К книге
Я догоню вас на небесахРека Повести и рассказы о Василии Егорове́, художнике и солдате. Одинокая на ветру. Большая медведица
29%
Река Повести и рассказы о Василии Егорове́, художнике и солдате. Одинокая на ветру. Большая медведица
15

Анна спала сидя. Ее клонило набок, но в то время, когда ей упасть, она вздрагивала во сне, выпрямлялась и снова спала, и снова кренилась… Сон ее был темным, без мучений и стонов. Ей бы прилечь, но она спала, сидя над заросшей, не оправленной цветами могилой. Рядом, заслонив могилу от солнца, шелестела береза, одинокая на ветру. Одинокие березы похожи на вдовых женщин: они молчаливо кричат высоким страдающим криком, вздымают кверху тонкие руки и роняют их тут же вдоль крепкого белого тела.

Немец проламывался сквозь Россию, как бы сквозь ельник, и нечем было ему дорогу загородить. Анна нет-нет да и брала в руки мужневу охотничью двустволку. Муж ее ушел держать оборону в районный центр – и никаких от него вестей. И живет Анна – как идет по болоту, все время проваливаясь в трясину. И чувство у нее такое, будто ее обманули. И нету пути – топь. Возбужденный сын Пашка, который беспрестанно куда-то убегал и появлялся только к вечеру, чтобы поесть и уснуть за столом, понимал ее состояние по-своему и утешал ее, говоря, что среди красноармейцев чуть было не разглядел батьку, но на завтра обязательно разглядит и принесет ей от него привет. Пашка смотрел на нее строго и объяснял, клонясь после еды к столешнице:

– У него сейчас ни минуты нет, поэтому и не приходит. Ты его, мамка, не осуждай. Воевать надо.

Командир с красными от бессонной боли глазами попросил деревенских жителей, то есть баб, в помощь.

Копали противотанковый ров. Солнце палило, и песок высыхал на лопате и летел землекопам в глаза. Анна изнемогла от жары. Утерла влажную соль с лица. Пошла за водой в деревню.

Ведро на цепи юлило. Анна припала к воде и тут же ощутила толчок. Ведро ударило ее по зубам, вода пролилась, окатив ее ноги холодом. Анна обернулась, и ее глаза поразились увиденным – небо! Там, над противотанковым рвом, не было неба – была громадная, все разрастающаяся дыра. В этой дыре медленной глыбой с грохотом ворочалась пустота. Анна выронила ведро. Вода побежала за ней следом, но тут же и высохла на горячей дрожащей земле.

Навстречу Анне бежали соседи. Она слышала их крики, но не желала и не могла свернуть к огородам, к погребам, к заготовленным на такой случай щелям. Она бежала ко рву. Там, возле дороги, корчевали кусты и срезали дерн ребятишки.

Солдаты стреляли, отходя к лесу. Один, худенький, с темным безнадежным лицом, побежал к ней, чтобы спрятать ее или хоть криком спасти от несчастья, да не достиг – повалился плечом на землю, вскинул лицо к разбитому небу и затих.

Анна шла, спотыкаясь, вдоль рва, мимо скрюченных и распластанных тел. Вокруг нее бились, как гром, как вопли камней, жесткие и неживые звуки. Что-то ворочалось на земле, рвало ее злобным клювом, взвизгивало и трескуче чесалось.

Хохочущий нестерпимый звук оборвался над головой – тихо стало. Жалостным детским криком вскрикнула одинокая винтовка – еще тише стало.

Анна отчетливо видела всю окрестность, все травы вблизи себя, все мелкие цветы и оранжевый крупный песок и его сухое движение. Потом весь мир видимый как бы сжался, уместившись в одном пятне. Переменил все цвета живые на единственный – белый. Свет ушел из нее. Она стояла слабым ситцевым призраком, одинокая на ветру, и темнота окружала ее.

Пашка лежал, подогнув ноги, словно набегался и припал к земле на минутку, чтобы отдышаться, и задремал. На белой майке значок отцовский «Ворошиловский стрелок», заработанный на действительной службе. Когда отец ушел на войну, Пашка навинтил значок на свою майку. Мальчишки-ровесники ходили за ним и вздыхали завистливо – значок воинственный был, гордый.

Пашка лежал, запрокинув голову в куст травы. Где были Пашкины толстые губы, где были Пашкины серые глаза и лоб, выпирающий круто, сейчас ничего не было – только черный неровный круг. Кровь еще бежала тоненько по этому черному кругу – тихая, ослепительно-алая струйка.

Анна качнулась, встала на колени и, прикрыв остатки Пашкиной головы косынкой, подняла его на руки. И понесла, заботясь, чтобы кровь не залила его белую майку.

Оступилась – едва устояла. И только тут, чтобы не упасть, не испачкать Пашкину майку, ее глазам вернулась способность видеть пространство впереди себя. Она увидела, что стоит в придорожном кювете, что дорога забита немцами-мотоциклистами, что, покрытые пылью, как плесенью, они сидят на своих мотоциклах, уперев толстые кожаные сапоги в дорогу. Чуть дальше ждали проезда низкие остроугольные танки. Анна повернула голову к лесу, как бы насквозь пронзила его своим горестным взглядом, и никого не увидела там. Тогда она вздохнула и, не страшась, вступила босой ногой на дорогу. Она глядела сквозь чужих солдат, не опуская головы и не поднимая ее – только прямо.

Они попятили мотоциклы, освободив ей проход.

Анна прошла луговинкой. Поднялась на бугор и, не в силах нести свою ношу дальше, из боязни уронить ее, остановилась. Положила Пашку возле гладкого камня.

Ее дом горел. Дым уходил к небу прямым столбом и сливался вверху в единую тучу с дымами других горящих домов.

– Гори, – прошептала она и засмеялась. – А я-то вчерась полы наскоблила. – И долго смеялась, и рукой отмахивалась, будто ее смешили, и снова закатывалась. И беззаботный тот смех по пустяшному вроде поводу, отойдя от нее, как бы ежился, трясся и плакал уже сам по себе. Насмеявшись, она принялась отгонять от Пашки мух. Не злилась на них, не кляла, как в былые дни, – просто ловила их на лету и выпускала с ладони с приговором: – Не прилетай. Не щекочи Пашку. – И вдруг испугалась – соберутся мухи со всей окрестности, налетят черной стаей, облепят Пашкину майку белую… загадят Пашкину майку белую…

Она поднялась, забросала Пашку травой и цветами. Сходила к противотанковому рву, принесла лопату (лопаты торчали во рву, словно росли из него) и принялась копать. Могилу она вырыла неглубокую – может быть, в метр. Гроб никто не сколотит, а не хотелось Анне, чтобы глубокая земля раздавила Пашкину грудь. Анна сходила в лес, принесла елового мягкого лапника, выстелила им песчаное дно. Принесла еще охапку, чтобы прикрыть Пашку сверху.

На закате она положила сына в могилу. Закат был пунцовый – к ветру. Солнце растекалось над землей мелким морем. Все земные пожары отразились в нем и замутили его.

Анна бросила в могилу горсть песка, сухого и чистого. Постояла и принялась осторожно закапывать. Она обровняла могилку, размела оставшийся песок между трав.

Комары налетели. Анна долго отгоняла их, широко размахивая руками. Потом легла на траву и уснула.

Проснулась Анна под вечер с прояснившимся умом и сухими глазами. Ночь принесла с собой запах пепла. И звезды были как пепел. И воздух ночной будто пепел.

Утром были ветер и дождь. Утром Анна ушла в родную деревню за семь километров, откуда ее, молодую счастливую девушку, на паре коней – буланом и вороном – увез жених.

Анна поселилась у младшей сестры. Соседи, глянув на нее, в землю смотрели. А она пунцовыми вечерами вдруг начинала смеяться.

Немцы катили по всем дорогам, будто зеленые жуткие гусеницы. Наползали в дома. Жевали крепкими жвалами, все поедая: и тела, и кости, и скотину, и птицу, жнивье, постройки – оставляя только глаза, в которых множилась скорбь.

На могилу к Пашке Анна наведалась поздней осенью. Опавшие листья пахли сладко. Хрупкие травы цеплялись к ногам. Анна пришла с ведром и лопатой. Посмотрела сверху на черную, еще не проросшую бурьяном деревню, где жила с мужем, где родила сына Пашку, где сейчас никого не осталось, и ушла в лес. Отыскала просеку – здесь когда-то валили деревья. Здесь на порубке они с Пашкой брали землянику, душистую и крепкую. Маленькие в ту пору березки, словно трава, упруго топорщились из земли. Пашка трогал их, удивлялся и жаловался, что на этой траве ягоды не растут.

– Березки это, – объясняла ему Анна. – Они еще такие, как ты – детки.

Сейчас березки на просеке были куда выше Анны. Нежные, тонкорукие. Золотые и красные листья на них, как веснушки. У Анны под сердцем лопнула какая-то жесткость и растворила душу для слез. Анна оперлась на лопату и заплакала. Она ходила, гладила их нежно-шершавые и шелковистые тела. И все еще плача, она окопала березку, как показалось ей, самую стройную. Осторожно вынула ее вместе с землей, стараясь поберечь ломкие корни.

Она посадила березку в изголовье могилы, полила ее и уснула, сидя на камне.

В последнем году войны Анна сошлась с человеком – раненным в грудь солдатом. Он кашлял кровью и все искал барсука, чтобы залить дыру в легких целебным барсучьим жиром.

Может быть, в тот пунцовый вечер сорок первого года судьба Анны получила контузию или вовсе ослепла и теперь ведет ее как бы на ощупь от беды к беде. Ее не зарегистрированный по закону муж умер, не погладив худыми бледными пальцами дочку, не заглянув в ее глаза, синие с мутью, как озерная вода после дождика. Девочка родилась спустя три недели после его кончины.

Похороны были тихие, незаметные – как появился человек неслышно, так и ушел, никого, кроме Анны, не затронув.

Она пришла на Пашкину могилу, густо заросшую травами. Тяжело, с передышкой поднялась на угор, села на камень и крепко уснула. Сон ее был глухой, долгий, в нем, как в колодце, тонула усталость, и, проснувшись, Анна почувствовала, что может жить дальше, что есть у нее силы для дочери.

Девочку назвали Елизаветой.

Через год Анна сошлась с другим человеком, зарегистрировалась в сельсовете, чтобы все было как у людей. Он удочерил Лизку. И вместе уже они ушли от младшей сестры в большую деревню, обезлюдевшую за войну. Прожив год в чужой избе, муж Анны принялся ставить свою собственную. И когда, радуясь, возводил последний венец и затягивал в спешке бревно наверх, хрустнуло в нем что-то. Он упал со сруба, потянул за веревку и свалил бревно на себя. После него остался сын Алексей и недостроенная изба.

Избу достроил колхоз.

Росли ребятишки. Нуждались в одежде, в тетрадках и книжках – в разных копеечных мелочах, но таких обильных, будто рой комаров, который может высосать человека до капли. Анна не жаловалась, она только сохла и горбилась от забот, от работы, от печалей неизбежных, когда растут дети. Иногда, это были очень редкие дни, она приходила на Пашкину могилу и спала здесь, отдыхая в покое и одиночестве. Сон омывал ее, как холодный ручей омывает гудящие ноги, и она просыпалась, готовая к новым заботам. Это, наверное, был и не сон даже, наверное, нервы, чтобы сберечь ее, отключались и находили в покойном теле какие-то свежие соки. К ночи над Пашкиной могилой проступала Большая Медведица. Неуклюжее сгорбленное созвездие брело вокруг одной звездочки, словно для того и было оно назначено в небеса, чтобы оберегать ее, маленькую и неподвижную. Анна глядела на Большую Медведицу и радовалась ей, как подруге… В окнах под куполом стояло солнце. Оно отражалось от лепных стен, беленых сводов и квадратных столбов. Оно перегораживало храм как бы хрустальной кисеей. Внизу, встречь солнцу, горели свечи, живые, как листья золотистых ромашек. Но главный огонь шел со стен. Горели охра и киноварь. Синее и зеленое. И голубые глаза. Полные веры в детей…

Анна спала, положив руки на стиснутые колени. Тихая мгла клубилась в ее сознании. Вдруг она застонала, ей показалось сквозь сон, будто ласковый кто-то рубит ее березу. Она проснулась, испуганно вскинула голову – береза стояла над ней, шелестела печальными листьями, трогала тенью ее лицо.

Береза выросла, стала взрослая.

Анна полезла в карман, вытащила оттуда конверт, завернутый в чистый платок. Из конверта извлекла блестящую ломкую фотокарточку. Карточку прислала из Ленинграда старшая сестра Анны, которая сразу после Гражданской войны, будучи в Питере в няньках, вышла замуж за матроса и жила на Васильевском острове, догоняя своего матроса и соревнуясь с ним по общественной линии. Старшая сестра сообщала, будто вызвали ее в какой-то важный отдел к товарищу такому-то. Будто она покачнулась там в кабинете и попросила воды. Пашка-то жив! Жив Пашка! Оказывается, Пашкино письмо она переправляет Анне и обнимает ее и поздравляет «со вновь обретенным счастьем». Так и написала образованная старшая сестра красивыми крупными буквами: «Поздравляю со вновь обретенным тобой большим человеческим счастьем!» Будто счастье бывает еще и маленьким или того мудренее – нечеловеческим.

Мысли у Анны сталкивались, как два ветра, и кружилась от них голова. И все вокруг тоже кружилось, куда-то плыло, ломалось, и все привычное казалось ей нереальным. И от этого Анна скоро устала, уронила конверт на колени, и карточку уронила.

Пашка писал своей тетке, что разыскивал отца и мать долго через международные организации, которые будто бы специально помогают разбросанным по всему свету родным людям. Пашка писал, что живет он сейчас в стране под названием Коста-Рика. Женат. И детки у него есть – трое. Дочку он назвал в честь своей матери – Анной. Пашка объяснял в письме, что когда их сажали в машину немцы, кто-то из соседей крикнул ему, будто видел, как его мать бежала к противотанковому рву и упала навеки. «Может, она не убита? – спрашивал Пашка. – Может быть, только ранена? Может, она проживает сейчас с отцом где-нибудь по известному тетке адресу?»

Письмо было написано хоть и русскими словами, но не по-русски – странно так и потому как бы в шутку.

И опять сквозь забытье послышался стук топора. Она вздрогнула, прислушалась. Стучало ее напуганное, натревоженное сердце. Фотокарточка лежала у ее ног. Анна разгладила ее шершавой, будто хлебная корка, ладонью. На карточке стоял мужчина невысокий, но статный, в жилетке – стало быть, сам Пашка. Женщина в пышной юбке прижалась к нему плечом, стало быть – женка, невестка. У женщины на руках ребенок. Старуха в черном платке.

– Сватья. Ишь ты. Как же я с тобой разговаривать буду?..

Возле старухи, скорбной и чинной, как все крестьянки на фотокарточках, жались друг к другу мальчик и девочка, должно быть погодки. Девочка чернобровая, с красивым нерусским лицом. Мальчишка наставил на фотоаппарат крутой вытирающий лоб, стиснул толстые губы.

– Ишь ты, внучата, – прошептала Анна. Голова ее опустилась на грудь, пальцы разжались. Глаза ее ослепила белая Пашкина майка и на ней значок на цепочке. И цепочка та сшита шелковой ниткой – Анна сама сшивала ее тонкой иглой, еле нашла такую.

– Сшитая была цепочка… – прошептала Анна. – Белой шелковой ниточкой…

Дочка Лизка, сын Алешка встретили известие шумно и по молодости бесповоротно. Поторопились позвать зоотехника, который за Лизкой пристреливал, чтобы снял всю их семью на фоне цветов. Зоотехник ознакомился с письмом и решил, что одной фотокарточки мало. Поскольку Пашка вырастал до восьми лет в советском колхозе, зоотехник решил отразить для него, а также и для его коста-риканских соседей все колхозные новостройки, и колхозное стадо, и яблони, и обрыв к реке, откуда широким простором открываются русские дали.

Зоотехник ушел искать точки для съемок и Лизку с собой увел. Алешка же сочинил письмо своему заграничному брату и, не доверяя себе, побежал показать директору школы – а ну как вкралась ошибка.

Анна затаилась – ушла к корове и сидела возле нее. Быстрая радость ребят показалась ей вроде измены. Случалось, они бросали ее в болезни, убегая по своим хлопотливым делам. Она не обижалась – воротятся. И они возвращались, неся в глазах ребячью вину, и раскаяние, и любовь. Сейчас захлестнула Анну обида непонятно на что, но почувствовала она себя брошенной, одинокой и старой.

Разыскал ее возле коровы Алешка.

– Ну что ж ты? Еще не переоделась.

Анна глянула на него пусто:

– Иди, иди – бегай…

– Солнце уйдет, так и не снимемся.

Анна прижалась к теплому коровьему брюху – у коровы болела нога и в поле ее не гоняли.

Алешка потоптался на досках, стараясь не обмарать ботинки в навозе. Пробормотал:

– Все могло получиться. Мало ли белых маек.

– Значок-то…

– Мало ли всяких значков.

– Такой был один. На цепочках…

– Мало ли. Может, дал кому поносить. Пацаны всегда просят значок поносить.

Корова ступила на больную ногу, дернула шкурой и замычала.

– Радовалась бы, – с укором сказал Алешка.

Анна не ответила. Но слышала, как Алешка ушел. Вокруг нее была тишина.

Только вздохи коровы. Только шелест листвы.

Тогда Анна накинула корове на шею веревку и побрела на угор под березу, которой, дай бог памяти, к сорока.

Анна шла по деревне, и на чело ее, как тенета в лесу, налипали соседские пересуды.

– И что на нее одну столько?

– На все божья воля.

– Она как увидела, так и зашлась – обезумела. И не признала безумная-то.

– Я вот хоть мертвая свое дите от чужого определю. Она всегда была с приветом.

– С приветом иль без привета, а после войны двух мужиков присушила. А ты ни богу свечка, ни черту кочерга.

Анна снова перечитала сестрино письмо. И Пашкино перечитала.

Мысли у нее путались, и не чувствовала она радости, глядя на фотокарточку. Корова Зорька, привязанная к березе, слюнила мокрыми губами ее плечо и вздыхала.

Анна отчетливо видела всю окрестность, все дальние леса и деревни. Видела небо и беззвучное солнце, и всю деревню, где родила Пашку. Деревня жила и цвела лишь в ее сердце – земля на том месте была распахана под озимое поле. В глазах Анны прямо из пашни вырастали звучные избы. Чистый запах печеного хлеба входил в нее вместе с ветром. Может быть, от этого запаха вся окрестность в ее сознании как бы сжалась в комок, все цвета на земле поблекли, остался один-единственный – белый, но и он померк, словно задули свечу.

Береза шелестела над Анной, прикрывала ее теплой тенью, чтобы она уснула. Но уже не было сна для Анны.

Анна сползла с камня на землю. На колени встала и повалилась вперед. Обхватила руками могилу. Прижалась к ней сухим изможденным телом и, обратив лицо к небу, застонала.

Не надеялась она увидеть там, в небе, спасительное – и не увидела: но показалось ей, что нет над ее головой неба, лишь бескрайняя неухоженная могила…

Предыдущая главаГлава 15 из 52Следующая глава