еще раз посмотрела на Куллеона.

– Но ты ведь…

В этот момент раздался грохот – Грутсланг пополз через ворота, догоняя Баалатона.

– Ничего не добился? – Куллеон рассмеялся. Сам забыл, когда смеялся вот так: тепло, по-настоящему. – Добился. Но не сейчас. Причины и следствия, следствия и причины. Ты сама понимаешь.

Он сжал кулаки.

– Так что прошу. Ты ведь хочешь этого – в темной глубине души. Обнажи ее, как воин в битве. Ты ведь тоже воин – но другого сорта.

Кири сглотнула. Куллеон закрыл глаза, вскрикнул:

– Карфаген должен быть разрушен! И будет разрушен, мои друзья, мои враги, мои боги!

Куллеон на миг увидел пожар из лепестков алых маков – пламя забвения, застилающее горделивый Карфаген, бушевало, обращая прахом имена и подвиги, медали и почести, победы и поражения, но никогда – судьбу его великого города на семи холмах, города разума и логоса, города стальных волков, становящегося Сириусом людского мира, яркой путеводной звездой будущего, ради которого стоило ликовать и разочаровываться, любить и ненавидеть, убивать и умирать.

Никакой боли. Никакой крови. Куллеон открыл глаза.

Кири выронила меч. Молчала, только смотрела на него. Другого ответа и не понадобилось. Куллеон громко рассмеялся, развернулся и ушел, тенью иного века минув семь врат. Насовсем.

* * *

Причины и следствия, следствия и причины; следствия и следствия, причины и причины; причины и…

Нити вероятного и произошедшего спутались в голове в клубок, взор потускнел; потускнел и туман мыслей – не чужих, их Грутсланг теперь не видел, а собственных. Больше не дарили наслаждения мерцавшие в свете подземной пещеры драгоценные камни. Он умирал: проигравший, поверженный, насмешивший богов.

В последний миг своего тщетного, как думалось теперь, существования Грутсланг услышал голос – голос из множества голосов, чеканящий тройным ритмом; голос, повелевающий выползти на свет, дающий разрешение на это, ломающий древние печати. Снова он, трижды проклятый, явившийся в издевательских сандалиях с крылышками, – змеи на посохе извивались, – и вещавший за них всех, потому что они, каждый из них, от повелителя бурь до заклинателя удачи, побоялись, упросили трижды проклятого лить сладкие обещания: мы даруем тебе прощение, мы даруем тебе прощение, прощение, прощениепрощениепрощение…

«Почему ты позволяешь им делать это? Почему льешь яд слов?..»

Грутсланг медленно, из последних сил полз прочь из пещеры, пока боги пели ему прощальную колыбельную, успокаивая и жалея. Когда Грутсланг выполз под палящее солнце страны Медных Барабанов и уткнулся носом в песок, смолк сладкий голос, смолк шум крыльев, и боги взяли его на руки из чистого света, может, поняв свои ошибки, а может, и нет, и простили, хотя прощать стоило себя же.

Перед тем как раствориться в реках звезд, вернувшись к лживым и гнилым изнутри создателям, Грутсланг напророчил им вечную войну с людьми, схватку с разумом и проклял их всех так яростно, так жарко, так искренне, что в ту ночь дрожали глубоко под землей хищные серпопарды, и даже звезды над страной Медных Барабанов погасли.

* * *

В реальность Баалатона вернул поцелуй Кири – горячий, резкий, жадный, все еще отдающий кислым змеиным ядом и оттого – особенно бодрящий, особенно желанный. Сами не помнили, как оказались на открытой храмовой площадке. Все еще не размыкали губ. Наконец, сделав глоток прохладного воздуха, Баалатон сказал:

– Все. Кончилось. Хотя бы ты осталась… Скажи, что осталась! Пожалуйста!

– Ты теперь один из нас. Я подарила тебе бусы, отдала частичку себя, – Кири вдруг переменилась в лице. – И тогда, в пустыне, я…

Баалатон приложил палец к ее губам.

– Ничего не говори. Забудем об этом. Все равно я опять…

Баалатон коснулся лица в подтверждение своих слов, но чешуек не почувствовал. Проверил еще раз, еще – и рассмеялся.

– Их больше нет! Никаких метаморфоз, никаких…

Теперь уже Кири приложила палец к его губам.

– И что мы будем делать дальше? – прошептала вкрадчиво.

– Строить новый мир? – он задумался. – Старый ведь уже сбросил свою шкуру…

– И ждать пламени забвения?

Баалатон промолчал. Не хотел отвечать. Но все же сказал прежде, чем вновь поцеловать Кири:

– Да.

А над ними, оставляя искрящиеся следы, кружили фениксы, расчерчивали небо Карфагена фантастическими узорами – ох как мечтают о таких иные живописцы, стараясь поймать и заточить в полотнах сам свет, приблизиться к Творцу и получить благословение халифов! – каких не увидеть даже в волшебной стране Медных Барабанов; они есть только здесь и сейчас, и не нужно ни великого прошлого, ни великого будущего – хотя бы маленькое, уютное, счастливое настоящее.

Когда Кири и Баалатон прервались и подняли глаза к небу, оба поняли: права была старуха Могана, говоря, что фениксы – к большой беде или большой любви. Только так вышло – не предвидел ни один пророк, – что фениксы порхали над Карфагеном к большой любви и большой беде одновременно; сегодня, завтра, вчера – неважно.

Никто больше не видел фениксов над Карфагеном после – когда возвращали блеск мрамору и золоту, когда назначали новых верховных жрецов, когда жизнь входила в привычное русло, а улицы полнились слухами, недомолвками и байками о случившемся; когда перестали отправляться в страну Медных Барабанов, ведь никто не привозил больше мешочков золотого песка, только гнетущее разочарование.

Каждую ночь Кири и Баалатон забирались на плоскую крышу нового дома, смотрели на яркие звезды, вслушиваясь в плеск волн – гавань совсем рядом, – и верили, что там, далеко, с одного из созвездий им улыбается Фива, отпуская в сторону Баалатона колкие шутки, которые доносит до земли теплый ветер, касающийся щек.

Могана смотрела в чашу с водой – так и осталась в борделе мертвых сестричек – и улыбалась, видя там то вероятное, то невероятное; жила все так же, затворницей, только спускалась порой проведать девочек, которые ценили ее больше родных матерей: она давала кров, давала деньги и, что нравилось им больше остального, наказывала особо грубых мужчин, превращая – правда или вымысел? – то в жуков, то в змей. Много лет спустя искатели приключений нашли эту чашу, принесли ко двору халифа. Он, большой ценитель древностей, восхитился ее красотой, заплатил большие деньги и установил в зале, где сновали советники и заговорщики. И много лет, пока огонь распрей не пожрал память и об этом месте, и слуги, и советники, и заговорщики одинаково рьяно клялись, стоя на коленях, – из чаши с ними голосом старухи говорил сам Шайтан, давал советы, угрожал и смеялся так звонко, что, казалось, – тут они падали ниц, – переставал быть врагом рода человеческого.

Куллеон вернулся в Рим и купил большую виллу, вечно холодную, без теплых полов, слуг и даже кротких служанок, которых так любили толстощекие помпейцы. Не наслаждался девами из борделей, не посещал пышных празднеств, не вел философские беседы о первопричинах, не прикасался к вину, пил только воду, ел хлеб, зачастую черствый, главное – утолить голод; лицо покрывалось морщинами, волосы седели – старел, скрючивался, но жил, пусть никто и не подносил кубки воды, жил – сколько лет? пятьдесят? сто? двести? – угасая, зато смотрел и радовался, как матереет волчья шерсть Рима, и незадолго до смерти в полном одиночестве, но в чистоте и достатке, чувствовал, как тянет гарью от скорого пожара памяти. В ладью Харона спускался с улыбкой на губах, сжав в кулаке монеты.

Не нашли ни тела, ни костей – только горстку горячего еще пепла, почему-то пахнущего алыми маками.

И только горе-пророк долго еще скитался по Карфагену. Совсем поседел, но не красил больше ни спутанной бороды, ни спутанных волос. Падал в ноги незнакомцам, преклонялся перед ними, называл именем своего бога Мардука и громко молился в их славу; сбивчиво твердил, что наконец-то вернулся в Вавилон, что он сам – Вавилон, что Вавилон был вчера и будет завтра. Грязными, огрубевшими, трясущимися руками горе-пророк, забывший свое имя, гадал на потеху толпе по ладоням и на тухлой козлиной печени, но каждое пророчество его вызывало смех и у ученых мужей, и у благочестивых жрецов, и у маленьких детей, и у уставших мастеров, и у портовых шлюх, иногда, забавы ради, соблазнявших его – в ответ получали только безумный взгляд потускневших глаз. Твердил горе-пророк лишь одно, забыв другие слова, потерявшись в лабиринтах собственной памяти, – твердил жалким, осипшим голосом об алом пожаре, который поглотит горделивый Карфаген, и, кричал он, надрываясь, тогда дерево обратится углем, камень – пылью, мрамор – землею, золото – глиной, а людские имена – прахом памяти.

Предыдущая главаГлава 9 из 15Следующая глава