Отсвет бывает какой у облака, если, ударив,
Солнце окрасит его, какой у Авроры румянец, —
Цвет лица у застигнутой был без одежды Дианы <…>
«Ныне рассказывай, как ты меня без покрова увидел,
Ежели сможешь о том рассказать!» Ему окропила
Лоб и рога придала живущего долго оленя;
Шею вширь раздала, ушей заострила верхушки,
Кисти в копыта ему превратила, а руки – в оленьи
Длинные ноги, всего же покрыла пятнистою шерстью,
В нем возбудила и страх. Убегает герой Автоноин
И удивляется сам своему столь резвому бегу.
Только, однако, себя в отраженье с рогами увидел, —
«Горе мне!» – молвить хотел, но его не послушался голос.
Он застонал. Был голос как стон. Не его покатились
Слезы из глаз. Лишь одна оставалась душа его прежней!
– Пророк, напророчь мне будущее, а?
Юный купец с горящими издевкой глазами сказал это уже не раз: сперва в порту Карфагена на рассвете, когда увидел Фалазара рядом с кораблем; потом на палубе, когда рассмеялся, поняв, что тот отправляется в плаванье вместе с ним; и теперь в трюме, прячась от жаркого солнца и надменных взглядов купцов постарше.
Но больше юнец этих слов не повторил: Фаалазар, потеряв терпение, несколько раз ударил его обсидиановым ритуальным ножом. Зажал рану руками – почувствовал, как невероятное тепло расползается по телу, как бурлит золотая кровь внутри. Вытер нож об одежды захрипевшего юнца. Когда тот перестал дышать, закрыл глаза и пихнул тело в сторону. Оно почти бесшумно повалилось на мешки.
В трюме, полном баловней удачи, купцов и путешественников, не прозвучало возражений. Возможно, потому, что римлянин – и как только он здесь оказался, судачили они вполголоса, – сидел рядом, рассматривая свое отражение в обнаженном изогнутом мече.
Фалазар и сам не хотел находиться рядом с римлянином дольше обычного: и без того провел треть жизни в компании варваров, смыслящих только в двух вещах – как подешевле купить и подороже продать. Римлянин спустился в трюм первым, невнятно бросив, что терпеть не может воду. Фалазару, мечтавшему спрятаться от солнца и гвалта карфагенян на палубе, пришлось спуститься следом. Теперь он заговорил нараспев:
– Ты, сын Рима, не давал бы команде спокойно работать там, наверху, – они не привыкли видеть дикарей. Но и здесь тебе нет места…
– Не привыкли? Как ты?
– В них, сын Рима, я вижу куда больших дикарей. Карфагеняне! – фыркнул Фалазар. – Я не буду напоминать тебе о древних мудростях, но до тех пор, пока мы преследуем одну цель, мечтаем об алых маках забвения для этого порочного города, то…
– То я готов тебя терпеть. Потом – убью, если будешь мешаться.
– Посмотрим, сын Рима, посмотрим. Пути богов чудны, запутанны и неисповедимы.
Сидеть рядом с трупом оказалось отвратительней, чем слушать пустословящих карфагенян, поэтому Фалазар все же поднялся на палубу. Там, под жарким солнцем, скользившим по голубоватым волнам – сплошь вода вокруг, бесконечность океана, – басили бородатые путешественники-персы, что-то объясняя друг другу, показывая на пальцах. Корабль шел медленно – Фалазар пожалел, что магия его крови не способна поднять суровый ветер, заставить биться сердце бури. По крайней мере пока.
Фалазар поймал за руку помощника капитана.
– В трюме мертвый человек, – сухо процедил он. – Я убил его, сын Карфагена, и я заплачу за него, как за украденное животное. И заплачу вдвойне, если ты возьмешь кого покрепче и вместе вы выбросите тело за борт, предав его забвению, отдав в объятия морским богам и в пасть мрачным чудовищам.
Помощник капитана только кивнул и тут же получил горсть монет.
Фалазар отвернулся – не увидел, как его просьбу выполнили, но услышал: сначала грубую мужскую ругань, потом – всплеск воды за бортом. Все звуки быстро померкли, заглушенные радостным криком:
– Земля! Медные Барабаны!
Ходить по горячему песку оказалось хуже, чем по порочной земле гнилого Карфагена, – Фалазару мнилось, что каждый шаг отзывается головной болью. Капитан, продавая им с римлянином верблюда, заверял, что все скоро пройдет, что его сперва тоже мучили жуткие боли, но земля, как говорят невежды, не заколдована – это просто с непривычки.
Забрали верблюда и разошлись с караваном.
Только в стране Медных Барабанов – воздух сухой и словно пропитанный легким дурманом – римлянин, оставшийся в одной нижней тунике и привязавший к верблюду снятый доспех, рассказал о ночных событиях. Фалазар слушал не перебивая, постепенно снимая с пальцев нагревающиеся кольца и пряча в мешочек с деньгами. Когда римлянин закончил, Фалазар все так же молчал. Посмотрел на солнце, прищурился. Спросил, усмехнувшись:
– И почему же ты, сын Рима, дал им всем уйти живыми, уйти раньше нас? Вас учат этому с пеленок – давать врагам как можно больше шансов, чтобы все пошло не по плану?
– Все будет идти по плану, пока он жив. Ты прекрасно знаешь.
– Знаю. И жалею, сын Рима!
Какое-то время они ехали молча. Римлянин управлял верблюдом уверенно, словно намертво запомнил путь. Фалазар же не понимал, как можно ориентироваться по бесконечным пескам, где ветер заметает даже самые свежие следы, где, кажется, нет ни времени, ни пространства – только солнце, песок, невысокие скалы вдалеке и редкие сухоцветы.
– Скоро должны загреметь Медные Барабаны под землей, – нарушил тишину Фалазар. – Говорят, они гремят, когда караван купцов обменивает товар, – если только подлые сыны Карфагена не юлят, не уходят от правды… ты слышал Медные Барабаны, сын Рима? Когда был здесь?
– Слышал. – Римлянин вдруг остановил верблюда. Огляделся. – Но сегодня они не зазвучат.
– Ты так уверен, сын Рима? Вас учат этой металлической уверенности или вы рождаетесь такими, впитываете с молоком матери?
– Так уверен. Хватит гадать, пророк. – Он дернул поводья. Верблюд двинулся с места. – Они не зазвучат ни сегодня, ни завтра. Они не зазвучат никогда.
Песок снова сводил его с ума. Снова пришлось снять кольца, снова изнуряла жара.
На этот раз ни о каких верблюдах речи не шло – может, и сторговались бы со старым капитаном, даже без серебра на руках, но верблюдов на борту просто не оказалось. По морю всю ночь словно плыл корабль-призрак с обреченными душами на борту; корабль, следовавший лишь за потусторонними огнями и с первыми лучами рассвета прибывший в новый мир – в страну Медных Барабанов.
Баалатон проснулся рядом с Кири, легкий, позабывший о болезни, словно обновленный – может, промелькнуло в сонном сознании, таков коварный рецепт исцеления? Но на смену легкости пришла обжигающая боль; Баалатон сморщился, опустил голову – и поймал миг, когда кожа ниже ключицы, в районе груди, покрылась новыми чешуйками с золотистым отливом.
Корабль они оставили позади. Кири сказала, что знает эти места – ту часть страны Медных Барабанов, куда вынесла их вода. Фива спросила, остров ли это, но Кири пожала плечами: ей неизвестно, всю жизнь видела только пески и камни; казалось, пройди пустыню от края до края – и мир просто кончится, бурным потоком воды рухнет вниз. Так, добавила Кири, порой говорили старейшины, но тут же замолкали, погружаясь в глубокую задумчивость.
Кири шла впереди, постоянно оборачиваясь на Баалатона, – и улыбалась. Он, тащивший в руке мешок с арбалетом – чуть не оставил его на корабле после столь неожиданных ночных открытий, – улыбался в ответ. В какой-то момент, совершенно неожиданно, Фива нарушила молчание:
– Если ты думаешь, что я не знаю о случившемся ночью, – ошибаешься. Не слышать – не значит не понимать.
Баалатон рассмеялся, напугав Кири. Она остановилась, посмотрела непонимающе.
– Все в порядке, – мягко проговорила Фива. – Просто кто-то вне себя. Хорошо, если от счастья. Потому что купил долгожданный арбалет. Потому что так и видит, как подстреливает фениксов. Так ведь? Ты дурак, Баалатон. Нет, хуже. Дураки не видят, что у них под носом. Ты видишь – да никак не поверишь.
Кири засмущалась и продолжила путь.
– Ты заговорила со мной! – наконец выдавил Баалатон через смех. – А сколько гордости было! Знаешь, прежде чем обвинять меня в очередных глупостях, разберись как следует. Потому что я знаю, что ты сейчас скажешь…
– Что ты воспользовался ею? – шепнула она и улыбнулась. – Я же сказала, что знаю о случившемся. Просто признай, что слова почтенной Моганы не были пустым звуком. И стоило ее послушать.
– Защищаешь старуху?
– Нет. Пытаюсь показать тебе, как ты был слеп, – надеюсь, хоть сейчас увидел чуть больше. Увидел же? – Фива посмотрела пристально, стеклянный глаз опять пронзил насквозь. – А вообще, Баалатон, ты настоящая свинья, пусть и покрыт не грязно-розовой толстой кожей. Тебе спасает только мое накопленное доверие. Но оно не безгранично, с каждой твоей глупостью его становится все меньше. Понимаешь?
Баалатон промолчал. Бывает ли Фива вообще неправа? Может, ему правда пора… найти иную мечту. Но тогда… как быть с заветами отца? Он не может быть неправ. Но… но… что важнее: постулаты бога или собственные желания?
Пейзажи вокруг – скучные, однообразные – заиграли чем-то новым: неуловимыми красками и оттенками, деталями, почему-то бросавшимися в глаза. Не показалось ли? Это любовь? Или так меняет разум разочарование? Песок перетекал в песок – нескончаемое полотно. Может, здесь тоже когда-то стоял великий город с мраморными храмами и шумными рынками, а все это – прах и пепел, оставшиеся после страшного пожара, после очередного сбывшегося пророчества из древних песен; и так, дурманом алых маков, истлела даже сама память. Остался песок, песок, песок, песокпесокпесок… и небо, слишком синее, по-прежнему безмятежное небо – по всем приметам предрекающее неизбежное падение.
Когда идти дальше стало невозможно – все взмокли от липкого пота, – расстелили несколько пустых мешков, прихваченных с собой, прямо на песке. Понадеялись, что ни змеи, ни мерзкие насекомые не решатся выбраться из укрытий – Кири сказала, что звери редко появляются в пустыне при свете дня. Слишком жарко, слишком бессмысленно. Баалатон, усаживаясь, усмехнулся и заявил: тогда мы много глупее зверей.
Единственное, что удалось выпросить у капитана кроме мешков, – глиняные фляжки с водой. Сделали каждый по несколько глотков: из трех найденных в трюме две взяли с собой, одну оставили на корабле, капитану, дожидавшемуся их, задремавшему сразу по прибытии.
Кири приложила ухо к песку, прислушалась. Сидела так, казалось, бесконечно долго. Баалатон наклонился к ней, опустив руки на плечи – даже не вздрогнула, как раньше, – и тихо спросил:
– Что случилось?
Ответила она не сразу:
– Ничего. Видимо, еще рано. Купцы еще не пришли…
– Ты не теряешься во времени… здесь?
– Это мой дом. А солнце – самые точные часы.
– Слышала бы тебя Фива, сказала бы, что ты расхваливаешь ее бога, – ухмыльнулся Баалатон. Кири все еще прислушивалась, ожидая услышать барабаны. – Расскажи мне о себе.
– Что? – Она наконец-то отвлеклась, выпрямилась.
– Расскажи о себе. Почему я нашел тебя в той пещере с… тварью. Там ведь не твой дом.
Баалатону показалось, что Кири сморщилась, услышав слово «тварь» – оно прозвучало, словно свистящий удар хлыста.
Она вдруг коснулась его лба, и он увидел – что? как? колдовство или солнце нагрело голову? – воспоминания, всколыхнувшиеся тенями на стенах пещеры: разгорелся костер старейшин, заплясали фигурки людей и бесформенные силуэты событий – боль, шаманы, крики, крепкая мужская хватка, слезы, драгоценные камни, ночь, следы на песке, пещера и жуткое шипение…
Образы растаяли. Баалатон, тяжело дыша, отстранился – вцепился руками в песок так, словно земля решила перевернуться.
– Что… что это такое?
Кири прикусила губу. Наконец, словно найдя в себе смелость, произнесла вслух:
– Он не смог остановиться, Баалатон. Он, всегда привлекавший других – и меня, – широкой грудью и ласковым взглядом, не смог победить в себе зверя, пусть и носил бусы, значит, был человеком. Нет… не человеком. Слишком много в ту ночь мы выпили отвара из запретных кореньев. Сначала – только смех, потом – ласки, а потом… – Кири вздрогнула, схватилась за красные камушки, во второй раз прикусила губу до крови. – А потом он получил меня. Никто не слышал криков. Потом перестала слышать их и я. Замолчала. Зато он пыхтел, он стонал. Он забыл – вел себя так, будто ничего не случилось. А потом… мой живот стал расти. А когда пришло мое время исполнить долг перед своим племенем и подарить новую жизнь, я… Мне и говорили, что моей вины здесь нет. Но нет! Это все было из-за меня, из-за меня!
Кири заплакала, но продолжила говорить:
– Я проклинала его широкую грудь и ласковые глаза, я молила расколовшегося бога, а после, убоявшись, что он не слышит, просила подземные тени, чтобы ребенок умер еще там, во мне, а если суждено ему родиться, то пусть будет уродом, хвостатым, трехглавым чудовищем! И… я слишком поздно поняла, что натворила. Я… это я убила его. Это мои слова! Малыш появился на свет мертвым – даже не успел закричать. Напуганные шаманы ушли в пещеры, чтобы увидеть изнанку мира, – жгли корни сухоцветов, пили отвары, а когда вернулись, сказали, что я стала жертвой колдовства. Что колдун забрал душу моего ребенка еще до рождения, пока он был в животе, – украл ее, чтобы подарить жизнь другому мертворожденному. Я знала, что они врут. Ведь… ведь… мои слова сделали это! Я плакала, а они просто качали головами, сочувствовали. Я была глупой – подумала, что они милосердны. Сделали вид, что ничего не поняли. Теперь понимаю – им было все равно.
Кири сделала паузу, набрала в руки песок и глядела на него, словно высматривая золотые крупицы. Баалатон молчал, держа руки на ее плечах.
– Весь смысл жизни нашего народа в этом. – Она схватилась за бусы из красных камушков. – Только раз за разом передавая их другому, мы можем называться людьми. Быть одним народом. А я поняла, что больше не заставлю себя передать их. Просто… не смогу шагнуть через себя. Отдать кому-то другому, получив взамен белые. Потому что… они поступили со мной не как люди. И я думала не как человек. Как…
Баалатон нежно прикрыл ей рот рукой. Не хотел, чтобы она говорила «чудовище».
– И они выгнали тебя? Отправили туда?
– Да. И нет. Я хотела уйти сама, но старейшины огласили приговор раньше. Туда, в пещеру, к… к нему отправляют только тех женщин, кто не исполнил свой долг, или тех, кто нарушил правила нашего народа: одних отсылают силой, другие сами приходит к старейшинам, понимая, что их жизнь больше не имеет смысла. Для многих это честь… Никогда не понимала, почему они так делают. Никто ведь не возвращался. Он… никого не щадил. Считал, что все мы с первых шагов по ночному песку становимся не людьми, но жертвенными животными, недостойными, провинившимися. Он знал, кого к нему отправляют. А они не сопротивлялись… Но тогда я и ощущала себя такой – виноватой. Постаревшей. Умершей. Ненужной. Но все равно передумала мириться: почему старейшины выносят приговор? Какое они имеют право? Почему говорят о колдовстве, но не защитили от широкой груди и ласковых глаз? Я знала, что он, Большой Змей, любит драгоценные камни. Знала, что принесу ему дары, – все носили. И украла самый прекрасный – такой бы старейшины не отдали никогда. Попросила их об одном, зная, что не смогут отказать: оставить при себе кровь нашего бога…
Кири все перебирала пальцами камушки бус.
– Я… Я думал, наш город жестокий. Но это…
– Это правило моего народа. Я не могу идти против правил. Как он не смог воспротивиться зверю внутри. А ты…
Баалатон улыбнулся и, не дав ей договорить, поцеловал в губы. Опять ядовитый вкус…
– И все равно самый несчастный человек на свете – ты.
Еще миг они молчали, изучая песок и небо.
Почему она постоянно повторяет эти слова?
– Мы ведь идем к Большому Змею, да? Туда, где я нашел тебя?
– И где нашел Драконий Камень, – кивнула Кири. – Нам нигде больше не найти такой же. Даже ящеры с порочным отравленным дыханием не помогут. Даже царь змей, василиск…
Но Баалатон уже не слушал. Убрав руки с ее плеч, смотрел вверх широко раскрытыми глазами. Очерчивая голубую – слишком голубую, так ведь не бывает! – зеркальную гладь искрами, в небе парил феникс.
Баалатон вскочил, кинулся к мешку с арбалетом, и, будто вмиг захмелев, исступленно закричал:
– Еще не все потеряно! Не все потеряно!
Никак не мог достать арбалет, дергал ручку с такой силой, словно вытаскивал вековечный меч из поросшего мхом камня. Наконец получилось.
– Что ты собрался делать?! – Фива схватила его за руку.
– Фива, не мешай! – Он оттолкнул ее. Небо на миг налилось кроваво-красным. Как?!. – Я прикончу эту тварь! Подстрелю ее! И тогда найдем Драконий Камень и…
Договорить Баалатон не успел – земля разверзлась. Песок осыпался прямо под ногами Кири, ускользая вглубь, в темноту – и из этой темноты выскочило существо, поверить в реальность которого с первого взгляда не удалось бы даже после порошков и отваров, дарующих гарцующие видения.
Чудовище – леопард с длинной змеиной шеей и раздвоенным языком[87] – зарычало и зашипело, ударило о песок лапой. Кири метнулась в сторону.
Первой среагировала Фива: глаза расширились так, словно она узнала чудовище, словно однажды, верхом на слоне, повергла его копьем, окропив кровью безжизненные земли, – откуда эти образы?! Сделала рывок вперед и загородила Кири.
– Повелеваю тебе солнцем бога, ты не ступишь больше и шагу, – прошипела Фива, скрестив руки.
Леопард действительно замер – вытянул шею, изучая незнакомку. Не теряя времени, Фива кинула горсть песка чудовищу прямо в ярко-зеленые глаза. Оно пронзительно зашипело.
– Баалатон! – закричала Фива, помогая Кири встать. – Стреляй в эту тварь! Стреляй же!
Но Баалатон, замерев, опять смотрел в небо: феникс кружил над ними, маня, исчерчивая небо пламенными узорами; кружил так долго, словно был и не фениксом вовсе, а огромным черным грифом, чье оперение – стылое дыхание смерти, той, что почуяла жизнь, готовую обратиться падалью. Баалатон перевел взгляд на чудовище. Поднял глаза на феникса. Снова – на тварь. Снова – на феникса.
– Баалатон! – опять крикнула Фива. Приготовила вторую горсть песка.
– Они не должны выбираться на поверхность, – прошептала Кири, будто разговаривая сама с собой. – Они никогда не охотились днем! Боялись… и побоялись бы…
Чудовище зарычало. В этот раз, не давая себя одурачить, прыгнуло, выставило когтистые лапы, готовясь повалить и растерзать добычу острыми, блестящими, будто из желтоватого металла, зубами. А в следующий миг – взвизгнуло. Упало прямо к ногам Фивы, успев только клацнуть пастью и жалобно заскулить. На горячий песок потекла густая, с фиолетовым отливом кровь. Из груди леопарда торчала обсидиановая стрела.
Баалатон уже судорожно перезаряжал арбалет, поднимал в воздух. Но от феникса, улетевшего слишком далеко – даже заговоренной стреле не настичь, – остались одни затухающие искры.
Из оцепенения его вывела Кири: вдруг упала на колени и снова приложила ухо к песку.
– Почему я ничего не слышу? – прошептала она. – Они должны ударять в барабаны! Они должны!
И прежде, чем кто-то бы ответил, нырнула в дыру, оставшуюся после нападения чудовища.
Баалатон окончательно пришел в себя. Покрепче схватил арбалет – две оставшиеся стрелы заткнул за пояс – и кинулся следом. Крикнул «Стой!» и сиганул в темноту. Фива, кажется, нырнула за ним.
Спуск оказался крутым, но неглубоким – Баалатон ушибся, упав. Солнечные лучи рассеивались, освещая холодные камни тоннеля, уходящего вдаль, но не вглубь, и там, впереди, теряющегося в темноте.
Здесь, внизу, время, казалось, тоже перестало существовать, истлело – как и среди песков, Баалатон не понимал, сколько пришлось идти вслепую сквозь промозглый мрак. Зато он отчетливо запомнил, как в глаза ударил холодный яркий свет. Баалатон резко остановился, начал озираться.
Постепенно глаза привыкли к свету. Впереди раскинулась огромная многоярусная пещера: журчали холодные подземные источники, камни поросли ворсистым мхом, из серой земли пробивались листья папоротников. И все вокруг переливалось, двигалось, убаюкивало – пусть предметы и оставались на своих местах, холодный, яркий, рассеянный оттенками радуги свет даже в тени вдыхал жизнь: словно эфирные двойники, сотканные из чистого духа, кривлялись перед незваными гостями. Под сводами каждого пещерного яруса копошились насекомые – светящиеся холодом, чуждым поверхности земли, червяки; ярче звездного неба, они покрывали своды слоем густой храмовой краски: бледно-голубой и девственно-белой.
Внизу послышался грохот катящихся по склону камушков. Баалатон, приглядевшись, увидел, как Кири споткнулась, но тут же встала и продолжила бежать.
Он кинулся за ней. Стараясь не упасть, не поскользнуться на камнях, хватался за толстые стволы сталагмитов. И только спустившись на самый нижний ярус – к маленькому подземному озеру, – увидел то, что сверху осталось незамеченным.
Мертвые, окровавленные, израненные, потускневшие тела.
Одетые в леопардовые шкуры – содранные, очевидно, с тех странных чудовищ – и в выцветшие карфагенские туники, люди лежали на его пути десятками, как ненужные, разбросанные подмастерьем инструменты. Лица – Баалатон вгляделся в одно-два и вздрогнул – замерли в гримасе ужаса и отчаянья. Не пришлось долго думать, чтобы понять – вот он, народ Медных Барабанов. Вырезанный. Оставивший в наследие гробовую тишину.
Баалатон услышал, как Кири закричала. Кинулся на звук. Она сидела, упав на колени перед телами седых стариков у кострового пепелища, била руками о камень – до крови – и плакала. Баалатон обхватил ее, прижал к себе, не дав дальше причинять себе боль.
– Тихо, тихо, – шептал он и понимал, что ему самому еще никогда не было так страшно.
И одновременно – все же хорошо. Почему все случилось после Драконьего Камня, после пожара, после болезни, после разрушенных мечтаний? Почему он встретил Кири сейчас, не раньше, и почему вообще именно ее, эту дикарку, обезьянку из страны Медных Барабанов? Не карфагенскую матрону, даже не уличную оборванку, которые по молодости подмигивали ему, зазывали провести жаркие ночи вместе, забыться в потоке страсти, крови и вина? Эшмун сплел для него витиеватую нить судьбы. Полюбить такую, как она, дикарку и колдунью со сдвоенным зрачком – все равно что обвенчаться со змеей, сказали бы старики, подсчитывая серебро и отхлебывая чрезмерно большие глотки неразбавленного вина, проливая на одежду, пачкая бороды. Никогда не знаешь, чего от такой ждать – укуса или смирения. Но она – его. Его обезьянка из страны Медных Барабанов…
– Они должны были бить в барабаны, – сквозь слезы выдавливала Кири, часто используя странные, незнакомые слова. – Твари не вышли бы на охоту, если бы… если бы не учуяли, что все мертвы. Что некому их остановить… что… Нет! Это я! Это мои черные мысли прокляли их! Мои слова – убили!
Баалатон только обнял ее крепче. Огляделся: теперь различил разбросанные побрякушки, которые и сам привозил, чтобы обменять на золотой песок. Увидел затупленные плотницкие инструменты, разбитые эллинские вазы, персидские украшения, блиставшие в холодном подземном свете, и брошенные куски ткани, так и не ставшие криво сшитыми туниками на карфагенский манер.
Фива подошла молча и незаметно. Наклонилась к одному старческому телу, закрыла ему глаза, дотронулась до шеи и тяжело вздохнула.
– Боюсь, я бессильна. Как и любой человек… Если бы оказаться здесь несколько дней назад, когда они только истекали кровью, но еще были живы… Амон, кто мог сотворить такое?!
– Я знаю только одних варваров, способных на это, – проскрежетал Баалатон. – Только одних.
И тут перед ним, словно в очередном видении, раскинулись громады великих империй прошлого и настоящего, заваливающиеся от собственного веса: они терзали друг друга, как дикие звери, до крови разгрызали чужие устои и зализывали раны. От проигравших оставались только скелеты, а победители забирали их останки себе, накидывались, как падальщики, пили свернувшуюся кровь и обгладывали кости, чтобы стать сильнее, – но скоро незаметно сами обращались кровью и костями.
Баалатон понял. Знал уже давно, но не давал этой мысли всплыть на поверхность: к чему думать о прошлом и будущем, когда вокруг звенит серебро, заключаются сделки, ускользают мечты? Понял, что на мучении и боли не выстроить ни дома, ни города, ни государства, ведь, когда оживает обращенная прахом память империй и людских имен, блаженные мертвецы восстают мстительными призраками, и рушится этот порочный, ненадежный фундамент из костной муки, замешанной на пролитых слезах, и вот уже колосс необъятной красоты осыпается: пусть голова его – из золота, корпус – из серебра, но ноги – из кровавой глины.
– Хватит, хватит, – шепнул Баалатон, все прижимая Кири к себе. – У меня нет для тебя слов утешения. Это страшно. Но хотя бы похороним их как положено. Сделаем, что сможем. Мы не боги, не боги, просто… меркнущие тени своего века.
– Как же ты не понимаешь! Это все мои слова, это я…
– Нет. Ты тут ни при чем. Если бы слова лечили и разрушали с той силой, какую им обычно приписывают, то… все было бы иначе. Не было бы печали. Но… Эшмун, говорю глупости! Прости. Сложно. Я не терял своего народа.
– Зато, – она утерла слезы рукой, – потерял себя.
– А взамен нашел тебя.
– Знаешь, – устало вздохнула Фива. Посмотрела на Кири. – Когда умерли все, кого я любила, когда я почувствовала, как постепенно вырождается мой древний народ, обнищавший и отупевший, я думала, что с этим миром покончено. Что первородный огонь, тот самый, что, может, и правда лежит в основе мира, разгорается во мне. Вот-вот сожрет. И я была такой же. Отчаянной. Винящей себя. Но… Просто живи. Не хочешь ради себя – пожалуйста. Хотя бы ради тех, кто придет после. Или…
Еще один вздох.
– Или хотя бы ради него, – добавила уже шепотом, но Баалатон услышал. Вздрогнул.
Фива обняла Кири нежно, как собственную дочь. Интересно, почему он никогда не видел ее с мужчинами? Почему она не говорила о детях, даже когда выпивала лишнего – такое случалось редко, – и могла говорить без умолку, пока усталость не брала свое? Неужели…
– Но ведь мои слова, мои проклятья, мой взгляд, – Кири вновь всхлипнула. – Ведь…
– Те, кто верит в силу сглаза, хуже даже Фалазара. Над их бессмертными трудами будут только насмехаться, поверь.
– А меня? Что будут думать обо мне те, как ты говоришь, кто придет после?!
– Жалеть. Гордиться. Понимать, – Фива загнула пальцы. – Только если сделаешь правильный выбор.
Они сидели в тишине, вслушиваясь в журчание подземных вод – будто оно, раз слова беспомощны, могло подсказать ответ, прохрипеть на древнем, нечеловеческом языке.
– Надо разжечь костер, – первой заговорила Фива. – Чтобы тела…
– Нет. – Кири вытерла слезы. Встала. – Они станут кровью и утекут под землю. Но…
Она подошла к старейшине, наклонилась и сорвала с его шеи белые бусы.
Они сделали так со всеми телами, которые нашли, – закрыли глаза, сорвали красные и белые бусы, а потом Кири повела Баалатона и Фиву по другому тоннелю, тоже освещенному копошащимися червями. В конце его зияла расселина, вокруг которой черным углем очертили некий образ – так, что она, достаточно широкая, стала ртом странного существа. Кири объяснила: бусы не могут оставаться здесь; бусы должны переходить от одного к другому, чтобы мир оставался таким, какой есть, и чтобы они – народ Медных Барабанов – оставались людьми.
Раз нет больше на свете такого народа, то белые и красные бусы, кровь их расколовшегося бога, должны вернуться к истокам.
Сбросили бусы в расселину. Не услышали, как те упали. Как глубоко утекает кровь этого дивного бога?
Потом Кири подошла к медным барабанам – большие, в половину человеческого роста, они стояли кру́гом. Кири провела рукой по каждому, словно собирая воспоминания, а потом ударила несколько раз. Глухой звук пронесся по пещере – в последний раз, будто похоронная молитва без голоса, – и затих, вновь уступив место журчанию подземных источников.
– Спасибо тебе. – Кири положила голову на плечо Баалатону.
– За что?
– За то, что ты появился. За то, что сдержал себя. И за то… что остался. Единственный.
Он хотел поцеловать ее, но почувствовал жгучую боль. Схватился за голову, скрючился, упал – Кири не дала удариться о камни, вовремя подхватила. Фива, изучавшая светящегося червяка на своей руке, тут же отвлеклась. Оттянула его тунику – чешуя, в свете подземной пещеры отливавшая радугой, добралась до живота.
– И почему у меня не осталось тех мазей, – вздохнула она. – Ты дурак, Баалатон, ты свинья, но такого боги не могли тебе уготовить. Или заржавели весы справедливости? Да поможет тебе твой Эшмун.
– Он, похоже, хочет убить меня, – прохрипел Баалатон. – Или как там сказала старуха Могана? Обратить?
– Надо спешить, – вдруг вскочила Кири. – Драконий Камень. Он…
Не договорила. Помогла встать и вывела их на поверхность.
От резко нахлынувшей духоты Баалатону поплохело. Он пошел вслед за Кири аккуратно, опасаясь каких-нибудь очередных чудовищ, но мимо только проползали змеи причудливой окраски – белоснежные, с золотыми полосами, – даже не обращая внимания на мающихся под солнцем людей.
Баалатон хмурился. Так и происходит: когда надо обмануть, повыгоднее сторговаться, обольстить, слова находятся сами собой – правильные, простые и меткие, бьют в цель, и вот уже один из бесчисленных амулетов у тебя в кармане, один из печальных рабов – на цепи, одна из красавиц – в постели; но, как только предстоит сказать что-то важное, ощутить чужую боль, которая, кажется, растекается вокруг маслянистым битумом[88] – так ощутима, – слова сразу теряются, ведь не помогают больше красочные фокусы, не приходят на выручку острые заученные фразы. А другого просто не умеешь. Мог когда-то, но забыл: как признаваться в любви, как радоваться мелочам жизни. И вот, когда готов к этому меньше всего, наконец-то приходится перестать играть в жестоком театре, снять маску – ощутить себя нагим, – обтереть вспотевшее лицо платком, лишь чтобы понять: никакого лица больше нет, вместо него – серая масса.
Пока они шли дальше – песок и змеи, песок и змеи, песок и змеи, – Баалатон искал хоть какие-то слова поддержки для Кири. Она, казалось, заставляла себя не плакать. Шла рядом с Фивой. Когда та подала ей руку, крепко сжала, как ребенок. Может, питалась волшебными энергиями Египта?
– Так странно, – вдруг проговорила Кири. Уже не держала Фиву за руку, вышла вперед. – Я будто чувствую свои старые ночные следы под ногами. Где-то там, под песком.
Вход в глубокую пещеру у скал даже днем сочился тьмой. Делать первый шаг не решался никто.
– Идите, – наконец сказала Фива и уселась на песок. – Я подожду здесь. Послежу.
– Ты… – начал Баалатон.
– Да, я уверена, Баалатон. Когда ты уже прекратишь спорить со мной? Нянчиться нужно с тобой, если ты все еще не заметил. – Ее улыбка могла бы, наверное, развеселить даже безжизненные пески.
Кири схватила Баалатона за руку. И они вошли в холодную, липнущую к телу темноту, где тишина звучала громче любого звука.
Баалатон вспомнил, как впервые оказался здесь – спускался аккуратно, поранил руку, а потом зажмурился, ослепленный блеском драгоценных камней. Хотел поддаться внезапному порыву – прижать Кири к камням, поцеловать шею, все еще наверняка холодную, и почувствовать, как по телу бегут мурашки. Нет. Нельзя. Так нельзя. Тем более теперь.
– Почему это случилось с нами? – устало выдохнул он, даже не понимая, к кому обращается. Поймут ли его, ответят?
– Потому что так… должно быть. Причины и следствия, следствия и причины.
Спускались ниже, ниже, ниже, и, когда блеск драгоценных камней ослепил их, они были готовы.
Готовы услышать шипение и увидеть налитые хищным блеском граната глаза со сдвоенными зрачками.
Фива сидела у входа в пещеру, поджав ноги, – ощущала себя маленькой девочкой, устроившейся на таком же горячем дневном песке и слушавшей мальчишек постарше: те корчили рожи, махали руками, рассказывали небылицы про богов, героев, мудрецов и хитрецов. Фива могла проводить так дни напролет, а ночью, когда отец выводил ее на плоскую крышу посмотреть вспыхнувшие звезды и говорил о прошлом и будущем, сошедшихся в одной точке – настоящем, – обдумывала все услышанное и, в отличие от мальчишек, наутро забывавших рассказанное и перевиравших одно и то же изо дня в день, задумывалась над смыслом услышанного, над смыслом всего мира и над смыслом себя в нем – себя, песчинки среди бесконечной россыпи звезд, с которых, охладев к мирской суете и разочаровавшись в людях, наблюдали боги.
Ощущения, такие густые, обволакивали, словно бальзам с финиковыми маслами. Поэтому прозвучавший внезапно и нарушивший гармонию мыслей голос показался особенно громким:
– Ты все еще веришь в то, что и его, и порочный Карфаген, этот рассадник заразы, можно спасти, сестра?
Фалазар вышел из тени: прятался за острыми выступами скал, чуть в стороне от пещеры. И как Фива не заметила его? Хотела списать все на магию золотой халдейской крови, но вовремя остановилась – сама задумалась, отвлеклась, проглядела. И что-то в его виде беспокоило ее. Никак не могла понять, что именно.
– Я всегда даю шанс, а не вырываю с корнем. Но ты, Фалазар, горе-пророк, выбираешь второе.
– О нет, нет! На сей раз мои слова станут явью, а вот все произнесенные впустую обратятся пылью, и разнесет ее ветер памяти, словно эти пески. – Фалазар обвел руками безжизненную пустыню. – Золото моей крови забурлило вновь, сестра! Магия моей крови забурлила вновь!
– И какой ценой? – Фива загородила собой вход в пещеру. Сложила руки на груди.
Фалазар хрипло рассмеялся.
– Мы ведь так похожи с тобою, сестра моя!
– Такого брата мне не нужн…
– На нас божественное благословение минувших лет! – перебил он. – Мы дети империй, которые держали на своих плечах этот мир, пока Рим с Карфагеном лишь нечеткими идеями носились в запредельном эфире, что уж говорить о материи, о воплощении! Сестра, мы должны стать новыми мудрецами, новыми пророками последних истин – и ты прекрасно понимаешь, что в новом сражении хищных империй победит кто-то один: Персия и Македония пали. Остались только двое. Оба – порочные, грязные, варварские! Но я… нет, мы с тобой можем это исправить. Ради величия прошлого, сестра!
Фалазар размахивал руками, скалился, топал ногой.
– Таких пышных речей я не слышала уже давно, – усмехнулась Фива. – Как косно! Тебя засмеял бы любой оратор. Фалазар, неужели ты не понимаешь, что просто сотрясаешь воздух? Неужели не помнишь, как часто смеялись тебе вслед, как часто тебя избивали, а ты просил новых мазей, жил за счет порочного города?
– Такие как ты, такие как я, сестра… Фива, врачевательница, дочь Египта! Ты действительно видишь иное решение? Тебе действительно хватает духу говорить такие слова под ликом своего бога?
Фалазар взмахнул рукой, указывая на солнце. Фива перестала ухмыляться. Порой ей казалось забавным принимать игру глупого старика, обмениваться пышными репликами, только чтобы тот мог потешиться, успокоиться и, возможно, осознать что-то, посмотреть на мир не полными злобы глазами, а иначе. Но сейчас… сейчас он напоминал ей зверя; зверя – и кого-то еще.
– Лик моего бога давно не там, – вздохнула она. – Он рассыпался среди звезд. Да, Фалазар, я вижу иные решения. Множество – правильные или нет, они лучше твоего. Каждое – лучше. Дорогами забвения ты не придешь к звездам – только отдалишься от них. Перестань скорбеть по прошлому. – Фива рассмеялась. – Ну что, оправдываю твои ожидания? Как тебе такой высокий слог?
Фалазар вздохнул. Пригладил бороду все еще перевязанной рукой.
– Мне ведь не просто далось решение! Я всегда видел в тебе, сестра, мудрую дочь великого народа – и до сих пор верю, что не ошибался, что благородные мысли твои спутали хитрецы-карфагеняне, оскверняющие все, к чему прикасаются. Но я скорблю по тебе, сестра моя! По тебе, рожденной древностью, павшей под натиском империй-выскочек, которые, словно буйные стада, вытаптывают всё копытами, неся только скорбь и гибель!
Последнее он выкрикнул нечеловеческим голосом. И она вдруг поняла, что смутило в его виде, – потный, с растрепанными волосами, озлобленный, брызжущий слюной и словно постаревший еще сильнее, он перестал вызывать всякое сострадание, напомнил его.
Одно из чудовищ-воспоминаний, что страшнее и опаснее – Фива знала – многоголовых детей Атагартис[89], поднялось из глубин памяти. Тогда она только-только спустилась с корабля на землю Карфагена, попрощалась с разговорчивыми торговцами и бродила по улицам, не зная, куда податься, как заявить о своих талантах, – дома, пока родители с сестрами были живы, пока не погубила их водянка, что глупцы лечили чудодейственным индийским камнем[90], а после не верили весам, все говорили ей о талантах непомерных. И здесь, в городе-гиганте, в городе, как ей шепнули на палубе, ломающем кости всякому мечтателю, были открыты многие пути.
Она не знала, какой выбрать, но, заглянув однажды не в ту – или, может, в ту, Фива так и не решила, – дверь, она нашла его: карфагенянина, страдающего от вечных болей. Так поведал он, когда они впервые разговорились. Фива просто хотела купить красивых безделиц, а в итоге согласилась стать его личным врачом – думала, у этого человека, столь красиво рассуждающего о музыке и искусствах, большое сердце. Но он, плативший много и исправно, вскоре открыл себя настоящего – являлся пьяный, кричал на жену и детей, бил дивные греческие вазы, а после требовал от Фивы утолить сперва его боли – фантомные, как она поняла вскоре, – после – растереть ноющие ноги, а позже – принести ему удовольствие.
Она увиливала от пьяных просьб: иногда – сама, иногда помогала жена карфагенянина, срочно просившая ее помощи, уводившая к детям и шептавшая на ухо, что все обойдется. Не обошлось. Однажды он вернулся пьянее обычного и вновь потребовал того же – удовольствия. Получив отказ и в этот раз не выдержав, схватил нож и, свободной рукой удерживая ее за горло, выколол глаз, пообещав ослепить. Наутро ничего не помнил. Фива ушла в тот же день и долго смотрела на море единственным глазом, прежде чем поняла: она будет делать в этом городе-гиганте то, что и у себя на родине; будет лечить всех, не выделяя из толпы ни богатых, ни бедных, ни тощих, ни толстых. От повязки отказалась. Верила: пустая глазница поможет видеть истинную суть людей. И боги, казалось, одобрили ее выбор: уже скоро Фива заняла зелейную лавку ворчливого старика-карфагенянина, на которого пациенты, не выздоровевшие, а покалеченные еще больше, слали столько грозных проклятий, что они, шептались, сработали.
А когда умер он, много дней спустя, – не рассчитал сил в пьяной драке, – его жена пришла в зелейную лавку и принесла стеклянный глаз. Заплакала. Рассказала, что он нашел других молоденьких врачевательниц и они оказались сговорчивее, а серебро подсластило их жизнь. Фива погладила ее по голове и дала денег – из тех немногих, что достались в наследство; из тех, что она тратила – как отец, мать и обе сестры хотели бы – на помощь нуждающимся: в лечении ли, в добром слове. Тратила на мечту о новом мире.
И теперь чудовища-воспоминания терзали Фиву, били шипованными хвостами, царапали острыми когтями. Фалазар. Фалазар ведь точно такой же, как он, – обезумевший, скалящийся, потный и раскрасневшийся. Не способный меняться. Не считающий это нужным. Глупый. Мертвый для этого мира. Мертвый для истории.
– Ты скорбишь по мне? – Фива стиснула зубы, наклонилась, черпнула горстку песка и зажала в кулаке. Шагнула к Фалазару. Руки отчего-то задрожали. – Ты скорбишь по мне, горе-пророк? Скорбеть здесь нужно только по тебе – по тебе, давно прогнившему изнутри. Как бы ты сказал? Дай подумать… Прогнившему, как дерево, которое изъели черви собственной гордыни! И в полом гниющем стволе нет ничего, кроме эха далекого прошлого – пустого и холодного. Как тебе такое? Получилось бы у меня быть прорицательницей? Скажи, раз уж называешь меня сестрой!
Он сжал кулаки. Фива, подойдя совсем близко, шепнула ему на ухо – нежно, как явившемуся в ночи любовнику:
– У него все получится, будь уверен. Прежде всего, у него получится справиться с тобой. Я пророчу тебе это, горе-пророк. Давай посмотрим, чье пророчество сбудется?
– Я действительно скорблю по…
Договорить у Фалазара не получилось – Фива быстро бросила горсть песка ему в лицо. Он закашлялся, зашатался – она, воспользовавшись случаем, со всей силы ударила его прямо в глаз.
– Ты думаешь, я не знала, что ты явишься? – Фива зачерпнула еще горсть песка. Вновь кинула в лицо стонущему Фалазару, когда он прекратил тереть глаза. Поняла, что срывается на крик. Успокоила себя. – Не знала, что будешь говорить глупости, что, как настоящий трус, останешься здесь, снаружи, побоишься войти в пещеру? Спишешь все на то, что не хочешь быть рядом с варварами, оправдаешься прежде всего перед самим собой? А теперь скажи мне, горе-пророк, – ты сам боишься своего пророчества? Боишься, что огонь забвения заберет и тебя?
Ударила снова – на этот раз в живот.
– Я не дам тебе забрать у нас звезды. – Она зачерпнула еще горсть песка. – Я не дам тебе забрать звезды у них. У всех тех, кто придет после нас.
– Ты не понимаешь, что сейчас делаешь, сестра! С какими силами играешь, как заставляешь кипеть мою золотую кровь! – выдавил Фалазар, выпрямляясь.
– Твоя кровь чернее грязи и омерзительнее слизи, сгнивший изнутри горе-пророк. Твои мысли – гной. Твои слова – труха.
Лицо Фалазара покраснело. Не нужно было читать мысли, чтобы понять, о чем он думает. Фива знала: его только что опозорили, заставили пасть так низко, как не снилось в страшных кошмарах. И кто! Жалкая египтянка, дочь страны дурманящих песков!
– Гнию изнутри… – шепнул он, словно в бреду. – Гнию изнутри…
А потом, щурясь опухшим глазом, вытянул руки и напряг пальцы – из-под повязки на ладони сочилась золотая кровь, капала на песок.
– Так пусть и ты сгниешь изнутри, сестра! За все мерзкие слова, сказанные в лицо пророку, за все попытки остановить неотвратимое, поймать и удержать ветер катастрофических перемен голыми руками!
Фива не успела ничего понять: накатила резкая слабость, колени подогнулись. Упав, она разжала кулаки – заготовленная горсть песка рассыпалась. Начало ужасно жечь в животе, потом в горле, и – или просто привиделось? Слишком жарко, слишком душно, – изо рта хлынули сотни копошащихся насекомых. Казалось, нечто стремительно пожирает ее изнутри, обтачивает, словно лакомый кусочек душистой древесины.
Фалазар, тужась от напряжения, улыбался – лицо замерло в странном, отвратительном, зверином химерическом выражении. Чего он ждал? Когда она закричит от боли? Но она только рассмеялась.
Фалазар не выдержал.
– Почему ты смеешься?! – прокричал он, не расслабляя рук, – наоборот, только сильнее напряг, сжал кулаки. – Ты не должна смеяться! Я убиваю тебя – понимаешь ты это или нет?!
– Понимала с самого начала, – прохрипела Фива. – И знала. Ты никогда не задумывался, почему тебя называют горе-пророком? Потому что ты не способен разглядеть то, что прячется под самым носом, но готов тратить слова на пышные речи.
Фива закашлялась. Ощутила – силы покидают ее, осталось немного. И снова рассмеялась. Сосредоточила взгляд помутневших глаз и посмотрела в испуганные, полные холодного непонимания глаза Фалазара.
– Время, горе-пророк. Кто здесь отсчитает его лучше, чем дети пустыни?
Перед тем как все – по крайней мере с этой стороны мира – закончилось, Фива увидела, как огромный солнечный диск, обжигающий шар божественного ока, раскололся, вспыхнув, на звезды, различимые на ночном небе, и погас в абсолютной черноте, вдруг заполонившей все вокруг. Не осталось даже малейшего прогала для бледного таинственного лучика света.
И не было свидетелей произошедшему под слишком синим небом, кроме Фалазара, не знавшего, где правда, где бред, где видение; и остались на песке только древесная труха и мерзкие красно-коричневые насекомые, разбухшие от лакомств, напуганные.
Фалазар, обессиленный, поседевший второй раз – не помогла даже краска, – упал на песок, схватился за кровоточащую, пылающую невыносимой болью руку, понял последние слова Фивы и закричал, чуть не упустив то, ради чего прибыл сюда, в проклятую страну Медных Барабанов.
Только взбаламутил змей и напугал скорпионов.
Крик потерялся в пустыне.
Баалатон похолодел сразу, как услышал шипение, – засаднила царапина, оставшаяся от первого падения в пещере, потом разболелась голова. Мир потерял четкие очертания, стал пересечением света и тени, кривым лабиринтом силуэтов. Все вернулось на свои места, когда он различил, как поднимается из-под драгоценных камней и приближается к ним огромная змеиная туша с хоботом и бивнями. Баалатон отпустил Кири – руки задрожали. Хотел поднять арбалет – не вышло.
Грутсланг застыл, изучая неподвижного Баалатона. Тот смотрел в сторону, старался не сталкиваться со взглядом хищно-гранатовых глаз. Вдруг увидел, что в тени стоит римлянин, обнаживший кривой клинок.
«Теперь нам не уйти, – проскочила предательская мысль. – Зря мы всё это затеяли. Зря».
– Ты пришел за моей кровью, – громко прошипел Грутсланг, извиваясь, закручиваясь кольцом вокруг Баалатона, – и даже не можешь держать арбалет?
Баалатон готов был поклясться, что услышал змеиный смех. Схватил арбалет двумя руками. Не помогло. Даже уверенности не придало.
– Забавно, – снова зашипел Грутсланг. – Но с тобой разберемся позже. Сначала – ты.
Грутсланг молниеносно подполз к Кири. Так близко, что чуть ли не касался раздвоенным языком ее лица.
– Ты предала меня. Бросила. Променяла.
И, зашипев, Грутсланг кинулся на нее. Кири успела увернуться, но споткнулась и покатилась вниз – упала прямо в гору драгоценных камней. Приподнялась на локтях, встала. Римлянин все это время молча наблюдал. А вот Грутсланг действовал быстро – зашипел и пополз вниз, к обожаемым сокровищам. Вытянулся практически во всю длину – насколько позволяли своды пещеры, – приготовился к удару. Кири, растерянная, попятилась назад.
В тот момент Баалатон сам не понял, что на него нашло, – откуда непомерная смелость? Руки словно затвердели, перестали трястись. Баалатон выхватил обсидиановую стрелу из-за пояса, зарядил арбалет. Нащупать спусковой крючок оказалось так же просто, как переместить камушки на абаке. Баалатон прицелился и выстрелил.
Стрела вонзилась в голову Грутсланга.
Смешанный с шипением рев, похожий на слоновий, оглушающей волной пронесся по пещере. Грутсланг упал в груду драгоценных камней, извиваясь в судорогах. Баалатон подскочил к Кири, схватил ее за руку, но тут же замер – увидел, как густая гранатовая кровь, стекающая с головы Грутсланга, кристаллизируется, принимает знакомую форму…
Форму Драконьего Камня.
Завороженный Баалатон смотрел, как из яда крови рождается единственное возможное лекарство. В чувство его привела Кири, позвав по имени.
Посмотрев на приходящего в себя змея – рана постепенно затягивалась, – Баалатон схватил липкий от крови Драконий Камень. Почувствовал приятное тепло на руках, тут же сменившееся обжигающей болью в ноге – даже не понадобилось смотреть, чтобы понять, что случилось. Появившаяся на ступне чешуя мешала – Баалатон побежал прихрамывая. Тянул за собой Кири, прижимал к груди Драконий Камень. Приготовился уклоняться от ударов римлянина, который должен был – казалось – загородить путь, размахивая мечом или сразу двумя мечами: кто знает этих варваров? Но тот просто стоял в стороне, наблюдая: за ними, сбегающими с Драконьим Камнем, и за Грутслангом, рычащим от боли.
Прежде чем вернуться под обжигающее солнце пустыни, Баалатон с Кири услышали крик – не из глубины, наоборот, с поверхности. Когда выбрались, поняли, в чем дело.
Далеко не сразу.
Понадобилось время, чтобы сопоставить детали – чересчур яркие, выделяющиеся на одноцветном фоне пустыни. Сперва Баалатон заметил отсутствие Фивы, потом – горстку насекомых и древесной трухи в песке, следом – кричащего халдея с огромным синяком под опухшим глазом и капли блестевшей под солнцем золотой крови на перевязанной руке.
Баалатон вспомнил резко вспыхнувший в доме пожар. Сложил все случившееся и не смог поделать ничего, кроме как, по-звериному зарычав, крикнуть проклятье, остановиться, перезарядить арбалет. Выстрелил практически вслепую, пытаясь попасть в халдея, – в заплаканных глазах его фигура превратилась в нечеткий силуэт. Промазал. Зато халдей пришел в себя – растопырил пальцы на обеих руках, напрягся так, что на лбу вздулись синеватые вены, и прокричал:
– Я предлагал ей быть на моей стороне – на нашей стороне, стороне великих империй! Я скорблю о ней! А тебя… я убью тебя, Баалатон, сын Карфагена! Ты выскочка, такой же, как и весь твой город, и весь твой народ! Я убью тебя в назидание другим прямо сейчас, а потом убью память обо всех вас!
Баалатон ощутил слабость в подкосившихся ногах. Упал. Не в силах встать, корчился на песке, выронив Драконий Камень. Но силы вернулись так же внезапно, как покинули, будто ничего и не случилось, – Баалатон вскочил, подобрал Драконий Камень и оглянулся. Фалазар лежал, уткнувшись лицом в песок, и кричал, будто обращаясь к самой земле:
– Будьте прокляты! Будьте вы все прокляты! Нельзя?! Нельзя?! Почему мне нельзя просто прикончить его?! И это после того, как я вернул золото своей крови!
Баалатон понял: это последний шанс спастись. Побежал и не заметил, как Кири вдруг оказалась впереди него, махнув рукой: «Следуй за мной».
«У меня хотя бы осталась она, – мысль прорвалась сквозь толщу головной боли. – Может, больше ничего и не надо?»
Он не видел, куда Кири ведет его, даже не задумывался – шел следом, зная, что ухватился за нужную нить судьбы, зная, что сам, слепой в выборе будущего, заплутает. Вскоре идти стало тяжелее – песок под ногами стал более рыхлым, будто прибрежный. Хромая, Баалатон задрал тунику, посмотрел на ногу – она покрылась золотистой чешуей до самой щиколотки. А Кири все шла, держа его за руку.
«Как все перевернулось», – подумал он. Вслух сказал:
– Кири, стой. Пожалуйста, стой. Драконий Камень у нас. Нам надо… Эшмун, если бы Фива…
Почувствовал, что сейчас заплачет, – резко замолчал. Удивился: первый раз пробивались слезы печали, а не злости или обиды. Ругал себя: как вообще согласился оставить Фиву одну, почему так опьяняюще близка была цель, что все остальное стало несущественным?
Почувствовав, как Кири остановилась, Баалатон остановился и сам. Обессиленный, упал прямо в рыхлый песок. Тяжело дыша, уронил рядом Драконий Камень.
Посмотрел в глаза Кири – не увидел ничего, кроме сожаления и смятения. Сдвоенный зрачок – не показалось ли? – чуть светился. Подумать только, его маленькая дикая обезьянка, еще недавно – товар, с которым можно делать что угодно, теперь осталась единственным близким человеком – таким близким, что от прикосновений внутри все горит, а кожа отчего-то холодеет. И как, думал Баалатон, он раньше не разглядел этого? Как не разобрал истину в путаных словах почтенной матроны? Неужели суета Карфагена насколько туманит взор и путает смыслы и только здесь, в пустыне за краем земли, в пустыне по ту сторону моря, вещи обретают истинную суть – становятся прозрачными на прояснившемся горизонте?
– Нам стоит отойти подальше, – прошептала Кири. – Здесь нехорошее место.
– Кири, прошу тебя, – протянул Баалатон. Приподнялся, встал на колени. – Скажи, что все вы врали. Скажи, что ты все же знаешь, как вылечить меня. Что теперь – готова!
Он провел рукой по холодной чешуе лица и шеи.
– Прошу тебя, не мучай меня. Хотя бы ты не делай этого! Если знаешь – вылечи сейчас. Если не знаешь, то просто скажи. Мы еще успеем…
Кири наклонилась к Баалатону и поцеловала, обхватив голову и покрепче прижав к себе. Губы опять слегка обожгло – но полюбившееся послевкусие в этот раз отдало… горечью?
Вздрогнул, увидев, как Кири снимает бусы из красных камушков и, опустившись на колени, надевает ему на шею.
– Это какой-то ритуал? – пролепетал он и вскрикнул от нового спазма боли. Кири призвала к молчанию. С прикрытыми глазами завязывала бусы на его шее – лицо отрешенное, будто потерялась в воспоминаниях.
Кири молча закончила с бусами. Зачем-то сняла с его пояса медное зеркало – он даже не возразил, не сразу понял, что происходит. Она отстранилась, хотела встать, но Баалатон взял ее рукой за подбородок.
– Не молчи, – крикнул он. – Просто скажи, пожалуйста. Пожалуйста!
Вместо ответа Кири подняла с земли Драконий Камень. Снова поцеловала Баалатона – резко, неожиданно – и толкнула в грудь так, что он рухнул навзничь. Встала. Сказала, смотря свысока, как, наверное, смотрят боги на жалких людей, обращающих к небу свои тщетные молитвы:
– Прости, Баалатон. Запомни вкус этого поцелуя. Я же говорила, что ты – самый несчастный человек в мире.
Мир, казалось, вспыхнул и сгорел, как в пророчестве халдея. Вокруг – пепелище. И что это за звуки? Неужели опять?
– Кири, Кири, Кири… стой! Что ты делаешь?!
Спазм боли – онемела ступня, снова жгло голову и глаза.
– Я твоя дикая обезьянка, – бросила она в ответ, уходя. – Говорят, даже обезьянки могут влюбиться. Или так только кажется их хозяевам?
– Нет, нет, Кири, Кири, Кири!
Она все же остановилась. Не поворачиваясь, сказала – громко, чтобы он услышал:
– Пойди мы в другую сторону, ты погибал бы в муках – зыбучие пески забирали многих из моего племени. Оставайся здесь и прими метаморфозы. Пожалуйста.
На последнем слове ее голос дрогнул.
Баалатон кричал ей вслед. Вновь оглушительно звучали тамбурины, к ним присоединились барабаны, и от поочередного грохота – там-бам! – бам! – бам! – бурины, бара-бом! – бом! – бом! – баны – лопались перепонки, уши наполнялись горячей кровью. Он крутился на песке, извивался, не в силах встать – только поднимался на локтях и падал, раз за разом. Лег на спину, посмотрел на палящее солнце – облизнул губы, ощутив привкус последнего поцелуя.
Закрыл глаза и вскрикнул: жгучая боль разрасталась в груди, в животе, приливала к голове и растекалась, как яд, по ногам и рукам.
Баалатон снова закричал. Метаморфоза началась.
– Я мог убить его! Покончить с проблемой раз и навсегда! И тогда бы…
– Называешь варваром меня, пророк. Но сам похож на него намного больше.
Фалазар стиснул зубы. Когда, ослабленный, он все же нашел силы, собрался покончить с карфагенянином, настойчивое шипение в голове напомнило: нельзя. Фалазар не прислушался, продолжил творить колдовство золотом своей крови, но голос Грутсланга причинил невыносимую боль, и Фалазар сдался. Проклиная весь мир – кроме своего великого рода и города, – он спустился в пещеру. Его ждал безучастный римлянин, сидевший на холодном камне, – обнаженный кривой меч лежал у ног. Фалазар, опьяненный злостью – дурманом хуже всякого жреческого зелья, – дал волю страшным проклятиям и обвинениям, от тяжести которых, имей они действительную силу, подкрепленную древним волшебством, увядали бы травы и тухла бы вода, покрываясь тонкой зеленоватой пленкой.
Грутсланг слушал спокойно. Лежал среди драгоценных камней – рана на голове затянулась, только засохшая кровь напоминала о ней, – и тихо шипел, водя хоботом по сокровищам. Когда Фалазар решил перевести дыхание, Грутсланг наконец заговорил.
– Неужели ты так не веришь своим же пророчествам? – Он зашевелился, подполз ближе. – Я знаю причины и следствия, следствия и причины. Вижу их так же отчетливо, как ты – свою бороду, седину которой с таким рвением пытаешься скрыть. Чтобы все сложилось, чтобы твои вещие слова не оказались пустышкой, купец должен жить – я говорю об этом давно.
Фалазар хотел возразить, но вдруг, осознав нечто важное, сменил тему:
– Но Драконий Камень… без него ничего не выйдет!
– Кто сказал, что без него? – прошипел Грутсланг.
– Халдей, не знающий ни одной истины, но думающий, что познал их все, – раздался голос за их спинами.
Римлянин, собиравшийся, вероятно, сказать нечто похожее, довольно усмехнулся. Фалазар не стал оборачиваться; обернуться – упасть еще ниже. Дождался, пока говоривший – точнее, говорившая – сама подойдет к ним. Увидел краем глаза хищный гранатовый блеск Драконьего Камня и, не выдержав, все же обернулся, удостоившись издевательской улыбки дикарки.
– Хитро, – только и пробубнил он. – Хитро.
Она хмыкнула. Положила Драконий Камень на груду драгоценностей.
Грутсланг скользнул взглядом пылающих глаз по каждому из них; дольше всего задержался на шее дикарки. После мимолетного замешательства выпрямился и произнес:
– А теперь смотрите. Смотрите, и смотри прежде всего ты, седой халдей, как вершится метаморфоза – то, чего боги, мастера тысячи ложных и пустых ликов, лишили меня.
Грутсланг зашипел.
Кровь в ушах, боль, тошнота, жар, бесконечные тамбурины-барабаны, барабаны-тамбурины – все, что осталось от мира. Пейзажи безжизненной пустыни схлопнулись, смешались с ощущениями, перепутались с мыслями, где небо и земля вновь стали единым хаосом, как на заре времен – до того, как боги упорядочили мир, зажгли звезды и обуздали первородные силы случайностей. Баалатон барахтался в этом хаосе, словно зародыш в яйце, и кричал от боли; не понимал, что это: путь на ту сторону, к Анвару и Фиве, или просто бред, вызванный горячим солнцем?
Громче, громче и громче, до потери слуха гремели там-бам! – бам! – бам! – бурины, их подхватывали бара-бом! – бом! – бом! – баны; бам! – бом! бам! – бом! бам! – бом! Кровь в ушах, кровь на губах, кровь на руках. Видения сменяли друг друга в круговороте. Нечеткие и схематичные, как храмовые виньетки, они перетекали из одного в другое, не оставляли зазоров: клубки змей сменялись горящими крыльями фениксов; раскаленные пустыни – полными голубей преисподними и гниющими зарослями незабудок, которых Баалатон никогда не видел; лики напуганных богов – безучастными ореолами звезд, чей свет ледяными иглами вонзался под кожу. Никогда еще не было так холодно и так жарко одновременно.
Все кончилось так же внезапно, как началось, – Баалатон открыл глаза. Песок казался слишком колючим, а мир переливался новыми оттенками: исчезли одни цвета, им на смену пришли другие: красные, гранатовые, пурпурные, лиловые, багряные, коралловые…
Баалатон хотел потереть глаза. Запоздало понял, что не может – не чувствует рук.
Вскрикнул – и только зашипел, высунув раздвоенный язык.
Грутсланг извивался, ударялся о своды пещеры – падали, отламываясь, камни, облепленные светящимися червями. Фалазар отпрянул. Куллеон холодно смотрел на Грутсланга, переводя взгляд на меч у своих ног. И только Кири стояла на месте, внимательно наблюдая, как в золотом свечении, сочащемся словно из-под чешуи, он обращается, меняется, становится меньше; исчезают хобот, клыки.
Ослепляющая золотая вспышка – и метаморфоза кончилась.
На груде драгоценных камней стоял человек: загорелый, широкоплечий, с золотой кожей, будто измазанной особой аурипигментовой[91] ритуальной краской; черты лица напоминали Баалатона; на щиколотке, шее, ключице и щеке поблескивали золотистые чешуйки; но больше всего поражали глаза – со сдвоенными зрачками, сохранившими хищный блеск граната.
Грутсланг – человек – потянулся. Развел руки в стороны. Потрогал свою кожу, провел ладонями по груди, ребрам, бедрам. Нагой, он сделал осторожный шаг, второй, третий. Не спеша подошел к Драконьему Камню, наклонился и поднял его, крепко сжав в ладонях, – так ловко, словно все долгие тысячи лет учился одному этому фокусу.
Не потеряв способности видеть туман чужих мыслей, причины и следствия, следствия и причины, Грутсланг все же посмотрел на обычный мир грубых тел и объектов, посмотрел на пораженную Кири, удивленного Куллеона и напуганного Фалазара. Немо открыл и закрыл рот, будто учась произносить слова, вспоминая их форму, подбирая нужный тон. Проговорил ласковым медовым голосом с легким нечеловеческим эхом:
– Терпение, пророк. Я же говорил тебе про терпение. Теперь пророчество сбудется – тому сошлись все причины и следствия, следствия и причины. Я видел Карфаген, я слышал Карфаген, я чувствовал Карфаген. Пришло время попробовать его самому – кровью и плотью. Сорвать печать чародея и чародейки, явиться в мир под личиной, как делают это лживые боги, – и позаботиться о них. Позаботиться об алых пожарах памяти.
Грутсланг – змей? человек? монстр? бог? полубог? – облизнулся раздвоенным языком.
Вот чаша. Что в ней? Мед поэзии, мякоть золотых яблок и сок танталовых фруктов, сладкий, опьяняющий, возбуждающий, – они суть Тайна, добытая подвигами и страданиями, но не тела, а изощренного ума философа, художника или поэта, стремящегося сказать: нет рамок мне, я бесконечен!
Что видим мы на картине, как не застывшее, смятое пространство, обретающее движение только в наших помыслах: вверх-вниз, вправо-влево? Научись вмещать горы-исполины в деревянную раму, научись вмещать хрупкий лунный свет во фреску, научись вмещать страх смерти в кроткую рифму – и узришь, как пространство, как мир вокруг легко помещается в волшебную лампу, в алхимическую бутыль гомункулуса, где спадают наконец оковы плоти и вспыхнет белое пламя духа, которое, как говорят, – душа и начало мира; оно же – его ослепительный конец.
От переводчика: пространство мифа
Как я уже говорил в предыдущем развернутом комментарии, Вазир ибн Акиф четко разделяет два пространства: реальный мир, включающий Рим и Карфаген, и некую страну Медных Барабанов, которая даже в сознании героев не воспринимается иначе как сказка.
Время сказать несколько слов о ней.
Страна Медных Барабанов – пространство исключительно мифологическое. О достоверности описанного Вазиром ибн Акифом Карфагена мы можем говорить практически с полной уверенностью, но страна Медных Барабанов… это место, где сплелись самые разные мифы. Если угодно, овеществленное мифологическое сознание. Здесь может произойти все, что угодно, здесь оживают чудовища всех времен и народов. Это земля за краем обозримого мира, где обитает невероятное.
Страна Медных Барабанов – Ехидна, мать чудовищ.
Во время перевода я обратил внимание на одну важную деталь. Заметьте: все значимое «чудесное», что появляется в тексте, берет начало именно в стране Медных Барабанов. И Кири, и Драконий Камень, и Грутсланг – порождения этого мифологического пространства. Такой подход многое говорит о методе Вазира ибн Акифа – куда больше мистика, чем историка. Увы, гениев своего времени история откладывает в черный ящик! Их судьба – находиться на скамейке запасных, пока не придет время. Жаль, но мистике в современности обычно не оставляют места.
Главный фокус в том, что страна Медных Барабанов – не придумка Вазира ибн Акифа. Это реальный элемент арабского легендариума времен Халифата, стоящий наравне с чудесами Вавилона (например, медными птицами и винным бассейном, где напитки не смешиваются) или волшебным Александрийским маяком, на вершине которого – астролябия Пифагора, позволяющая «увидеть» события в Константинополе. Во множестве текстов упоминается и пустыня, расположенная за «медными столбами», которые увенчаны «медными всадниками». То есть буквально – за границей мира. Сразу замечу, что европейские богословы часто помещали змееподобных тварей на границу мира, показывая, что дальше – смерть, ступать в эти земли не стоит (такова, например, суть «каталога змей» из «Иерусалимской истории» Фульхерия Шартрского[92]).
В арабских легендах также рассказывается, что в этой стране живет подземный народ, который общается с помощью барабанов и выменивает товары из-за моря на золотой песок. Торговля проходит так же, как описал ее Вазир ибн Акиф.
Естественно, ни о каком Грутсланге в этой стране речи не идет. Да и «страной» в источниках это пространство не называется. Барабаны, как можно догадаться, тоже далеко не медные.
Но поскольку прецедент некой «страны Медных Барабанов» есть, ученые (антропологи, культурологи, мифологи) разделились на две группы.
Первая группа (Т. Соловьева, П. Жандармова, Е. Рыжова, Р. Декабрев, А. Раннева, Е. Звонцова) считает, что страна Медных Барабанов (и в тексте Вазира ибн Акифа, и в легендариуме) – это некое реально существующее далекое государство, память о котором сохранилась только в легендах и литературных памятниках. В качестве аргумента ученые приводят магическую страну Пунт, которая часто упоминается в египетских текстах как место изобилия и богатств. До сих пор неизвестно, существовал ли Пунт на самом деле или был олицетворением мечты о «земном рае». Передовые ученые склоняются к тому, что Пунт – реально существовавшая территория (государство) Восточной Африки.
Вторая же группа (В. Панов, Д. Чеховский, М. Ронжина, И. Ханипаев, Н. Нурсултан, А. Лазарев) полагает, что страна Медных Барабанов, равно как и Пунт, – пространство исключительно выдуманное. Исследователи отмечают, что человечеству свойственно было придумывать «райские» места. Таковы, например, «острова блаженных» во многих культурах: шумерский Дильмун и кельтский Авалон. Иногда эти воплощения «земного рая» оставались в божественном пространстве, а иногда выносились в неизведанную часть мира. Точно так же, как за границами обустроенной территории древние часто грезили мир мертвых или демонов (за Черным морем для древних греков начинался Аид, Запад для древних египтян – мир мертвых). В этом ключе страна Медных Барабанов тоже может трактоваться как «иной» и «неблагой» мир.
Мне не хотелось бы поддерживать или опровергать какую-либо из теорий, так как обе кажутся достаточно обоснованными и рациональными. Многого о древности, увы, мы уже никогда не узнаем. Так жаль порой, что нельзя обложиться свитками Александрийской библиотеки…
Так что предоставлю выбор читателю. Ему решать, где Вазир ибн Акиф пишет сухую историю, а где вооружается поэтической краской.