К книге
ИзменительИзменитель. Глава 15 Козыри
47%
Изменитель. Глава 15 Козыри
17

1977 год. Москва.

Пятницкая, 25, – улица Карла Маркса, 2

1

Окна кабинета Кике выходили в сторону Кремля. Он любил эту панораму крыш Замоскворечья, которая заканчивалась фасадом Большого Кремлевского дворца, колокольней Ивана Великого и Спасской башней. В осенние облачные дни солнце пробивалось в небесные прорехи, и купола соборов вспыхивали, полыхая огромными свечами. В такие минуты секретарша приносила Кике чай, и он закрывал дверь, пытаясь на минуту отключиться от производственной текучки и гула редакционных коридоров. Замкнувшись в кабинете, он становился совсем другим человеком, нежели тот, что был «знаменем своего коллектива», его «боевым и трудовым горном», образ которого и стерегла пышногрудая секретарша Зося в приемной.

Сам для себя Кике определил: чтобы остаться человеческим существом, нужно хоть на миг быть только зрением и слухом, чистым созерцателем, свободным от любых мыслей. Таким образом он достигал обнуления, иначе сошел бы с ума от бессмысленной политической трескотни, в которую и сам-то мало верил.

И вот, застыв у оконной рамы, он погрузился в созерцание.

С Новокузнецкой доносился гул жизни: у ротонды метро сновали пешеходы. Трамвай, тихо позвякивая, огибал здание редакции, шипящим эхом пробивалась дворницкая метла. Это было одно – житейское время.

А другое ворочалось в самой сердцевине Спасской башни.

И в общем-то, времена эти были разные.

То, что стучало за курантами и поворачивалось вместе с устроенным в часах большим музыкальным барабаном с дырочками, подписанным продавленными буквами «Гимн Александрова», было слишком эпично. Его тянули огромными цепями механизма, и потому оно должно было покрывать страну чарами величия завтрашнего дня, и глас его был поистине утробен, как, впрочем, и торжественен.

А секунды, которые отстукивались каблуками пешеходов, были слишком личными и крохотными, приходились только на одну душу. Точнее сказать, кремлевское было вечным и непрерывным, а новокузнецкое – сиюминутным и грозившим оборваться с любой из этих жизней, что неслись в хаос существования и составляли рой человеческий. Этот рой выплескивался из ротонды станции, скопированной когда-то с римского пантеона, и тогда становилось очевидно: нет мира мертвых и мира живых, а есть только пространство малого времени, перемешивающее все судьбы в одном шейкере до состояния неразличимости, раздавая всем еще при жизни крохотную толику посмертной славы древнего племени, по которому звонят колокола Спасской башни.

Думал ли об этом товарищ Кике? Строил ли за чайком какие-нибудь догадки и версии?

Достоверно сказать трудно, но то, что он был поглощен созерцанием заоконной жизни, всенепременно: его уши слушали неполную тишину. Даже звук рушащегося куска сахара в стакане чая казался ему приятен. Но в момент, когда рафинад превратился в руину, дверь кабинета резко распахнулась, и выбежавшая вперед секретарша даже не успела ничего сказать, как из-за ее спины возник легендарный испанский летчик.

– Луис! – воскликнул Кике и вскочил навстречу Бланко.

Он сделал Зосе знак «пусти», и она, кивнув, удалилась в приемную.

– Ну вот я и опять в твоем логове, дьявол! – сказал испанец главреду.

Они обнялись, и гость поставил на стол бутылку «Гавана Клаб» и завернутую в бумагу коробку.

– Когда ты прилетел? – воскликнул Кике.

– Сегодня. И представь себе, я сам вел мой «Ан-12».

– Из Гаваны?

– На этот раз из Аддис-Абебы.

– Во Внукове сел?

– Смеешься? Конечно, в Кубинке – я же не партийный вождь. Да и потом мне в Кубинке попривычнее: капониры, казармы, КПП.

– Если это не тайна, намекни: зачем прибыл?

– Брежнев недавно подарил Фиделю белого медведя Лёньку. Медведь на Кубе заскучал, и теперь ему на моем самолетике ЦК отправят медведицу Вику…

Бланко огляделся. Стены кабинета были завешаны портретами Ленина, подаренными братскими партиями и присланными со всех континентов. Тут были и Ленин, похожий на эфиопа, и Ленин-кореец, и Ленин-араб, и даже мозаичный Ленин-папуас.

– Тебе нравится? – поинтересовался главред.

Бланко кивнул.

–Самый дорогой портрет – от папуасов, и скажу тебе по секрету: это ведь не мраморная мозаика и даже не куриная скорлупа. Я, когда узнал чтo, сам чуть не помер.

– Ну не тяни резину! Что это? – хлопнул Кике по плечу Бланко.

– Это из кусочков ребер врагов, – пояснил Кике, и испанец скорчил гримасу.

– Но, по большому-то счету, кроме этого каннибальского сувенира, почти ничего не изменилось, – сказал Бланко. – Как будто еще вчера стоял я здесь и мы запивали горькую скорбь! Я помню, как ты влетел в редакцию и сказал: «Товарищи, только что… Из Кремля… Сталин умер…» И упал, потеряв сознание.

– Я, знаешь ли, сейчас изменил свой взгляд на события юности, – вкрадчиво сказал Кике. – И Сталина вообще мы тут стараемся не вспоминать и не обсуждать.

– Ты всегда менялся с курсом партии, – с горькой усмешкой подытожил Бланко. – Теперь твой кумир Брежнев, непобедимый герой Малой земли.

Гость вынул из нагрудного кармана гильзу, из гильзы – длиннющую сигару и закурил.

– А кстати, вот и тебе подарок! – Испанец развернул бумагу и извлек деревянный ящик с надписью cohiba на крышке.

Кике поднес его к носу и блаженно произнес:

– Да, как будто я на Кубе. Помнишь тот мой первый приезд?

– Ну конечно, я ведь тебе устроил интервью и с Фиделем, и с Че Геварой. За это ты и получил этот кабинет и лычку главреда.

– Вспоминаю те дни с умилением, – расчувствовался Кике. – Скажи, а что там в действительности произошло с Че Геварой в Боливии?

– Стало ясно, что борьба полностью проиграна. Наступили дни отчаяния и скорби. Его поймали рейнджеры и убили, а обнаженное тело с отрубленными руками выставили на столе в глухой горной деревне. К этому столу власти согнали окрестных индейцев, которые никогда ни о каком Че Геваре и не слышали, да и власти им ничего толком не сказали. Вот потому-то туземцы, ревностные католики, увидав оскверненное тело, были поначалу озадачены: что же все это значит? Кто это? И за что ему такое? И потом, поразмыслив своим крестьянским умом, они решили, что американцы и местная власть убили и обезобразили Иисуса Христа в дни второго пришествия и выставили напоказ как знак своей безнаказанности. Вот так революционер перевоплотился в мессию, Боливия – в Палестину, а горная деревня – в Голгофу. Теперь Че с Лениным и Сталиным смотрит на нас с недостижимых высот.

– Да, горький финал, – пробормотал главред.

Луис Бланко впился глазами в Кике и выпалил:

– Меня беспокоит судьба одного вашего сотрудника, которого вы уволили вчерашним числом.

– Это ты про Анатолия? Про зятя Балтасара? Но он просто мерзавец!

– И в чем же его преступление? – недоумевал Бланко.

– Он же совершил политический, никому не прощаемый проступок, когда подкрасил Леониду Ильичу на портрете губы и щеки. Ты вдумайся в это! Это ведь у Анатолия всегда гноилось, а теперь и прорвалось! Подозреваю, что в своих мыслях и снах он мог пойти еще дальше! Это политическое святотатство!

– Даже святая инквизиция считала, что нельзя согрешить во сне! – воскликнул Луис Бланко. – Что вы так на него ополчились?

– Он сделал это настолько публично, что могло быть сочтено за политическую демонстрацию. И я благодарен нашему сотруднику Сосновскому, который подал сигнал, ведь у нас здесь передовая идеологического фронта. А тут еще и шестидесятилетие Октября на носу! Я тут же, как и положено, прореагировал на сигнал.

– Мне кажется, этот языкастый человек просто оговорил Толика на пустом месте из зависти. Да нет, мне даже и не кажется, я в этом абсолютно уверен. Это так и никак иначе! – стал распаляться Луис Бланко.

– Ты думаешь? – удивился Кике, вынул из папки тот самый разрисованный Толиком портрет Брежнева и подал Бланко.

Луис взял его с интересом, но, недолго думая, поднес к портрету сигару, поджег и положил в чугунную пепельницу, стоявшую на столе.

– Что ты наделал! Я же должен был передать это вещественное доказательство в КГБ!

– Я сегодня тут КГБ! – воскликнул Луис Бланко. – Описанного тобой события просто не было – как не было и Сталина, который, уснув торжественным сном, оказался выкинут вами из учебников и Мавзолея. И много чего еще у вас кануло в Лету. История – это ведь политика, опрокинутая в прошлое? Разве нет? – спрашиваю тебя я с позиции горечи моих лет и нашей светлой юности. Идеалы революции, за которые гибли наши товарищи, превращены в откровенно троцкистскую карикатуру…

– Хорошо, что ты хочешь, Луис? – нервно спросил Кике.

– Толик возвращается на работу, и ни один волос не должен упасть с его головы. Как будто ничего и не было. Точно так же, как и со Сталиным, – ты же это уже проходил.

Кике вытаращился на гостя.

– Начните с Толиком с чистого листа – это и есть моя маленькая просьба, – подытожил Луис.

В тот день Кике сам позвонил Толику и сказал, чтобы он выходил на работу сегодня же, так как партия, следуя соображениям гуманности и высоким нормам ленинской морали, простила его, и теперь ему не стоит так делать… И конечно, не стоит и пересказывать этот телефонный разговор таким людям, как Сосновский.

2

На Пятницкой на возвращение Толика отреагировали на удивление спокойно. Все те, кто в момент изгнания поворачивался к нему спиной, как это и положено у настоящих журналистов, на этот раз оказались душевны и даже предложили выпить и закусить после работы. Но Толик, поблагодарив коллег, сказал, что будет теперь исправляться и работать над собой.

В сущности, он просто попросил оставить его в покое, ведь жили же они несколько дней без него, вот и теперь надо всем так же жить, как будто он и не возвращался. Это пожелание было встречено с пониманием. Хотя многие отметили, что Толик тут же уединился с Зосей в редакционном кафе.

Их разговор был предельно фриволен и касался интимных тем. Зося, кокетничая, спросила его:

– Толя, а какое женское нижнее белье тебе больше нравится: черное или белое?

– Ты забыла, что есть еще и телесный цвет, – подчеркнул Толик.

– Бежевый? Ты любишь бежевый? Вот никогда не подумала бы! – расхохоталась Зося. – Хотя телесный – это ведь и розовый. Ты любишь поросяток, которые делают хрю-хрю?

– Конечно, я люблю черный, если это настоящий шелк, – стал сверкать глазами Толик. И под столом дотронулся до коленки собеседницы.

– Будь осторожен, голубчик, ты ведь ломишься в открытую дверь. Спалиться не боишься? А ты ведь не свободен. И Кармен сейчас на работе.

Именно в этот момент из-за дверей и вынырнул Сосновский и уставился на него с хитрецой. Толик сделал вид, что не заметил его, и продолжал водить рукой по коленке Зоси.

– Зося, а все-таки, может быть, устроим небольшой интимчик? Ну правда?

– Я подумаю. Ты мне интересен, но вот что будет дальше… Любовная арифметика дает на этот вопрос слишком простой ответ.

– Привет, Толя! Ты ко мне подойди потом в курилку, – демонстративно громко сказал Сосновский в спину.

– Ты думаешь, это стоит сделать? – сказал он ему в ответ.

– Ну да. Именно тебе и стоит, – заговорщицки произнес Сосновский.

Зося скисла, когда Толик встал и развел руками, как жертва производственных обстоятельств. Кивнув секретарше, он поплелся за приятелем в конец коридора.

Там у окна Толик спросил с раздражением:

– Опять какая-нибудь ерунда? Зачем ты меня оторвал от беседы?

Сосновский закурил «Яву»[51] и задумчиво сказал:

– Значит, смотри, дело такое… На меня тут много всяческих идей у начальства появилось, а я не Шива шестирукий и не смогу разорваться.

– Так тебе нужна помощь? – спросил Толик.

– Как бы так. Я должен был взять интервью у знаменитого тореадора… Да вот забыл, как его зовут. Ну этот… муж актрисы Лючии Бозе… Мы же с тобой в «Октябрьском» смотрели фильм «Кровавая церемония», где она сыграла графиню Батори, которая возвращала уходящую молодость, принимая ванны из крови девственниц.

– Неужели ты должен брать интервью у Домингина?! – словно прозрев, воскликнул Толик.

– Да! Вот у него! Но по всему не получается. Вообще я в полном пролете, должен закончить какое-то дикое говнище про передовиков производства, и потом еще халтура подвернулась и репортажик для журнала «Кругозор»… Деньги нужны позарез, в Сочи поехать хочу. Может, ты меня заменишь? Выручай, Толян! Ты же знаешь – за мной не заржавеет.

– Этот Домингин, вообще-то, моя мечта! – воскликнул Толик. – Я же читал о нем у старика Хэма. Это же такой мужик!

–Ну тогда бегом в студию, возьми «Нагру»[52] и рви когти на проспект Маркса[53]. Слава богу, тут рядом! В три он будет ждать… И знаешь что, если захватишь фотик и сделаешь снимок, можешь ведь и в «Иностранку» продать. Оторвут с руками…

Вот потому-то в тот день Толик оказался в ресторане гостиницы «Москва» в компании пожилого испанца.

Да, это был он – герой «Опасного лета»[54] тореадор Луис Мигель Домингин. Высокого роста, сухой, подтянутый, с прямой спиной, испанец получал удовольствие от превосходства над Толиком, и его длинное лицо излучало надменность. На иностранце был темно-синий пиджак, под пиджаком – джемпер. Водку они пили в том самом коктейль-холле, где ровно сорок лет назад Соколов танцевал с Галей Войтовой.

В 15:00 в ресторане было еще тихо, и Толик, надев наушники, легко выставил параметры записи, направив длиннющую металлическую ручку с микрофоном к лицу испанца.

За соседним столом Де Лаурентис[55] о чем-то говорил с президентом Всемирной ассоциации кинопродюсеров. Заметив Домингина, они кивнули ему, и он им.

– А где же Лючия… то есть сеньора Бозе? – спросил Лаурентис.

– Устала от всего, – пояснил тореадор и спросил уже Толика: – Ну что, начнем?

– В России тоже любят корриду, но по-своему, – включив неуклюжий магнитофон, сказал Толик. – Наш композитор Щедрин написал балет «Кармен», а балетмейстер Григорович поставил его в Большом театре с Майей Плисецкой в роли Кармен. И ведь неплохо получилось. По-своему, по-русски, но тоже ведь коррида, тоже быки.

– Коррида – это столкновение со случайностью. И я несколько раз видел, как смерть приближалась ко мне вплотную. Пусть и в образе быка, которому отступать некуда. На круглой арене вы вдвоем, а остаться должен только один.

Рассуждая, Домингин попивал «Столичную». Он философствовал о корриде де лос торрес не как о театре, а как о религии с элементами опасного ремесла. Он даже высказался, что его раздражает, как часто к людям его профессии относятся словно к дрессировщикам и циркачам, а ведь они самоубийцы ради забавы зрителей.

Толик согласился, но тут же разозлил собеседника разговором о книге своего кумира Хемингуэя, отдавшего лавры славы молодому сопернику Домингина – тореадору Антонио Ордоньесу. Он и сам вдруг стал нахваливать этого Ордоньеса, хотя видел лишь его фото и просто поверил строкам писателя.

Когда же испанец попросил его остановиться, Толик продолжил мусолить тему, явно неприятную собеседнику.

Домингин набрал воздуха и, выслушав все обидные выпады, стал с презрением говорить о Хемингуэе, считая, что тот ни черта не понимал в быках, а уж тем более в манере боя тореадоров на арене. Постепенно, показывая Толику спекуляции автора, Домингин принялся делать только жесткие выводы, распаляясь и переходя чуть ли не к нецензурной брани. Но и Толик не уступал ему, разжигая страсть.

– Вы знаете, Луис, у нас часто говорят, что в действительности коррида имеет много уловок и сам путь тореадора отчасти рассчитан на театральный эффект. Ведь так? Ну конечно же! Ну что эти ваши быки? Это ведь малолетки с подпиленными рогами. Их прикармливают гормонами. Даже наркотиками пичкают, чтобы затуманить взгляд. Ну разве это быки, а не бараны? Ну разве это опасная профессия? Бык-то обречен. А вы окружены толпой вооруженных людей и только добиваете это растерянное животное…

– Да, есть у профессии и темная сторона, тут вы правы, и тотализатор даже, особенно в Мексике, где, как и на ипподроме, возможны нечестные ходы. Но быки, пусть с подпиленными рогами и очумевшие от гормонов и наркотиков, так же как вы или я, не больно-таки думают о скорой смерти. Я знал много друзей по арене, которые во время жесткого боя ломались и позорно бежали с арены. А публика им вслед свистела, улюлюкала и бранилась: «А ну, беги домой к мамочке, она тебе трусы поменяет, срань!»

Домингин взглянул на саркастического Толика и вдруг, встав со стула, небрежным жестом расстегнул брюки и приспустил их. На животе испанца, над трусами, были огромные шрамы от рогов.

– Не опасная профессия? У многих быков есть свое благородство – они обычно предупреждающе бьют копытом, а потом только бычатся и ударяют тебя в верхнюю часть бедра.

Толик был ошарашен поступком Домингина, а тот продолжал:

– Вот, смотрите сюда! Видите? А если бы бык попал выше? Травма в живот была бы верной смертью от брюшного воспаления. Рога-то страшно грязные, бык ими роет песок на арене. А до этого успевает и проткнуть живот лошади. И грязь с кровью кобылы он сует тебе в живот… И вот тогда ты понимаешь, чего стоит эта жизнь и чего она не стоит! Это не кто-нибудь, а мы, тореадоры, поставили памятник Флемингу, создавшему пенициллин, который помогает нам выживать. Никакой ваш Григорович с его вшивым Большим театром не идет ни в какое сравнение с тем, что делает на арене тореадор. Во-первых, это истина. Это не поставлено. Это балет, который пишут тореро, его ассистент и бык весом в тонну. Это лучшая хореография в мире, з а которую иногда отдают жизнь и всегда платят кровью! Вы, я вижу, сами ей ни за что не расплачивались. Может, оттого, что у вас нет осознания краткости бытия? – Домингин застегнул брюки и, сев, вновь пригубил «Столичную». Толик заметил, что тореадор пил водку так, как пьют вино.

– А что происходит с быками, если они все же побеждают тореадора? – не унимался Толик.

– Их все равно убивают. Если дать выжить такому быку и потом пустить на арену, он станет воплощенным дьяволом, справиться с ним не будет никакой возможности. Он перебьет всех, ведь бык – это бык!

– Ну разве это честно? Победитель все равно будет убит… Это жестоко и страшно! Я очень люблю животных… – продолжал наседать Толик.

– Да, это жестоко. Это по-настоящему кровавое зрелище. Ибо настоящим мужчинам кровь и близость смерти необходимы, чтобы ценить жизнь! Но эта жестокость развлекает людей, и она ничто по сравнению с той жестокостью, которую люди ежесекундно совершают по отношению друг к другу. Всю жизнь я честно убивал быков, а быки честно пытались убить меня. Я смерти избежал, а мои друзья остались лежать там, на песке. И когда какой-нибудь американский писака, задирая нос, начинает рассуждать о том, что я плох или бездарен, я хотел бы встретиться с ним так же, как с быком, – в честном бою. А тот, обдав меня грязью и позором, предпочел самоубийство.

– Он же был болен раком, – защитил Хемингуэя Толик.

– Он был болен гнусностью, а это уж тем более неизлечимо, – подвел итог тореадор.

Толик и Домингин долго молча смотрели друг на друга, и вдруг испанец рассмеялся:

– Нет, знаете что, так интервью, конечно, кончать нельзя. «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» – спрашивал евангелист Матфей. Я тешу себя иллюзией, что все-таки сохранил душу от бычьих ударов. Так что поставьте евангелиста в конце интервью. Точнее его скажет только прокуратура небесная в день Страшного суда.

3

Света нежданно объявилась в холле и заметила Толика и Домингина. Толик и сам был удивлен. Она помахала ему рукой, Толик взбодрился. Как только Домингин с ним попрощался, Света подошла к столику.

– Вот это да! А как ты тут оказалась?

– У меня должна была быть встреча с модельером Славой Зайцевым, но он ее отменил в последний момент, я ведь и манекенщица тоже. И теперь вот обречена скучать в ресторане. А ты?

–Мне предложили ангажемент в Испании. «Аранхуэсский концерт»[56] с группой испанских детей. Там хорошо известны мои дирижерские таланты. Провел полчаса с их антрепренером, а он оказался весьма бодливым, грубоватым. Ох эти испанцы! Конченый психопат.

– Так поэтому ты и загрустил? Перестань! – Света игриво ткнула Толика пальчиком в плечо.

Она присела за столик, на тот же стул, на котором минуту назад еще сидел Домингин.

– Ты страстный, да? – сказал она. – И вероятно, очень удачливый. Ведь так?

Толик пожал плечами.

– Ну не кокетничай, я вижу! Ты просто зажигательный волчок!

Света подмигнула Толику, вынула портсигар, открыла его, выдернула папироску и вставила в мундштук. Она изящно повертела маленькую пепельницу с крышечкой, украшенной канадским кленом, и уж потом прикурила.

– Ну ты и воображала, – восхитился Толик.

– Ну да, иногда так и тянет чем-нибудь блеснуть. Я женщина и хочу внимания. Блеска в том числе. Ты блистаешь своей врожденной гениальностью, а я вот миленькими бижу и мундштучком.

– Какая кокеточка, милая и очень пушистая, – поддержал ее Толик.

– Подожди меня здесь, я сейчас, – сказала Света и в мгновение загасила папироску, закрыла портсигар и пепельницу, сгребла их в сумочку.

– Ты куда? – завелся Толик.

– Куда-куда? В туалет, – покраснела Света.

Она ушла, а Толик, секунду подумав, двинулся со своей «Нагрой» к туалетам.

Он помедлил у двери дамской комнаты, поставил «Нагру» на пол и вошел. Света подправляла макияж. Он резко прижал ее, она вздрогнула, а Толик впился ее губы. Затем он наглым движением запустил пятерню ей под юбку и ощутил напряженную ягодицу.

– Что? Нет! Нет, животное! – прорычала она шепотом.

Но прилив крови уже взбесил его. Ему надо было взять свое и сейчас же.

Света встряхнула его за плечи:

– Ну погоди ты! Что это, в самом деле? Давай поднимемся наверх, на смотровую площадку – там почти под крышей ресторан с такой террасой. От вида Москвы просто захватывает дух. Ну же, соглашайся!

Толика покорил половой гипнотизм Светы, и он кивнул. Они поднялись на двенадцатый этаж и пошли по коридору в торец здания.

Не доходя до конца, Света неожиданно ногой открыла дверь и, свернув в один из номеров, увлекла за собой и Толика.

В номере она набросилась на него, и он отвечал ей с пылом. Они повалились на кровать, и Света зашептала:

– Ух, какой ты горячий. Ну, возьми меня резче и смелее! Возьми! Делай что хочешь!

От этих слов рассудок Толика помутился, и он потерял над собой контроль.

Когда после секса он пришел в себя, почувствовал, как во всем теле разливается нега.

– Ты животное, – сказала Света нежно. – Грязное, похотливое животное. Но очень сексуальное.

Чувство драйва длилось у Толика до тех пор, пока он не заметил на стене чрезвычайно знакомое фото: это был снимок с тем самым Блэкстоном, который входил в сад. Такой же висел у них дома.

«Этот тип – знакомый дона Балтасара», – подумал Толик и с недоумением взглянул на Свету.

– Ты знаешь, кто это? – указал он на того самого гринго.

– Какой-то мужчина. А кто он? – удивилась девушка.

– А что это за номер? – поинтересовался Толик у Светы.

– Номер как номер. Его снимает моя подруга из Мексики, она учится со мной в Плешке. Ее папашка – секретарь ЦК в Мехико.

– А откуда это фото? Откуда этот тип-то здесь? А?

Толик подошел к фотографии и снял ее со стены.

В этот момент Света сказала: «Ах!»

Толик обернулся на стену, откуда он снял рамку, и увидел то, что видеть был не должен, – объектив портативной камеры, вмонтированный прямо в стену.

– Я не знала… – залепетала Света. – Прости, это не мое.

Толик принялся нервно натягивать брюки.

Предыдущая главаГлава 17 из 36Следующая глава