— Нет, не мыла, — ответила девочка, не моргнув глазом. Потом добавила, обращаясь к Насе: — Я не могу вам подробности рассказать. Они кон-фи-ден-циальные.
— Врачебная тайна, — серьёзно кивнула Нася. — Понимаю. Я тоже врач, как твоя бабушка.
— Вы тётю Ингу спросите, если хотите, — предложила девочка. — Ей можно рассказывать подробности, она в клинике не работает.
Инга закатила глаза и равнодушно махнула рукой.
— Не обращайте внимания, — сказала она, приглушив голос. — Ничего примечательного. Дама здесь одна лечится из Москвы с начала июня. Она консерваторию закончила по классу арфы, поэтому все арфисткой её зовут за глаза. Болезнь у неё называется «Девочка из блатной семьи училась на гения, но вышла замуж». В девятнадцать лет, за деятеля культуры какого-то вышла. Не помню имени. Он у вас в Москве выставки организует современного искусства…
— «У нас в Москве» – это у кого? — озвучила Нася мою мысль. — Я в Ашкелоне живу. Костя, — она шевельнула локтем в мою сторону, — в Швеции.
— Ну извините. Не у вас в Москве. Так или иначе. Он с ней развёлся недавно, деятель этот. Ей за тридцать. Ни одного дня в жизни не работала. Даже памперсы сыну своему никогда не меняла – всё свекровь да няня. Навоображала ребёнку миллион аллергий, кормила одной морковкой и фрикадельками из утятины. Теперь убивается, что муж её бросил с больным ребёнком. А мальчик здоровый совершенно, и сама она физически здорова – дай бог каждому. Но убеждена, что у неё рак кишечника, потому что есть ничего не хочет. Рвёт её постоянно. В Швейцарию её возили к специалистам, в Голландию возили – все специалисты руками разводят: психосоматика, не по нашей части. Никто не знает, что с ней делать. В июне бывший муж привёз её сюда. Пускай, говорит, гуляет среди сосен, нервы укрепляет. Оплатил лечение на полгода вперёд. Теперь здесь концерт каждую неделю. То её ищут, то её спасают всей клиникой. Один раз мыла напилась жидкого, другой раз на крышу залезла. Сидела всю ночь, орала: «Ой не подходите, прыгаю». Алиса, — Инга скорбно посмотрела на девочку. — Золотко моё, ты забудь, пожалуйста, что я тут наговорила про арфистку. У Маргариты Никитичны сложная судьба и тяжёлое расстройство, её надо жалеть. Я просто сама перенервничала, не выспалась, поэтому злая такая.
— Я понимаю, тётя Инга. Вы не переживайте. Кира скоро вернётся.
Секунды две я был уверен, что дальше девочка подойдёт к Инге, обнимет, похлопает по спине ручонкой с лейкопластырным пальцем, и Инга будет долго рыдать, поглаживая белобрысую детскую голову.
— Она приходила?! — рявкнула Инга, порвав мой шаблон. — Где она? Спрятали опять? Твоя бабушка забыла опять? что никто ей не давал права? решать за меня, что делать с моей сестрой?
— Инга! — ахнула Нася. — Ребёнок-то в чём виноват?
— Да в том! — Инга попыталась поставить руки на пояс, но одна рука сорвалась сразу же. – «Ребёнок»! Вы думаете, чтó этот ребёнок тут делает? Детства моего чистые глазёнки! Зачем, по-вашему, её сюда поставили на перехват?
Она набрала воздуха, чтобы выдать ещё одну порцию риторических вопросов, но в последнее мгновение замешкалась, застыла с открытым ртом, словно кто-то невидимый и неслышный одёрнул её.
— Зачем же? — безмятежно спросила Нася, вскинув брови.
Инга молчала. Когда стало ясно, что она больше не хочет договаривать прежние слова и никак не может подобрать новые, за неё ответила девочка:
— Тётя Инга думает, что бабушка нарочно меня просит с ней разговаривать, потому что я ребёнок. Тётя Инга думает, что бабушка думает, что когда тётя Инга со мной разговаривает, а не с взрослыми, она тогда меньше ругается, потому что на чужих детей нельзя кричать. Она успокаивается быстрее поэтому. Но это неправда, что бабушка меня просит помочь из-за этого. Она вообще меня не просит специально. Мне самой нравится в клинике помогать. Я тоже буду врачом, когда вырасту. Как бабушка.
Я боязливо покосился на Ингу и тут же отвёл глаза. Смотреть на неё было невозможно. Помню, я даже подумал про картинки, по которым детей с расстройствами аутического спектра учат распознавать эмоции. Ряды физиономий с подписями: «злость», «обида», «скука», «разочарование» и так далее. Вы наверняка такие видели. Если бы кто в ту минуту сфотографировал Ингины пунцовые, застывшие черты, получилась бы идеальная картинка для эмоции «жгучий стыд».
— Я не кричу… — едва слышно всхлипнула Инга. — Я честное слово не кричу на детей… Ни на чужих, ни на своих…
Нася бережно дотронулась до её предплечья.
— Ну конечно нет, Инга, — сказала она. — Конечно нет.
В следующее мгновение сцена, пригрезившаяся мне несколько реплик назад, всё-таки сбылась. Девочка подбежала к Инге, крепко обхватила за талию и прижалась виском к её толстовке.
— Тётя Инга, вы совсем не кричите на меня. Совсем! Вы совсем никогда не кричите. Это вы перенервничали, вы же сами сказали. Вы перенервничали…
В общем, к Сашке в мансарду мы поднялись ещё минут через пять. «Мы» – это я, Нася и девочка Алиса. Инга села на диван в регистратуре – дожидаться окончания чрезвычайной ситуации. Прежде чем проводить нас наверх, Алиса принесла ей воды и какую-то таблетку.
Мансарда служила третьим этажом клиники. Как и на первых двух этажах, там был широкий светлый коридор – вернее, два коридора, пересекавшихся буквой Т. В основании Т, рядом с выходом в лифт и на лестницу, сияло большое окно с геранью на подоконнике и занавесками в стиле «по-домашнему». Дальше – две бирюзовые двери справа и три слева. На дверях вместо номеров синели слова: Skulte, Tūja, Kaltene, Irlava, Zemīte.
— На этом этаже у всех покоев названия латвийских населённых пунктов, — шёпотом объяснила девочка. — На втором этаже названия птиц по-латышски. — Она перечислила несколько волшебных слов с дифтонгами. — На первом этаже женские имена. Дайга, Майя, Лига, Ивета – ну, там много покоев на первом этаже.
— «Покоев»… — прошептала Нася с одобрением.
Сашкин покой располагался в поперечном коридоре, в верхушке Т, слева. Этот коридор заканчивался высокими окнами с обеих сторон. Окна были слуховые, вдавленные в крышу. Из каждого открывался вид на красную черепицу и сосновые стволы, а из окна, к которому нас подвела девочка, – ещё и на человека в белом, семенившего среди сосен в направлении клиники. Кажется, это был вчерашний Янис.
— «Лиепая», — тихо зачитала Нася буквы на Сашкиной двери.
— А там “Елгава”, — девочка указала на другой конец поперечного коридора. — Это самые большие покои в клинике. Александру Викторовичу, вашему брату – ему здесь уже понравилось.
— Кто бы сомневался, — шепнул я.
— Я пойду, — шепнула девочка. — Вы врач. — Она с уважением оглядела Насю. — Поэтому я вас не буду наставлять. Я внизу буду сидеть, с Ингой.
Нася кивнула.
— Спасибо, Алиса. Мы постараемся долго его не тревожить. Скоро спустимся.
Она сказала эти слова очень просто и правильно – без напускной серьёзности, без иронии, без малейшего намёка на взрослое высокомерие. Так, будто говорила с коллегой. Я сразу простил ей все базарные фамильярности, посредством которых она общалась со мной.
— Ну что, — шепнула Нася, когда девочка ушла. — Да хранит нас аллах.
Она легонько постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, открыла её.
— Да-да, — услышал я Сашкин голос. — Ой. Нааааська…
В интонации, с которой Сашка протянул имя сестры, мне почудился укор. Но секунду спустя, когда я зашёл вслед за Насей в покой и увидел Сашку, никакого укора в его гримасе не было. Задним числом стало ясно, что протяжная «Нааааська» выражала более традиционные лобачевские чувства. Главным среди них была виноватость. Второе место делили стыд и хроническое, невыводимое удивление от того, что он, Сашка, кому-то нужен в этой жизни.
— Шуууурка, — мягко передразнила его Нася. — Э-э-эй, ну-ка брось, не вставай.
Она пересекла пятизвёздочный простор, выставив вперёд ладонь. Сашка, приподнявшийся было с диванчика, на котором сидел, покорно шлёпнулся обратно. Нася села рядом с ним. Обвела глазами внутренности покоя имени Лиепаи.
— Красиво живёшь, — отметила она.
— Со вкусом, — прибавил я.
Квадратных метров в «Лиепае» было не меньше тридцати, и это не считая душа и туалета за приоткрытой лазоревой дверью. Стена справа, скупо украшенная парой бледных акварелей и подвесным телевизором, вздымалась метра на четыре. Стена слева упиралась в скат крыши и загибалась, переходя в потолок. Чуть выше линии изгиба «Лиепаю» пересекали три толстые квадратные балки. («Чтобы вешаться», — сказала позднее Нася.) И стены, и потолок, и балки – всё было из голой, гладкой древесины сочного тёмно-янтарного оттенка.
Мебели было немного. Компанию серому диванчику, на котором сидел Сашка, составляла широкая низкая кровать, кресло на скрещенных ножках, полупустые книжные полки и письменный столик (или, скорее, дизайнерская парта на одного) рядом с окном, выходившим на крышу. У другого окна – в нём за соснами проглядывалось море – стоял стул. Кажется, такой же, как стулья на улице.
— Костыль, — Сашка перевёл виноватый взгляд на меня. — Это ты заплатил, да? Я тебе отдам сразу же, как только это всё…
Он приподнял руки и слабо потряс ими. Видимо, хотел продемонстрировать пижаму, которую на него напялили. Пижама была знатная, шёлковая, в крупную чёрно-белую клетку.
— Ишь, как тебя вырядили, — ласково сказала Нася, трогая рукав пижамы. — Шахматный какой. Комбинаторный…
Я между тем махнул рукой, по возможности искренне.
— Дааа, ерунда… Потом отдашь как-нибудь…
Сашка беззвучно поводил туда-сюда губами и бровями. В сложившейся ситуации эта мимика должна была означать примерно следующее: надо бы сказать Костылю, что зря он меня заселил в эти хоромы; латвийской государственной психиатрии мне бы хватило за глаза, я не цаца какая-нибудь московская; но разве можно такое сказать, ведь Костыль же хотел как лучше, заботился обо мне, о мудиле грешном; но всё-таки зря он меня сюда, на хрена мне балки под потолком и отдельный сортир с небесно-голубой дверью; но ведь я на его месте сделал бы то же самое; и т. д.; и т. п.
Так я подумал. Поэтому сел на стул у окна, в котором виднелось море, поставил портфель на подоконник, меж цветочных горшков из некрашеной глины, и объяснил Сашке, что не имею никакого отношения к его переводу в «Янтарную обитель». Рассказал, что соответствующее решение принимала латвийская полиция после общения с кем-то важным по телефону на английском языке.
Нася выслушала меня с интересом. А Сашка только покивал невпопад:
— Ага, ага… Понятно…
Пока я говорил, он смотрел мимо меня – в окно. Потом он повернул голову и стал смотреть мимо Наси – в красивый пол из ярких досок, подогнанных друг к другу не менее тщательно, чем блоки в пирамиде Хеопса.
Я вспомнил письмо, которое получил от Сашки накануне, в аэропорте. Вспомнил не просто так, а в связи с какой-то важной мыслью, но несколько секунд не мог сообразить, что это за мысль.
— Шур? — Нася положила руку на Сашкино плечо, по-мальчишески острое под шёлковыми клетками пижамы. — Что случилось, Шур?
Сашка отозвался не сразу. Пока тянулась пауза, я отыскал у себя в голове ускользнувшую мысль. В ней не было ничего нового. За минувшие сутки я не раз её думал. Даже слышал её от других людей. Да что там слышал – сам дважды написал прямым текстом в посланиях жене. Запросто написал, шутя. «У Лобача крыша поехала». «Лобач тронулся». Почти сутки Сашкино сумасшествие оставалось метафорой. Ну, в худшем случае, гиперболой. Юрмальский спектакль игрался вокруг старого доброго Лобача, который, конечно, страдал, метался и маялся (фигнёй), но при этом не прекращал быть старым добрым Лобачом.
Теперь, в гламурной психушке с видом на море и на Сашкино седовласое тело в пижаме, до меня дошло. Возможно, никакого Лобача больше не было. Лобач поломался. Вышел из строя – в никуда. Возможно, вместо Лобача был кто-то похожий, но совершенно чужой. Непонятный. Нечитаемый. Это он рассылал бессвязные письма и дебоширил на факультетах. Это он в ответ на Насино «Что случилось, Шур?» сначала долго молчал, а потом выдал:
— Ко мне Кира приходила.
— Правда? — оживилась Нася. Очень убедительно оживилась. Как будто не я, а она читала Сашкин дневник, слушала Бельскую и смотрела съёмку допроса фотогеничной женщины с уникальным психическим расстройством. — Когда?
— Не только ко мне и не столько ко мне, — поправился Сашка. — Она к врачу приходила, к Валентине. Вы ведь Валентину – вы говорили ведь с ней, да? — Он пугливо взглянул на нас и опять уставился в пол. — Она давно Киру знает…
— Кира недавно приходила? — не отступилась Нася.
— Темно ещё было. Я лежал. — Сашка показал пальцем на расстеленную кровать. — Не спал… — Внезапно он выпрямил спину и замер, словно понял что-то ужасное. Потом снова обмяк. Ненадолго успокоился. — Да нет, я точно не спал. Точно не спал. Наркота отошла уже. Отошла уже наркота… Нааась? — Он жалобно поглядел на сестру, повторно выпрямляясь.
— Что, Шур? — Нася погладила его по лопатке.
— От этих препаратов бывают галлюцинации? Меня накачали вчера… Бывают от них галлюцинации?
— Да не должно быть, по идее, — заверила Нася. — Валентина отчиталась мне, чем тебя накачали. Там вроде ничего такого весёлого…
— Ага, ага… — Сашкина спина умиротворённо согнулась. — Значит, Кира на самом деле приходила. Ночью. Сначала Валентина пришла, предупредила. Потом Кира. Зашла вот так, как вы. В дверь, — Сашка потопал двумя пальцами по воздуху, изображая, как мы и Кира входили в дверь. — Взяла стул вон оттуда, от стола, поставила к окну. Села, вот как ты щас сидишь, Костыль. Выключила свет и села. Сказала, на море хочет смотреть ночное. Первый раз в жизни видит ночное море…
Он умолк.
— Я в кресло могу пересесть, — привстал я. — Хочешь?
— Зачем? — не понял Сашка.
— Кира приходила, чтобы сказать тебе что-то? — вмешалась Нася, дав мне шанс спокойно опустить задницу обратно на стул. — Поговорить приходила?