К книге
Индржих МошнаИСКУССТВО ИЗ ИСКУССТВ
27%
ИСКУССТВО ИЗ ИСКУССТВ
4

Однажды мартовским утром 1864 года, когда после дождливых дней наконец-то выглянуло солнышко, по проспекту Фердинанда шли два молодых щеголя, громко разговаривая. Настроение обоих можно было бы определить одним словом — прекрасное. Они шли словно завоеватели по покоренному городу. Вышагивали легко, с уверенностью триумфаторов, улыбались, размахивали руками, бросали взгляды по сторонам, оставаясь, однако, занятыми прежде всего самими собой.

Многие прохожие даже останавливались, смотрели им вслед с любопытством и завистью — словно простые смертные, встретившие молодых полубогов, или, лучше сказать, словно замученные заботами люди, встретившие счастливцев.

Младший из них, красавец лет восемнадцати с золотыми волосами и глазами, в которых отражалась голубизна весеннего неба, небрежно перебросил через плечо свой плащ; серый цилиндр сидел на его голове с такой непринужденной элегантностью, что ей позавидовал бы сам Альберт Эдуард, принц Уэльский, задававший в те годы тон молодым светским львам.

Второй, немного постарше и ниже ростом, был одет менее броско, но тоже привлекал внимание. Он так виртуозно вращал трость, что за ее движением невозможно было уследить.

Вот какие возвышенные речи и о каких возвышенных вещах вели эти юные лорды:

— Если б я не держал себя в руках, Индра, то пустился бы в пляс! — проговорил ликующим тоном младший из двух щеголей, шлепнув ладонью по донышку своего цилиндра. — Батюшка, узнав, что я ангажирован во Временный, дал мне пятьдесят золотых — где он их достал, сам бог ведает, — чтоб я нанял отдельную квартиру и устроился, как подобает артисту.

— Пятьдесят золотых? — старший удивленно поднял брови. — У меня и десяти не найдется! Да еще я должен портному и сапожнику чуть ли не пятнадцать. Однако стоило мне сказать, что я актер Королевского чешского театра, как они только руками всплеснули и тут же предложили мне еще полдюжины перчаток, лакированные туфли, шелковые жилеты, белье, кружевные жабо, галстуки — я взял только две пары теплых панталон.

— Что поделать, надо приодеться — Прага есть Прага! — рассудительно согласился младший. — Тут, брат, нельзя играть в чем попало и ходить в потрепанных штанах да в вытертом до блеска сюртуке. Батюшка дал мне еще превосходные советы — где покупать разную мелочь: грим, парики, бороды, пряжки, перчатки… и все за пару крейцеров!

— Да ну? Где же?! — остановился старший, прекратив и вращение тросточки. — Я отдал за свои панталоны целых четыре золотых. Они — серые.

— Почему серые?

— Немаркий цвет.

— Верно: я вот тоже купил — перчатки и тоже отдал четыре золотых. Да что! Теперь нам уж не страшно истратить лишний золотой.

— Однако я слышал, тут авансов не дают?

— Главное, платили бы исправно сорок золотых в месяц, голубчик, да бенефис ежегодно — тогда хоть женись!

— Да ну тебя, — отмахнулся старший и снова превратил свою трость в ветряк.

Они дошли до набережной Влтавы, и перед ними открылась прекраснейшая в мире панорама.

— Ах, какая красавица наша Прага, правда, Индра? А вон и Град{53}! — воскликнул младший.

Но Индра смотрел не на противоположный берег, не на Градчаны — он бросил нетерпеливый взгляд налево, где, ниже уровня набережной, была довольно обширная ложбина, заваленная всяким мусором; посреди этой свалки торчала грязная, вонючая старая солеварня, а за этим неприглядным пейзажем поднималось новое белоснежное здание Временного театра. Стройный, скромный, привлекательный на вид, он так и светился новизной. На фронтоне его был высечен герб с чешским львом, и герб этот блестел на весеннем солнце как знамя, как щит молодого воина — каким, в сущности, и должен был стать Временный театр.

Театр и в самом деле был маловат, зато название имел гордое, величавое, и оно выражало ту гордость, с какой смотрели на него патриоты.

— Боже мой, Куба, посмотри, какой он красивый! — воскликнул Индра с неподдельным восхищением. — А теперь представь: ложбины и свалки нет, набережная выровнена, и здесь, где мы стоим, высится величественное здание с колоннами и портиком, и тянется оно до самого Временного, который надо себе представить всего лишь пристройкой на заднем фасаде нового здания — и перед тобой будущий Национальный театр!

Куба довольно равнодушно посмотрел на друга, оживленно размахивавшего руками.

— И все-таки здание для Королевского театра маловато…

— Да ведь это наш первый чешский театр, глупый! И радуйся, что тебя, желторотого, вообще приняли.

Куба внезапно обернулся и схватил Индру в объятия.

— Я счастлив, Индра! Это я нарочно так говорю, а не то — не то просто возьму и расцелую от радости все стенки нашего милого маленького театрика!

— Да, он мал — но и мы не велики, — расфилософствовался Индра, — но он вырастет, и мы…

— Мы тоже! — закончил Куба, любовно похлопав себя по новому сюртуку.

— Теперь-то мы поиграем на славу, — вздохнул Индра. — Ты не представляешь, как я рад, что избавлюсь наконец от этих шаржей!

— Меня взяли на роли любовников, — с некоторой заносчивостью произнес Куба, глядя вверх, на сверкающий герб со львом.

— А я принят на место покойного Секиры, он же, говорят, был хорошим артистом, — отозвался Индра, тоже с изрядной самоуверенностью, хотя и не такой, как у его младшего приятеля.

— Секира? Секира был великий артист! — тоном знатока воскликнул младший, как бы благосклонно подтверждая, что и старшему товарищу повезло.

— Ну что ж, войдем! — обрадованно воскликнул Индра.

Они обогнули захламленную ложбину и, сделав благородно-строгое выражение лица, вошли в здание славы.

Узкий, темный коридор никак не вязался с представлением о пантеоне, куда вступают герои.

— Вам кого, господа? — прозвучал в полумраке неприветливый голос.

Индра только теперь заметил окошко, из которого высовывалась голова, украшенная фуражкой с многозначительной надписью: «Королевский чешский театр».

— А, пан привратник, — с удивительным самообладанием, хотя и струхнув несколько, произнес Индра. — Ну как же, в таком театре не может не быть привратника…

— Что угодно? — довольно невежливо осведомилась личность в фуражке.

Индра, вошедший в роль старшего, приподнял брови и снисходительно усмехнулся.

— Мы идем к пану директору Лигерту.

— А сами-то кто такие?

— Не знаете? — ответил старший с той же улыбкой, которая как бы говорила, что, назвав свое имя, он просто ошеломит привратника.

— Не знаю, — прозвучал сухой ответ.

— Я — Мошна, приятель!

— Ну и что?

— А это — пан Якуб Сейферт. Это вам ничего не говорит?

— Нет!

Мошна вздохнул и с налетом надменности и уверенности повторил:

— Я — Индржих Мошна!

— А дальше-то что? — проворчала фирменная фуражка.

— Как же вы не знаете, что мы — члены труппы… — тут Индра немного наклонился, чтобы точно прочитать название с фуражки привратника, — труппы Королевского чешского театра?

— А у меня ничего про таких… гм… как вы тут назвали… и нету!

— Лигерт здесь? — с нарочитой резкостью прервал его Мошна, стараясь скрыть свое смущение.

— У пана директора Лигерта, — с нажимом произнес привратник, — сейчас важное совещание. У него — пан имперский депутат доктор Франтишек Ладислав Ригер, все наши господа и пан редактор Неруда!

— Где это?

— Второй этаж налево. Только вам туда нельзя!

— Мы приглашены, но не важно, подождем там где-нибудь, — небрежно бросил Мошна, хотя у него чуточку захватило дух, когда привратник назвал имя всемогущего национального лидера и интенданта чешского театра Ригера. — Пойдем, друг мой, нельзя заставлять этих господ долго ждать!

С этими словами он взял Сейферта под руку и, призвав на помощь всю самоуверенность, какая у него еще осталась после такой встречи, стал подниматься по крутой и узкой лестнице.

Привратник еще больше высунулся из своего окошка — от удивления он, казалось, потерял дар речи.

В такой же узкий коридор второго этажа выходило несколько дверей. На одной из них висела табличка: «Директор». Мошна остановился перед этой дверью и задумался. Потом, собравшись с духом, поднял руку, чтобы постучать, но в это время из-за двери послышался сердитый голос:

— Ausgeschlossen![25] Гардероба нет, реквизита нет, нет даже приличных актеров!

Мошну и Сейферта словно громом поразило. Как это нет приличных актеров?!

— Те, кого я вынужден нанимать, считались бы в Вене dritte Sorte[26]! — продолжал голос, вставляя немецкие слова в чешскую речь. Этот голос оба знали еще по Пльзени, голос директора Лигерта, любезного светского господина, который просто очаровал их при переговорах у Вальбурга! Не может быть, чтобы это говорил он!

Мошна ушам своим не верил — dritte Sorte? Он с недоумением посмотрел на совершенно растерявшегося Сейферта.

В конце коридора, у окна, стояло высокое зеркало. Мошна решительно подошел к нему и развел руками:

— Что же это такое? Неужели третьесортный материал? — И он показал на свое отражение.

— Ну что ты взъерепенился? — взяв себя в руки, сказал Сейферт, хотя голос его еще немного дрожал. — Откуда ты знаешь, о ком они говорят?

— Верно! Иначе пришлось бы мне войти и высказать им свое мнение!

А в кабинете директора, за широким столом красного дерева, сидел Франтишек Лигерт — теперь совершенно другой человек, чем тот, который смотрел в Пльзени постановку Шекспира. Здесь сидел неумолимый коммерсант, неуклонно заботящийся о своей выгоде.

Рядом, за маленьким столом, секретарь театра Скленарж записывал решения совещания.

Около Лигерта, но несколько в стороне, в глубоком кресле сидел Франтишек Ладислав Ригер, в ту пору сорокалетний человек, немного уже погрузневший, вида мужественного и самоуверенного. Прикрыв глаза, он, казалось, думал совершенно о других делах.

Перед директорским столом расположились остальные участники совещания: художественный руководитель Павел Шванда из Семчиц, дирижер театра Маир, человек с густой темной шевелюрой и свисающими холеными усами, и молодой пражский юрист доктор Антонин Чижек, член правления театра.

У окна, опираясь на раму, стоял невысокий, плотный молодой человек в длинном черном сюртуке, с подстриженной окладистой бородой; он задумчиво смотрел в окно, внимательно, однако, следя за разговором. Это был Ян Неруда.

— В таких условиях, meine Herren[27], я чешский театр открывать не стану!

Все, кроме Ригера, насторожились. Доктор Чижек резко приподнялся в кресле. Неруда отвернулся от окна. Лигерт выразился слишком недвусмысленно, его собеседники не привыкли к крайностям, которыми манипулируют коммерсанты, чтобы обеспечить себе минимум того, чего им нужно достичь.

— Дайте мне договорить, meine Herren, — поднял руку Лигерт, как бы успокаивая неудовольствие, вызванное его словами. И, подумав немного, продолжал: — Я не могу вести театр, если вы не согласитесь, чтобы не только в Новоместском театре, где это само собой разумеется, но и во Временном шел легкий репертуар — оперетты, фарсы, водевили!

Доктор Чижек, самый молодой участник совещания, не выдержал:

— Не затем мы строили Временный! И я удивлен, что уважаемый пан доктор Ригер спокойно слушает подобные нелепости!

Ригер поднял голову, окинул молодого человека своим умным взглядом, слегка усмехнулся и рассудительно произнес:

— Думается, разговор не окончен. Выслушаем пана директора Лигерта, выскажемся сами, а потом сделаем выводы. Криком же, уважаемый коллега, мы ничего не добьемся.

Дирижер Маир усердно закивал.

Чижек махнул рукой и сел на место.

— Временный театр? — сказал Лигерт, слегка поклонившись Ригеру. — Na ja, gut. Aber[28]… как вы хотите привлечь публику? Ведь эта ваша чешская… гм… публика еще не научилась ходить в театр, а играем-то мы всего четыре дня в неделю!

— Публику надо воспитывать, — примирительно возразил Павел Шванда из Семчиц.

— Na ja, und diese Erziehung soll ich bezahlen, nicht wahr?[29]На это у меня нет средств. У меня театр, а не школа!

Чижек снова взорвался:

— Наша национальная программа…

Лигерт перебил его:

— Я не фантазер! Я должен сделать так, чтобы спектакли давали полный сбор, и вы, надеюсь, тоже этого хотите!

— Но не любой ценой! — спокойно и твердо произнес Неруда.

Лигерт и Ригер подняли к нему головы.

— Что вы сказали? — переспросил Лигерт.

Неруда не ответил. Повернувшись к окну, он стал смотреть на улицу.

После некоторого молчания Лигерт, преследуя свою цель, заговорил снова:

— Wissen Sie meine Herren[30],— мировой репертуар, иностранные гастролеры, громкие имена — вот что привлечет публику! А на ваши… гм… патриотические… гм… пьесы ее не заманишь!

— Это не совсем так, пан директор, — вежливо возразил Павел Шванда. — У нас есть Тыл, есть Клицпера…

— А дальше? — Лигерт подождал немного, потом с улыбкой констатировал: — Это все, не правда ли, дорогой фон Семчиц! Дальше идут уже только переводные пьесы…

— Что касается оперного чешского репертуара, то тут дело обстоит еще проще — у нас и того нет! — с усмешкой вставил дирижер Маир.

— Скоро будет! — бросил Неруда.

— Кто же это будет, разрешите узнать? — спросил Маир.

— Бедржих Сметана!

Маир только ухмыльнулся:

— Хороша шутка, не правда ли, пан редактор!

— К делу, господа! — нетерпеливо прервал их Лигерт. — Я убежден, что относительно репертуара мы сумеем договориться, соблюдая интересы обеих сторон. Но вернемся к проблеме актеров. Я в самом деле вынужден собирать с бору по сосенке. Например: на место покойного Секиры, актера венской школы, мы приняли, в общем-то, не очень слабого актера, nicht wahr, Herr von Semčic, некоего Мошну, бывшего медника — но, meine Herren, разве это уровень — Gelbgießer?

Мошна, прильнувший ухом к двери, отпрянул словно ужаленный.

Сейферт, которому не хотелось подслушивать под дверью — да оно и неприлично, — разглядывая в зеркале свой новый костюм, заметил движение товарища.

— Ну уж это… это… — возмущенный Мошна не находил слов.

— Что они говорят? — спросил Сейферт, подбегая к двери, но Мошна схватил его за руку и увлек в сторону.

— Они теперь говорят про меня, а я не хочу быть нескромным, — быстро сказал он.

— А я так с удовольствием послушаю, — участливо возразил Сейферт. — С моей стороны это не будет нескромностью.

И он решительно направился к двери.

А Лигерт дошел до следующего новичка — Якуба Сейферта.

— Хорошенький мальчик, и голос приятный, ja, ja, nicht wahr, Herr von Semčic, aber entschuldigen Sie, meine Herren[31], ведь он же совсем зеленый, жидковат — разве такой юнец справится с ролью героев-любовников?

Теперь уже Сейферт как ошпаренный отшатнулся от двери.

— Что такое? — спросил Мошна.

— Ты прав, — пробормотал тот, сильно смущенный, — не надо подслушивать у дверей! Теперь они говорили обо мне, в общем-то неплохо, но это и впрямь нескромно — торчать у замочной скважины…

Красный как рак, он нервно стал мерить шагами коридор.

— Кто подслушивает — многое о себе узнает, — улыбнулся Мошна, добродушно беря Кубу под руку. — А ты не обращай внимания, Лигерт, наверно, торгуется, выговаривает что может! В Пльзени-то он нас хвалил, помнишь?

Теперь из-за двери кабинета слышался ясный и твердый голос Неруды. Якуб с Индрой притихли.

— Вы, пан Лигерт, смотрите на театр как на коммерческое предприятие. Для нас же театр — это еще и борьба за национальную самостоятельность. Он призван пробуждать, укреплять национальное самосознание! Но сделать это можно только с помощью чешских пьес и чешских актеров. Чешский актер — это не просто комедиант, он становится и должен становиться глашатаем национальной идеи! И ради осуществления этой задачи чешский театр сделает все, что в его силах. В нем вырастет новый тип актера-патриота, подлинного художника, и театр сам сотворит, заставит родиться новых чешских драматургов, увлеченных национальным делом, и новых певцов, и новых композиторов! И он же, театр, породит новую чешскую публику!

У Мошны руки чесались поаплодировать такой речи. Однако он стал вдруг серьезным и задумался.

Артисты-патриоты? Подлинные художники? Он чувствовал, что слова эти относятся, собственно, к ним — к начинающим молодым актерам. И показалось ему вдруг, что все, что он до сих пор делал на сцене, до того мелко, до того ничтожно, лишено цели, сыграно больше для собственного удовлетворения, чем во имя некоей высшей миссии! А ведь именно таким и должно быть искусство, если оно — Искусство!

Тем временем Сейферт, наперекор своим принципам, просто приклеился к двери. В кабинете, кажется, спорили. Но о чем? Ведь Неруда отлично сказал им… Что можно ему возразить?

Тут в коридоре появилась очаровательная молодая девушка — судя по туалету, элегантность которого обладала какой-то небрежной прелестью, тоже актриса. Короткая вуаль закрывала ее лицо, и явно наигранные светские манеры столь же прозрачно скрывали ее всепобеждающую юность.

Заметив Сейферта, подслушивающего у двери, она легонько стукнула его ручкой своего зонтика и рассмеялась.

Сейферт оглянулся, кивнул, приложив палец к губам, давая понять, что там, внутри, говорится нечто интересное.

Девушка подавила смех и жестом объяснила Сейферту, что хочет войти. Он отрицательно покачал головой.

Тогда она обернулась к зеркалу, перед которым вертелся Мошна. Некоторое время она следила за ним, с трудом удерживаясь от смеха, потом приняла важный вид и со снисходительностью, на какую только способна семнадцатилетняя девица, коснулась его плеча.

— Не уступите ли вы мне, сударь, кусочек этого большого зеркала?

Мошна, увидев отражение ее прелестного личика, несколько смутился, однако виду не показал и ответил, обернувшись:

— Видали? — он ткнул пальцем в свое отражение. — Физиономия абсолютного идиота!

Он засмеялся, но тотчас оборвал свой смех и, поклонившись как можно изящнее, прибавил:

— Не только зеркало, но и все, что возможно, — ваше, барышня!

Барышня усмехнулась и — быть может, неосознанно — отбросила светские манеры.

— Если не ошибаюсь — коллега?

— Индржих Мошна, актер. В Праге меня еще не знают. Я прибыл из отдаленных краев — из самой Пльзени! — тут он снял свой цилиндрик и сдернул с правой руки перчатку.

Девушка заглянула в его живые глаза и улыбнулась еще раз — совершенно бесхитростно.

Сейферт подошел к ним — видимо, ему надоело подслушивать.

— Откуда ты взялся, Куба? — по-приятельски спросила его молодая дама.

— Меня ангажировали вместе с моим другом Мошной.

— Великолепно! — радостно воскликнула барышня. — Меня тоже!

— Правда? Это действительно великолепно! И какой же ты стала знатной дамой, Фина! — Сейферт взял ее за руку, поклонился и окликнул Мошну:

— Слушай, Индра, вот великая актриса, а без шуток — Йозефина Чермакова!

— Йозефина? — с волнением повторил Индра. — И — Чермакова? Почему же не императрица?

— Вас взяли на роли любовников?

Сейферт фыркнул:

— Мошна — любовник!

Индра сник, а Сейферт, знавший больное место товарища, тотчас обнял его.

— Нет-нет, он — герой, правда, Индра?

Мошна взял себя в руки и попытался обратить все в шутку. Однако нечаянный укол был слишком глубок.

— К сожалению, я не герой… Я не Наполеон, о Жозефина, и не Ромео, о Джульетта! Я актер, просто актер…

— Однако вижу, вам нетрудно было бы перейти на амплуа любовников, хотя…

— Договаривайте, пожалуйста.

— Мне правда ужасно хотелось смеяться.

— Когда вы меня увидели?

— Не знаю, но мне стало вдруг так радостно — не понимаю даже почему. Как думаете, они там еще долго будут спорить? — показала она на дверь.

— Понятия не имею, но не ходи туда! Нам, к сожалению, надо дожидаться — мы пришли представиться, — сказал Сейферт.

— Тогда я после репетиции забегу, — тряхнула головой Йозефина. — А вы будете на репетиции?

— Конечно, то есть… может быть… не знаю… Без сомнения! — пролепетал Мошна.

— Тогда до свиданья, господа! — попрощалась Йозефина и улыбнулась Мошне отдельно — улыбкой, какую дарят лучшим друзьям.

— До свиданья, Фина! — воскликнул Якуб.

— До свиданья, — повторил Индра и поклонился, охваченный волнением.

Оба смотрели вслед девушке, после которой в коридоре остался запах резеды. Потом переглянулись, и Якуб при виде непривычно растерянного лица Индры со всей своей прямолинейностью брякнул:

— Тут тебе ничего не светит, Индра! Это — не Славинская!

— Если б я тебя, Куба, не любил, — влепил бы я тебе сейчас оплеуху! — проворчал Мошна.

* * *

Помещения, в которых репетировали актеры Временного театра — тогда их на немецкий лад называли «пробезалы»[32], — были разбросаны по всей Праге. Певцы собирались в арендованном просторном помещении бывшей дубильни на Войтешской улице. Там держался застарелый тяжелый запах. Другой «пробезал» находился в доме напротив Новых бань; тут же расположилась и швейная мастерская, которой управлял сам Ян Кашка. Там репетировал главным образом балет. Еще одно помещение, где происходили спевки хора и где в свое время репетировал Бедржих Сметана, было в доме на Страусовой улице. Драма репетировала во втором этаже особняка в стиле барокко на Малой Стране, на Кармелитской улице; позади этого дома был сад, примыкавший к склону Петржинского холма и к Семинарскому саду.

В те поры для репетиций на сцене оставалось мало времени — не более двух-трех дней. Роли раздавали в самом начале сезона, чтобы актеры успевали выучить текст, что было в те времена их главной задачей. Если спектакль выдерживал пять-шесть представлений, то считался весьма удавшимся. Другими словами, спектакли сменялись с необычайной быстротой, и актерская игра по большей части являлась плодом импровизации. При такой системе суфлерская будка приобретала важную роль.

Кроме выступлений на собственной сцене актеры Временного обязаны были играть еще в Новоместском театре и в новом филиале на Жофинском острове.

Каждый актер Временного играл в год в среднем по сорок и более ролей — то есть по роли в каждые шесть дней, включая воскресенья и праздники! В театрах — как, впрочем, и везде в те времена — отпусков не существовало. Такое положение принуждало актеров готовить роли поспешно, едва вдумываясь в них. Недостаток времени не позволял сколько-нибудь серьезно ставить спектакли. Каждый играл как умел, как успел договориться с партнерами. Иной раз спектакль становился сюрпризом не только для публики, но и для самих актеров. Невозможно было и думать о создании характеров — в лучшем случае вырабатывались типы различных амплуа. Комик так и был комиком, герой — героем, любовник — любовником. Эти застывшие формы облегчали работу актера, но они же позднее стали смирительной рубашкой для подлинно творческих натур.

Над малостранскими крышами светило весеннее солнце, заливая репетиционный зал. Вдоль длинного стола расположились актеры Временного театра. Здесь были люди нескольких поколений. Пионеры театрального дела, старые сотрудники и товарищи еще Йозефа Каэтана Тыла, привыкшие к унижениям и невзгодам, воспринимали как великое счастье, что им довелось дожить до времени, когда наконец построено настоящее, каменное здание чешского театра.

Типичным представителем этого поколения был Ян Кашка: красивое выразительное лицо, все в морщинах, как рельефная карта мира. Ян Кашка был не только актером — он еще заведовал театральным гардеробом за доплату, незначительную саму по себе, но значительную для него. Играл он характерные роли комических стариков. Человек этот был, пожалуй, самым известным и любимым в Праге чешским актером.

Ян Кашка сидел задумавшись — он больше слушал, чем говорил. Одет он был строго и тщательно — до самой старости он не оставлял ремесла портного, хотя шил теперь главным образом на себя. Большой честью почиталось тогда носить сюртук от Яна Кашки. В те поры ему было пятьдесят лет.

Членом труппы был и некогда противник Тыла — Йозеф Иржи Колар, наиболее значительное явление в театральной жизни тех лет. Наотрез отказываясь от участия в руководстве театром, человек этот тем не менее пользовался неслыханным авторитетом и уважением у своих собратьев, а у публики — широкой популярностью, не уступавшей популярности лучших немецких актеров с мировым именем, гастролировавших в Праге. Колар был автором героических пьес, не сходивших со сцены, и переводчиком классиков — прежде всего Шекспира.

Колар сидел отдельно от всех, с несколько пренебрежительным выражением лица — он словно снисходил ко всему тому, что осмеливалось называть себя первым чешским театром.

К ветеранам старой гвардии относилась и Элишка Пешкова{54}. Во всем ее облике проглядывала некая скрытая горечь, ибо и эта актриса помнила трудные времена. Когда-то Элишка была смешливой девушкой, прелестной исполнительницей ролей комических возлюбленных. Теперь она перешла на роли светских дам. Долгие годы она была дружна с Павлом Швандой из Семчиц и стала впоследствии его женой. Однако положение супруги художественного руководителя приносило ей порой не очень приятные преимущества.

Элишка Пешкова болтала с Магдаленой Гинековой{55}, старой острой на язык актрисой, прославленной исполнительницей роли резкой, не лезущей в карман за словом Кордулы из пьесы «Волынщик из Стракониц». Обе дамы составляли внушительный и опасный дуэт.

Магдалена Гинекова была крупной и шумной женщиной; публика обожала ее за своеобразие и прямоту. На сцене она являла как бы женский вариант Яна Кашки, с которым ее связывала давняя и верная дружба. Основные ее роли — женщины из народа, однако она создавала и образы светских дам, причем удивительно благородных, хотя и в своеобразной манере, присущей ей одной. Возраст ее приближался к пятидесяти.

Рядом с ними сидел Карел Шимановский, в прошлом столяр; его настоящая фамилия была Шима. Он тоже участвовал еще в спектаклях старого Театра Каэтана на Малой Стране, где, собственно, и начинала вся гвардия Тыла. Шимановский был серьезным, несколько замкнутым человеком с аристократическими манерами. Его стихией являлись Кориолан, Макбет, Мефистофель, великие герои. Однако он никогда не достигал уровня своего идеала — Йозефа Иржи Колара. Последний, мягко говоря, просто «не видел» Шимановского как актера.

Был тут и Эдмунд Хваловский{56}, образованный театральный деятель, который чаще выступал как режиссер.

Далее, словно в музее восковых фигур, изображающих великих людей — а все собравшиеся были (или сделались впоследствии) знаменитыми и любимыми, что ни имя, то частица истории чешского театра, — сидел с неразлучным своим блокнотом и карандашом Франтишек Колар{57}, племянник Йозефа Иржи Колара; по этой причине его называли «молодой Колар», и эпитет «молодой» сохранился за ним, даже когда он уже постарел. Художник — рисовальщик, иллюстратор, актер и режиссер, но главное — возлюбленный одной-единственной музы — Талии, Франтишек Колар был младшим в старой гвардии. Столь же образованный, как и дядя, он был не по-коларовски веселым, светлым, прямодушным человеком. Несмотря на молодость, Франтишек Колар играл характерные роли пожилых простаков — таких, как Полоний в «Гамлете». Он сидел в сторонке у окна и, как всегда, используя момент, делал наброски портретов своих коллег.

Сейчас он заканчивал портрет Фердинанда Шамберка{58}, актера среднего поколения — среднего не по годам, а по положению. Тогда Шамберку было всего двадцать пять лет. Великолепный знаток вин и изысканной пищи, он уже несколько обрюзг. С годами Шамберк стал до того тучным, что трудно было поверить, что когда-то он выступал в ролях элегантных молодых соблазнителей и прозывался «красавцем Фердинандом».

Ничего удивительного, что в ту пору в этого красавца влюбилась Юлия Кнорн — впоследствии знаменитая примадонна Национального театра Юлия Шамберкова.

Шамберк шептался о чем-то с двадцатилетней Отилией Малой{59}, счастливой преемницей незабвенной Манетинской-Коларовой, которая в прошлом году навсегда оставила сцену, заболев тяжелым нервным недугом.

Манетинская, солнечное явление в чешском театре раннего периода, подруга и любовь Тыла — а может быть, и Крумловского, — нежная, чуткая женщина, непостижимым образом предпочла сильного и жестокого Йозефа Иржи Колара…

Короче, каждый из сидевших тут представлял собой живой роман.

Отилия Малая наследовала роли и славу Манетинской — но не судьбу ее. Орлеанская дева, Моника{60}, Милада, Дебора, Джульетта и Дездемона, Маргарита и Мария Стюарт — величайшие и увлекательнейшие роли чешского и мирового репертуара украшали список ее ролей. Она была ученицей Элишки Пешковой, однако вскоре покинула свою учительницу, чтобы самостоятельно завоевать первое место в труппе.

В стороне, у стенки, не осмеливаясь смешиваться с олимпийцами, сидели юноши и девушки, в большинстве своем новички.

Тереза Ледерер, венская чешка, как и Отилия Малая, разносторонне одаренная актриса, певица и танцовщица, — была хорошенькая, пухленькая, темноволосая девушка. Серьезная в жизни, она сумела в ролях субреток покорить зрителей своим темпераментом.

В историю чешского театра она вошла как первая Эсмеральда{61} в «Проданной невесте».

Куба Сейферт неутомимо увивался вокруг Йозефины Чермаковой. А та, взволнованная, своими черными глазами наблюдала за всей компанией, такой для нее новой и дразнящей любопытство. Она поминутно поглядывала на дверь — когда же наконец явится почтенное руководство, то есть Павел Шванда и дирижер Ян Маир, во главе с директором Лигертом, и предложит ей, Йозефине Чермаковой, самые прекрасные роли, какие только может желать семнадцатилетняя «героиня».

Мошна сидел рядом с Индржишкой Славинской, непривычно молчаливой и встревоженной — она словно еще не могла поверить, что попала сюда, где, казалось, бессмертие можно рвать прямо с райского древа. Скромность, эта истинная, не наигранная добродетель, к сожалению, сковывала и тело ее и душу. Кто угадал бы, чем она живет? Еще в Пльзени она обещала себе, что если ее ангажируют в Праге, то она будет играть, покорно играть все, что пошлет ей судьба, кроме одной-единственной роли. Эту роль она оставит только для себя: любовь, искреннюю и глубокую, к великому чешскому художнику.

Мошна часто вставал и прохаживался, представляясь актерам. Он улыбался — ему хорошо было среди этих живых знаменитостей, чьи имена он когда-то произносил только в мечтах. Теперь же он мог разговаривать с ними, пожимать им руки, улыбаться им — быть одним из них, быть на Олимпе чешской сцены. Таким кровным, таким близким родством был он связан с театром, что при всем почтении к старшим коллегам он не чувствовал себя здесь новичком.

Собравшись с духом, Индра подошел сначала к Кашке и, учтиво поклонившись, молвил:

— Позвольте, маэстро, представиться: Мошна, Индржих Мошна, и я знаю вас по сцене уже многие годы.

Кашка сердечно пожал ему руку и, посмотрев на него долгим ласковым взглядом, словно довольный чем-то, проворчал:

— Гм… юноша, веселый юноша!

Он помолчал, добродушно хлопнул юношу по плечу и прибавил:

— Желаю счастья, мальчик!

Йозеф Иржи Колар, к которому подошел после Кашки Мошна, читал маленькую книжку — «Кориолан» Шекспира в оригинале. Индра учтиво заговорил:

— Разрешите напомнить вам о себе, маэстро. Когда-то вы были столь любезны, что согласились посмотреть меня в Новоместском театре, доверив роль Косинского в «Разбойниках». Я тогда не имел успеха, однако советы ваши запомнил. Теперь я имею честь вместе с вами… маэстро… как новый член труппы…

Колар окинул молодого человека грозным взглядом и бросил:

— Возможно — нынче все возможно. Будьте здоровы.

Мошна, который довольно неуверенно закончил свое обращение, растерялся вконец.

Тут на него посмотрела Гинекова — словно генерал на рекрута — и добродушно нахмурилась:

— Слыхала, слыхала я, какой ты озорник, что вытворяешь, когда на тебя наедет. Ты поосторожней, миленький! С виду ты как есть воробей и, сдается, уже не вырастешь, — она смерила тщедушного Мошну взглядом знатока. — Только парень ты, видать, не промах, по глазам заметно. Носи высокие каблуки и одежду в продольную полоску — это тебя вытянет. Ты не женат?

— Нет, милостивая пани, — вежливо ответил Мошна.

— Да и кто за тебя пойдет? А ты не падай духом. Впрочем, все равно здешние девицы возьмут тебя в оборот! — со смехом прибавила она и обернулась к Кашке. — Так это и есть тот парнишка, которого взяли вместо бедняги Секиры?

Кашка, улыбнувшись, кивнул головой.

К Йозефине Чермаковой Мошна подошел к последней. Это он оставил напоследок, чтоб порадовать сердце. И низко ей поклонился.

— «Любил ли я хоть раз до этих пор? О нет, то были ложные богини. Я истинной красы не знал доныне…»[33].

Йозефина улыбнулась — стоило Мошне подойти, как она снова сделалась обыкновенной девушкой.

Сейферт с пафосом ответил:

— Уж если Индржих заговорил словами Ромео, мне остается только роль Тибальта!

Йозефина рассмеялась:

— Ну и выбрал же ты, Куба, ведь Ромео Тибальта убил!

— Да-да, убил, — горячо подхватил Мошна. — Только я, милый друг, не доставлю тебе такой радости — не хочу, чтоб меня из-за тебя сажали в тюрьму!

В это время из соседней комнаты вошли Павел Шванда и Ян Маир. Все стихли и пересели за стол.

Служитель внес корзину с рукописями и расписанными ролями.

Павел Шванда, извинившись за отсутствие директора Лигерта — который, впрочем, никогда не приходил на репетиции, — стал вынимать тетрадки с ролями. Прочитав название пьесы и имя автора, он коротко рассказывал содержание и характеризовал роли, а затем раздавал их актерам, объясняя, какую из пьес будут ставить в Новоместском, какую — во Временном театре.

Все это сопровождалось сценами, неизбежными при распределении ролей. Но здесь, поскольку распределяли сразу несколько пьес, сцены эти разыгрывались более бурно и драматично: ведь сейчас была единственная возможность еще что-то изменить. Порой возбуждение нарастало, все начинали говорить наперебой, так что даже спокойный и корректный Павел Шванда вынужден был стучать кулаком по столу.

В числе других распределяли роли в пьесе «Магелона» Йозефа Иржи Колара. Назвав это имя, Павел Шванда поклонился в сторону автора, который едва шевельнулся в своем кресле и что-то пробурчал. В тоне художественного руководителя, объяснявшего смысл и цель пьесы, слышалась осторожность — Павел Шванда опасался задеть старого корифея. Что касается самого распределения, то ему нечего было опасаться — он уже обо всем переговорил с самим Коларом.

— Рудольф Второй — король — является под конец спектакля, подобно некоему deus ex machina, разрешая конфликт; эта роль поручается пану Шимановскому, — начал Шванда свою неблагодарную работу.

Шимановский молча кивнул головой, робко посмотрел на автора и снова окаменел.

— Главную роль мы передаем Отилии Малой, столь успешно сыгравшей в «Орлеанской деве». Это трудная роль — великосветская дама, но при всем том — мать и любящая женщина! Здесь барышня Отилия получит возможность… — и далее он объяснил подробности роли уже непосредственно Малой.

Йозефина Чермакова только ухмыльнулась:

— Еще бы, Отилька на все хороша! Но все равно я когда-нибудь эту Магелону сыграю! — вполголоса сказала она Сейферту, который чуть-чуть помрачнел.

— Отто из Лоса, герой-любовник, — медленно продолжал Павел Шванда, и Мошна с Сейфертом навострили уши: герой-любовник, черт возьми, вот бы здорово… Шванда оглянулся, ища нужного ему актера. — Эта роль поручается пану Шамберку!

Подавая тетрадку самоуверенному «красавцу Фердинанду», Шванда приятно улыбнулся. Мошна провел рукой по лбу. Мимо!

— Роль Доместика, — продолжал художественный руководитель, — любезно согласится взять пан Кашка; уверен, он отнесется к этой характерной роли доброго старого слуги со всем столь хорошо нам известным вниманием.

Кашка молча притянул к себе роль и машинально погладил листки.

— О том, кому дать роль Дивиша Борыне, юного любовника, мы долго думали, — продолжал Шванда, — а так как нам хотелось занять прежде всего новых членов труппы, чтоб они могли проявить свои таланты, то и решили мы доверить эту роль… да где он?.. — Шванда поискал глазами.

Мошна даже привстал — он вдруг поверил, что наконец-то его поняли и дают роль, которую он так ждал, — юный любовник! Поэтому совершенно невероятными показались ему слова Шванды:

— …пану Сейферту!

Мошна пошатнулся даже, но тотчас взял себя в руки и притворился, будто отсидел ногу. Он сел и прикрыл глаза. Ему стало невыразимо грустно. Опять его оттеснили. Он даже не обратил внимания на то, что была обманута еще одна надежда — Йозефине Чермаковой предложили играть камеристку.

Чермакова даже побледнела, и нос ее чуть-чуть заострился. Подойдя за ролью, она взволнованно проговорила:

— Благодарю, пан режиссер, за необычайную любезность! Поистине я не заслуживаю такого счастья!

Резко присев в реверансе, она вздернула подбородок и поступью королевы вернулась на свое место, брезгливо, словно дохлую мышь за хвост, неся двумя пальцами тетрадку.

Павел Шванда посмотрел на нее удивленно и вопросительно. Пожав плечами, он продолжал:

— Затем есть тут маленькая, но благодарная роль Джованни Спинолы, от которой, однако, многое зависит в спектакле. Это смешной интриган, и чем смешнее он будет, тем лучше, не правда ли, маэстро? — обернулся он к старому Колару. — Поэтому мы отдаем ее…

Мошна, к которому подсела Йозефина, пощелкивая пальцами по листкам роли, старался как-то утешить девушку и потому не расслышал своего имени.

— Пан Мошна, это вам! — повторил Шванда.

— Бегите же за своей «собачонкой»[34]! — насмешливо подтолкнула его Йозефина.

Мошна встал, недоумевая, подошел к режиссерскому столу, молча взял роль и молча вернулся на место.

— Ну вот, теперь, кажется, мне придется утешать вас, маэстро, — злорадно шепнула ему Йозефина.

Однако, увидев, что Индржих расстроен, она погладила руку, в которой он держал листки своей «важной» роли.

С «Магелоной» было покончено, настала очередь других пьес, — и снова разочарования и радости…

Дирижер Маир пояснял, какие из ролей должны быть спеты, временами он вставал и подходил к роялю, проигрывал и напевал мелодии. Иногда мелодию подхватывал актер, а то и все присутствующие.

Всякий раз распределение ролей заканчивалось вздохом пана Шванды:

— И еще есть тут роль слуги (или лакея, оруженосца, официанта, первого прохожего, второго прохожего и так далее)…

Большинство их достались Мошне. Под конец Мошна уже сам вставал и прямо шел за оставшейся ролью — за своей «собачонкой».

Странным образом распределение ролей в пьесах Тыла — в «Видении Иржика» и в «Волынщике из Стракониц» — прошло гораздо глаже. Здесь Мошна получил даже главные роли: самого Иржика и волынщика Шванды.

— Цени это, мальчик! — сказал ему Кашка, когда Мошна проходил мимо него. — И маленькие роли цени. В каждой зарыт драгоценный камень, надо только выкопать его!

Мошна благодарно взглянул на него, припомнив слова Крумловского: «Нет малых ролей — есть маленькие актеры».

— Маэстро, можно мне как-нибудь прийти к вам за советом? — спросил он Кашку, вдруг преисполнившись доверия к нему.

Тот, смерив его взглядом с головы до ног, мягко ответил:

— Приходи — конечно же, приходи!

На этом все кончилось. Каждый уносил под мышкой по несколько ролей; у Мошны, который все еще не пришел в себя, их была целая охапка.

— Эй, куда несешь этот хлам?! — хлопнул его по плечу Шамберк, да так сердечно, что часть листков рассыпалась. Но Индра, как ни странно, не рассердился. Он просто не обратил внимания на насмешника и только, собирая листки с полу, проворчал:

— Какой же это хлам?! В каждой роли, умник, зарыт драгоценный камень! Надо только выкопать его!

Йозефина, опустившись около него, помогла ему собрать листочки.

— Ничего, я тоже играю одних служанок! Всяких Магелон и Орлеанских дев навалили на Отильку, — но мы не сдадимся, правда, Индра?!

Павел Шванда, уже на пороге двери, вдруг остановился:

— О, чуть не забыл! Где пан Мошна?

Мошна быстро поднялся.

— Прошу вас, Индра, придется вам сегодня вечером заменить одного актера. Не бойтесь, роль небольшая. Вам придется играть с паном Кашкой. Пан Кашка будет так любезен и пройдет с вами эту сценку.

Кашка с улыбкой кивнул.

— Ну, спасибо, — до свиданья, господа!

После его ухода Мошна обратился к Кашке:

— Маэстро, скажите пожалуйста, в каком амплуа играл пан Секира — он ведь был великий артист, — нерешительно добавил Индра.

— О, Секира — то был артист, то был мастер! Мастер маленьких ролей, понимаете?

— Да, но каким было его амплуа? — нетерпеливо переспросил Индра.

— Амплуа? Да комик! Он был комиком, сынок, — с некоторым удивлением ответил Кашка.

— Комик?.. — В голосе Мошны явно слышалось разочарование. — Дело в том, что я принят на место пана Секиры… — машинально добавил он: его воздушный замок, его мечта о ролях героев и любовников снова рухнула.

— Я знаю, вас приняли как комика, и желаю вам достичь той же высоты, что и наш Секира!

Кашка пожал Индре руку и ушел, мурлыкая себе под нос. Тогда к Индре подбежали Сейферт с Йозефиной.

— А, наш Наполеон! — воскликнула девушка.

— Только вид у него как после Ватерлоо, — усмехнулся Сейферт.

Мошна выпрямился, прижал к груди свои роли и ответил:

— Ничего — увидим, кто будет смеяться последним!

* * *

Несколько теплых майских дней — и пражские сады, словно по волшебству, затопило половодье цветов и пчелиное жужжанье.

Мошна был в непривычном волнении чувств — быть может, причиной тому эта перемена… Наконец-то он в Праге, да еще в весенней Праге…

Он вынул из жилетного кармашка посеребренные часы луковицей — единственную ценность, завещанную ему бедняком отцом. Было без десяти минут девять.

В этот час Малую Страну прекраснее всего озаряет солнце. Это место утреннего света. Быть может, поэтому Малая Страна никогда не стареет.

Кинув взгляд на часы, Мошна торопливо сбежал во двор дома Лигерта, оттуда — в сад, протянувшийся вверх по склону. По протоптанной дорожке он поднялся до забора, в котором было вырвано несколько досок, так что вполне можно было обойтись без калитки, чтобы проникнуть прямо в Семинарский сад.

В такие чудесные дни многие актеры, особенно молодые, ходили учить свои роли в пражские сады. И сады, безлюдные в первой половине дня, снисходительно внимали их тирадам. Лишь пеночки да щеглы щебетали в ответ на душераздирающие монологи героев и героинь. Чаще всего артисты ходили в Семинарский сад или на Петржин — вернее, пролезали тайком через пролом в ограде Лигертова дома: сады эти, столь пустынные по утрам, были тогда закрыты для публики.

На одной из прелестных полянок, где трава пестрела первоцветом и маргаритками, Мошна нашел Йозефину. Она сидела, подстелив под себя плед с бахромой; из-под широкой светло-розовой юбки выглядывали носки крошечных башмачков. На плечах ее лежала белая шерстяная шаль, затканная шелком. Опершись на руку, она задумчиво смотрела в ясное небо, шепча что-то.

Отцветающие деревья осыпали сад словно снежными хлопьями.

Мошна тихо поздоровался.

В ответ Йозефина только улыбнулась.

Он сел на краешек пледа; хотел было вынуть свою тетрадку, да раздумал. Этот утопающий в цветах и в благоухании сад слишком сильно действовал на его чувства. Он засмотрелся на Йозефину. Сейчас, когда она сидела в траве и волосы ее, темные, пронизанные солнцем волосы слегка растрепались, — она казалась Мошне маленькой черноголовой птичкой. Она репетировала роль — наконец-то роль! — малолетней королевы Кристины{62}!

— Послушайте меня немножко, Индржих, и, пожалуйста, сидите тихо, — сказала она; потом подумала, заглянула в тетрадку и, несколько повысив голос, начала читать. Слова юной королевы она произносила восторженно, зачарованно, со всем пылом своих семнадцати лет.

Мошна больше вслушивался в звук ее голоса, чем в смысл слов. Иногда он рассеянно срывал какой-нибудь цветок и медленно обрывал с него лепестки.

Йозефина закончила тираду в тот момент, когда Мошна — быть может, бессознательно, а может быть, умышленно — придвинул свою руку к ее руке. Но не коснулся ее. Его рука была невелика, но тверда и смугла; ее же, тоже маленькая, была белой, холеной и слегка дрожала.

Две эти руки, лежащие рядом, вдруг как бы мгновенным озарением, одним этим сопоставлением показали ему всю его жизнь. Он поднял голову и поверх цветущих деревьев стал глядеть на крыши Праги.

Когда-то, в такие же вот дни, он томился там, внизу, в душном, смрадном цехе, изнуренный тяжелой работой. Теперь же сидит тут на весеннем солнце рядом с очаровательной девушкой, играющей в королеву.

Деревья… и птицы… и аромат цветов…

Ощущение невыразимого счастья овеяло его душу — но к этому ощущению примешивалась какая-то грусть, которая всегда сопутствует тому, кто долго томился в неволе и наконец-то обрел свободу.

— Ну, что скажете, Индржих? — Йозефина повернула к нему голову.

— Я вас и не слушал…

— Почему? Разве я плохо читала?

— Я смотрел на вашу руку… королева! — с задумчивой улыбкой ответил Мошна. — В этой руке, — теперь Мошна легонько коснулся ее пальцев, — было больше правды и куда больше сосредоточенности, чем во всех этих словах.

Йозефина посмотрела на него вопросительно.

— Ваша рука вызвала у меня странно грустные воспоминания…

— Почему же грустные? — спросила она, рассматривая свою руку.

— А воспоминания чаще всего бывают грустными, — ответил он, поднимая голову. — Вы верите тому, что написано в вашей роли?

— Я — играю… — с удивлением ответила Йозефина.

— А вы — живите в роли!

— Чепуха! Разве я королева?

— Да, — просто ответил Мошна.

— И — здесь, среди маргариток…

— Да ведь это королевский ковер! — восторженно вскричал Индра. — Однажды великий артист сказал мне: ты всегда должен быть тем, кого играешь. Я играл тогда разбойника…

— И вы в самом деле разбойничали? — засмеялась Йозефина.

— Нет, но дело не в этом… — Мошна замолчал, подыскивая слова, как бы объяснить ей, но она не дала ему продолжать.

— Значит, если я играю влюбленную, то должна в самом деле любить? — полушутя-полусерьезно спросила она.

— Конечно! Во всяком случае — любить представление о любви, иначе все будет не то, понимаете? — с увлечением начал объяснять Индра.

— Да, но за настоящий поцелуй на сцене назначен штраф в два золотых, — наивно возразила Йозефина.

— И не в этом дело — я хочу сказать… ну да, дело в чувстве!

— А вы умеете, Индржих, целовать так, чтобы не целовать? — несколько вызывающе осведомилась Йозефина; Мошна удивленно поднял голову.

— Умею! Два золотых — деньги порядочные, не правда ли?

— Почему же вы, Индржих, никогда не играете любовников?

Йозефина испытующе посмотрела на Мошну, лицо которого изменилось: она коснулась больного места — обида его еще не переболела, но он хотел скрыть ее от себя самого.

— Я ведь комик! — вырвалось у него. — И никто мне не поверит, если я скажу: «Люблю вас!» Публика рассмеется… — Он и сам смущенно улыбнулся. Потом, как бы вспомнив что-то, добавил: — Шванда-волынщик и Иржик — странные любовники… Чаще всего они смешны, хотя и любят…

— А знаете, я бы вам поверила, — с полной искренностью проговорила Йозефина.

— Вы, королева?! — столь же искренне изумился Мошна.

Йозефина поднялась на колени и повернулась к нему лицом:

— Попробуйте поцеловать меня не целуя, — представьте, что у вас по роли…

Мошна спросил взглядом Йозефину, а она, движением головы откинув непослушную прядь со лба, искристыми черными глазами смотрела на него.

Что же это с ним происходит? Помолчав, он довольно неуверенно спросил:

— Зачем?

— Хочу научиться. А то всякий раз затруднение.

Мошна почувствовал себя в ловушке. Его сбила с толку искренняя наивность Йозефины, однако он взял себя в руки и сказал, как о чем-то не важном:

— Да это страшно просто!

— Легко вам говорить, когда вы умеете, — так просто возразила Йозефина, что Мошна почти поверил, что ей действительно хочется разрешить всего лишь техническую проблему.

— Ну, это делается так, — начал он объяснять, — чтоб публика видела объятие, но не видела лица, то есть не видела, что губы не соприкасаются…

— Я все еще не понимаю, — серьезно возразила Йозефина, словно и впрямь не понимала.

— Тогда я лучше вам это…

— Пожалуйста! — воскликнула Йозефина, вставая с колен.

Мошна тоже поднялся и посмотрел прямо в невинное личико юной актрисы.

— Ладно, представьте — там публика, — он показал на великолепную панораму Градчан, несомненно, бесчисленное множество раз видевших нечто подобное в садах и парках, над которыми они горделиво царили. — Теперь приблизьтесь ко мне, — Мошна легко обнял Йозефину, — наклоните голову… нет, это я должен наклонить голову, это я себе говорю, не вам — вы должны… вы, наоборот, запрокиньте голову, так, еще больше… теперь…

Йозефина прижалась к нему, послушно запрокидывая голову, но вместо того, чтоб смотреть, как он это делает, закрыла глаза и прошептала:

— Вам бы при этом сказать что-нибудь, а не лекции читать…

Мошна отстранился:

— Что сказать?

— Ах, у меня же есть текст! — вдруг вспомнила она.

— Какой?

— Я буду суфлировать вам: «Люблю тебя».

Это она произнесла шепотом, как и полагается суфлеру, и чуть сильнее прижалась к Индре.

— Так я и думал, — проворчал тот, но почему-то довольно взволнованно произнес: — Ладно, значит: «Люблю тебя!»

В ту же секунду он откинул голову и высвободился из объятий Йозефины. Потом вздохнул и, скрывая смущение, сказал как можно суше:

— Вот так это и делается, и, как вижу, у вас это получится превосходно.

Йозефина нахмурилась, и по лицу ее внезапно пробежала злая тень.

— По-моему, вы поступаете просто ужасно!

— Почему ужасно?

— Учите меня тому, чего сами не умеете! — насмешливо пояснила она, тряхнув головой.

Тут уж Мошна немного вышел из себя:

— Если б вы играли, например, Дороту, мою партнершу в «Волынщике из Стракониц», я бы, может быть, тоже сказал вам: «Люблю тебя», и, может быть, несмотря ни на что, взял бы и поцеловал вас по-настоящему, хотя бы мне это и стоило два золотых, по крайней мере в первый раз, — а потом… Потом я бы опомнился, зато нашел бы настоящее чувство от этого поцелуя и сумел бы впоследствии совершенно точно воспроизводить его, целуясь по-театральному, чтоб не разориться вконец!

Йозефина, только что недовольная чем-то, теперь рассмеялась от всего сердца.

— Чему вы смеетесь? — чуть ли не крикнул Мошна. — Ведь иначе и быть не может! Не могу же я в самом деле путать Йозефину Чермакову с императрицей Жозефиной! Но если я — Наполеон, то должен видеть в вас императрицу! А если я Шванда-волынщик, а вы — Доротка, то вы для меня никакая не Йозефина, а именно Доротка! Ясно? И тогда все эти поцелуи — лишь вопрос двух золотых!

В дальнем конце сада мелькнула чья-то фигура.

— Но вы не поцеловали меня ни так, ни этак, — упрямо возразила Йозефина и снова тряхнула головой.

— Я боюсь.

— Чего? Здесь ведь нет никого, кто мог бы наложить на вас штраф!

— Есть — вон, кажется, идет Сейферт.

— Где? — Йозефина обернулась и, увидев Сейферта, бросила со вздохом. — Да, правда… Жалко, верно?..

— Вы хорошая актриса, Йозефина, ничего не скажешь. И я едва не попался на удочку, — с принужденным смехом ответил Мошна.

— Честное слово, я забыла, что мы условились встретиться тут с Кубой — он играет графа Фридриха… — Несмотря на это объяснение, Йозефина все-таки немного смутилась.

— Ладно, ваше величество! А теперь соблаговолите отпустить меня. Учите здесь, в цветах, роль влюбленной королевы, а я пойду вниз, в Прагу, к народу, чтобы изучать своих поденщиков и челядинцев — и, между прочим, волынщика Шванду. Так-то, прекрасная принцесса Зюлейка!

— Но Мошничка!.. — попыталась спасти ускользавшее волшебство Йозефина.

— Репетиция окончена, и вы отлично ее провели — до свиданья!

Мошна низко поклонился и, не дожидаясь Сейферта, пустился вниз по склону к городу.

Опомнился он только на Кармелитской улице.

Господи, да что же с ним такое? Почему не принял он эпизод с Йозефиной, как умел принимать все — когда хотел или когда это было нужно, — с юмором? Правда, он сумел отступить с некоторым юмором — но ведь он просто спасался! Так же как спасал он с помощью юмора то, что его заставляли играть, — но все эти навязанные ему роли он умел делать с настоящей любовью, умел полюбить своих «собачонок», потому что без любви ничего бы не вышло и ничего бы не вышло без юмора! Кто бы мог догадаться, какие тяжкие, какие страшно тяжкие моменты переживал и еще переживает он — он, смешливый, приплясывающий Мошна, — когда на него падает свет рампы, когда публика смеется над ним?! Ему дают маленькие роли — он их играет и будет играть! Ведь, черт возьми, не роль же делает актера! Над ним смеются — часто не только на сцене. Это могло бы сделать комика злым, да так оно и бывает нередко. Но комик должен стоять выше этого! Чем выше, тем лучше — тогда он яснее видит мелочность, комичность, а порой и убожество… Но всегда ли он, Мошна, стоял и стоит выше этого? Достаточно ли он зрел и мудр? Однако он еще не хочет быть выше простых вещей, не хочет быть мудрым и зрелым, не хочет впадать в злобу, которая обостряет комизм, — он хочет жить, чувствовать, любить — любить со слезами и «сладостной болью», любить романтически, знать нежность ласки и неистовство бунта… О сентиментальность молодости! Как согласовать ее с кульбитами и стоянием на голове? Знает ли хоть кто-нибудь, до чего трудно быть комиком, когда ты молод и обладаешь чувствительным сердцем? Теперь он понял, что должен, должен делать одно, чтоб не опуститься, единственное — любить!..

Неужели эта черноволосая девушка способна пробудить в нем столько любви, чтобы чувство это озарило все, что он будет делать, даже его треклятые комические роли?.. Йозефина…

Мошна невольно улыбнулся. Она и впрямь очаровательна…

Но тотчас все в нем снова рухнуло, он снова подпал под власть глупых и злых подробностей: да если б я пошел на приманку, если б поддался настоящему чувству, поцеловал бы ее — она бы, конечно, надо мной посмеялась! У нее ведь было назначено свидание с Сейфертом, а с ним, с Мошной, она просто забавлялась, чтобы убить время… Строго говоря, опять он был смешон!

Лучшее лекарство — бежать к людям, к настоящим, живым, а не к тем загримированным, с искусственными лицами и чувствами. Он пойдет туда, куда всегда ходит, когда ему тяжело.

— Куда вы, молодой человек? — остановил погруженного в мысли юношу старый Ян Кашка, случайно попавшийся ему навстречу.

— Куда? На вокзал, маэстро! — очнулся Мошна от дум.

— Встречать кого-нибудь? Что-нибудь серьезное? Вид у тебя, мальчик, как у принца Датского!

— Вам я охотно откроюсь, — поколебавшись, сказал Мошна и заглянул в умные глаза старого актера, который чем-то напоминал ему Крумловского. — Я хожу туда смотреть на людей.

— Но люди есть везде, — улыбнулся Кашка.

— И, однако, там все иначе. Я хожу туда учиться, — просто ответил Индра.

— Чему? — удивился Кашка.

— Жизни, маэстро, жизни!

— Ты ходишь на вокзалы, чтобы изучать жизнь? А знаешь, ведь и я поступал так же, — понимающе улыбнулся Кашка. — Я ходил на постоялые дворы, на ярмарки — вообще туда, где многолюдство. И вот что — пойду-ка я с тобой, если ты, конечно, разрешишь.

— О маэстро, я буду очень рад! — от души обрадовался Индра.

Старый актер взял под руку молодого собрата, и с удовольствием, словно пускаясь в некое приключение, оба двинулись к Смиховскому вокзалу.

Долгая прогулка открыла сердце Индры, переполненное чувствами. Старый актер молчал, чтобы не спугнуть откровенности молодого неуместным замечанием. Он слушал, время от времени улыбаясь и кивая головой. Он знал все, о чем ему рассказывал Мошна. Сам был комиком, знаменитым комиком старого закала, носителем чешского народного юмора, немного грубого, за которым, однако, всегда чувствовалось бунтарство — и немного слез… Как же было ему не понять Мошну, паренька той же судьбы, той же беды и мечты…

Так прошли они по Кармелитской улице с ее мещанскими домами и дворцами, миновали казармы возле Уезда и вышли в пролетарский Смихов. Низенькие домишки, натыканные где попало, робко начинающие образовывать улицы, напомнили обоим их молодость.

— Видишь ли, я сам через все это прошел, и много раз мне было вовсе не до смеху, — начал рассказывать Кашка: после исповеди Мошны у старика растаяло сердце. — Но что-то неудержимо гнало меня в театр… Начинал я в Каэтановом, в любительском кружке. Любители были все студенты, будущие доктора, профессоры, а я едва умел читать и писать. Понимаешь, наш брат даже на сцене не решается играть господ, королей да герцогов. Для такого, как Колар, это естественно, для Тыла или для Крумловского тоже — все это люди образованные, — а я… Я всегда чувствовал себя увереннее среди своих, маленьких людей, ремесленников да слуг. Когда же приходилось играть кого повыше, я его приближал к себе — ну, комизмом, конечно! Это-то уж мы умеем — понимаешь, мы, которых жизнь научила все видеть с изнанки, видеть, чем подбиты плечи да грудь у больших господ!

— А как вы попали в театр, маэстро? — спросил Мошна, увидев, что немногословный Кашка так разговорился.

— Мне повезло, по-настоящему повезло, — задумчиво отвечал Кашка и развел руками. — Я с Тылом встретился — золотое сердце, мальчик! Никого я, пожалуй, так не любил, как его. Был он немного чудак, вспыльчивый, страстный человек, много недругов имел. Я знал, что Йозеф Каэтан Тыл работает в театре и что он мне в этой моей мечте поможет. А я шил на него… Боже, сколько лет прошло! — вздохнул старый актер, прикрывая глаза и простирая руку, словно хотел поймать тени ушедших лет.

Мошна с тихим почтением посмотрел на него. А Кашка, вздохнув еще раз, продолжал — и лицо его прояснилось:

— Однажды моя добрая матушка подарила мне три талера. И когда я вынул их из ваты в коробочке, первой моей мыслью было: Ян, эти деньги, это материнское благословение, ты обязан обратить на какое-нибудь патриотическое дело; и конечно же, я прежде всего подумал о чешском театре. Не откладывая в долгий ящик, я на другой же день отправился в казарму крепостной команды, где жил Тыл — он служил тогда по военному ведомству. Постучался, услышал вежливое «Войдите!» и вошел. Я очутился в просторной комнате с тремя солдатскими койками — вместе с Тылом там жили еще два военных чиновника.

Тыл как раз собирался на службу, но, увидев меня, спросил ласково: «С чем пришли, голубчик?»

«Пан Тыл, — сказал я с великим почтением, — слыхал я, вы собираетесь основать чешский театр и принимаете доброхотные даяния на его устройство. Вот и осмеливаюсь я попросить вас принять от меня эту малость». И выкладываю ему свои три талера.

Тыл посмотрел на меня, и мне показалось, что он растроган.

«Пан Кашка, — говорит, — вы доставили мне большую радость тем, что именно вы принесли такой большой дар. Я принимаю его, словно это целое состояние!» Он подал мне руку и пожал с таким чувством, что поразил меня до глубины души. Я был так ободрен приемом, что решился высказать еще одну просьбу, и вот, потоптавшись на месте, сказал: «Пан Тыл, ваше ласковое отношение настежь открыло мое сердце, и теперь я должен высказать все. Есть у меня еще одна великая просьба: может, останется у вас когда лишняя роль, пусть маленькая такая ролька, пусть без слов, — как был бы я рад, если бы вы тогда вспомнили обо мне… Конечно, если остальные господа участвующие не станут возражать против обыкновенного портного».

«Как могут они возражать? — решительно ответил Тыл. — Пусть будут благодарны, что нашелся еще один человек, желающий работать с нами!»

Ян Кашка замолчал и некоторое время шел молча, легонько покачивая головой и время от времени усмехаясь чему-то. Мошна тоже молчал, опасаясь неуместным замечанием нарушить мысли старого человека. А Кашка продолжал:

— В бывшем рефектории{63} Каэтанского дома усердно готовились к открытию театра. Все участники собирались в кофейне «У черного орла», куда однажды по приглашению Тыла пришел и я.

Когда Тыл представил меня, все согласились меня принять — кое-кто даже с восторгом. Все — кроме одного человека… Ты не поверишь, — это был Карел Гинек Маха! Едва Тыл объяснил, кто я такой, Маха одарил меня столь мрачным взглядом и сделал это до того явно, что я вынужден был спросить Тыла, что имеет против меня этот пан? Тыл успокоил меня, сказав, что не надо обращать внимания, такова уж манера пана Махи, он всегда прикидывается суровым. Однако я прекрасно подметил, что Тыл покривил душой… Когда же начались репетиции, Маха начал отпускать в мой адрес разные ехидные замечания и дошел до того, что заявил при мне: «Не понимаю, зачем Тыл принимает людей, которые не могут ни блеснуть, ни показать себя! От этого пострадает наша репутация!» Эти слова задели меня так больно, что я решил уйти тотчас после первого представления — мне в нем уже была поручена роль, и я не хотел никого подводить. Я, наверно, так и поступил бы…

Мошна внимательно слушал Кашку, словно укладывая каждое слово его в сердце, как укладывают бережно золотые монеты. Ему стало очень хорошо на душе. Все то трудное, что он успел пережить, вдруг показалось ему драгоценным, освященным высокой идеей.

— Для первого представления, — продолжал старый актер, — мы приготовили «Меч Жижки» Клицперы, и я получил роль Поглтоньского.

Прочитав эту роль в первый раз, я оцепенел: она была комической. У меня даже волосы дыбом встали. Где это Тыл откопал во мне комическую жилку? До сих пор не могу понять… Я лично о таком своем качестве понятия не имел. Интересно, что некоторые свойства, совершенно органичные для человека, открывают в нем посторонние люди…

Тут Мошна вспомнил слова Крумловского: «Да ведь ты комик, братец, прирожденный комик!» — и совпадение поразило его.

— В глубоком убеждении, что роль Поглтоньского не для меня и что я неизбежно провалюсь, я учил ее с чувством безнадежности, однако прилежно — ведь она должна была стать моей последней ролью.

На первой репетиции я читал ее чуть ли не как школьник читает букварь и сам радовался, что знаю ее назубок, но тут сам Тыл взял меня в оборот. Он показал мне, чего от меня хочет, и, когда я выполнил его желание, был в высшей степени доволен. Однако веры он мне внушить все равно не мог. Я не сомневался, что провалюсь.

Прошло репетиций шесть, и наступило воскресенье, а с ним — первое представление. Первый акт шел как по маслу. Публика, переполнившая театр, ликовала. Но по мере приближения второго акта, в котором я был занят, меня все сильнее охватывал страх.

Наконец второй акт начался. Я стоял за кулисами, готовый к выходу, с пищалью в руке, и чувствовал себя как новобранец, которому предстоит впервые участвовать в смертельном бою. С какой радостью поменял бы я хорошую роль Поглтоньского на роль хотя бы рудокопа, который молча выносит на сцену ящик с поддельным мечом Жижки!

Но вот я вышел. Начал говорить, и вижу, как на лицах зрителей отразилось какое-то удовлетворение, потом они заулыбались — и подумал, что, кажется, играю как надо. Тут уж я стал играть с огромной охотой, улыбки публики перешли в громкий, сердечный смех, потом грянули рукоплескания, и они повторились по окончании второго акта и не смолкали, пока я дважды не вышел кланяться.

С меня спала пудовая тяжесть, я словно заново родился, а потом все участники спектакля пожимали мне руку и желали больших успехов.

Сам Тыл не говорил ничего, но всем своим поведением показывал, что много доволен мною. И такая это была для меня радость, мальчик, что я думал — взлечу к облакам.

Третий акт прошел еще лучше. После каждого ухода со сцены и потом после конца акта меня много раз вызывали.

Спектакль закончился, и мы уже переодевались, как вдруг распахнулась дверь, и в гримерную вошел Маха. Протягивая руку, он двинулся прямо ко мне:

«Кашка, Кашка, ради бога, простите меня, добрый человек! Я был настолько глуп, что хотел оскорбить вас. Вы несомненно презираете меня… Простите мою жестокость! Я приложу все силы, чтобы дружбой своей изгладить из вашего сердца самомалейшее воспоминание о моем недостойном поведении…»

Я был до того тронут, что не мог отвечать. Но когда Маха обнял меня, со всех сторон раздались крики: «Отлично, Маха!..» Ах, это был особенный человек…

Кашка остановился, вздохнул… Потом, вынув платок, утер глаза. Мошна же был так захвачен рассказом, что не заметил, как они подошли к цели.

Смиховский вокзал шумел перед ними — паровозные гудки, свистки, лязганье буферов…

Майское солнце с трудом пробивалось сквозь грязные окна зала ожидания. Двери, ведущие на низкий, крытый лишь наполовину перрон, были заперты. За окнами, на путях, пыхтели паровозы — добрые, приземистые, запыхавшиеся маневровые паровозы; временами они издавали сердитый свист или с шипением выпускали облака пара.

Зал был переполнен. Узлы всех возможных и невозможных форм, чемоданы, невыспавшиеся женщины с плохо умытыми детьми, погруженные в мысли мужчины… В толпе попадались деревенские люди, — притихшие, испуганные, они тупо озирались. Этих людей со скрытой или откровенной брезгливостью сторонились те, кто был одет получше.

В первой половине шестидесятых годов прошлого века на таком вокзале можно было увидеть как бы картину жизни в разрезе. Люди устремлялись в погоню за работой. Прага строила и расширяла первые свои фабрики и заводы, изгоняя дорогостоящий, нерентабельный ручной труд. Индустриализация деревни, растущая добыча угля, а главное — строительство новых железных дорог породили особый вид сезонных рабочих — они-то, вместе с семьями, нередко и заполняли вокзальные залы.

Всякий раз как усатый дежурный по вокзалу звонил в ручной колокол, среди ожидающих начинался переполох. Люди вставали, кидались куда-то, кричали, хватались за узлы…

— Обычно я беру с собой пустой чемоданчик, чтоб не бросаться в глаза, — объяснил Мошна Кашке. — И делаю вид, будто кого-то жду, разыгрываю нетерпеливого или вроде я уезжаю в дальний путь…

— Да, понимаю, — кивнул Кашка.

— Посмотрите, маэстро, туда, в угол! — Мошна показал на старика, который сидел на своем узле и опирался подбородком на палку. — Настоящий король Лир!

— Все это хорошо, — сказал Кашка, — но надо с ними разговориться, понимаешь, чтобы подышать одним с ними воздухом, узнать о них все. Ведь каждый человек здесь — целый роман.

— Я так и делаю! Вы не поверите, маэстро, я попадал в довольно сложные переплеты — и никто не догадывался, что я актер!

Оглядев внимательно зал, Мошна кивнул в сторону группки переселенцев:

— Вот и я так же… совсем недавно… бродил по свету. Только не знаю, — вздохнул Индра, — как же я, комик… Как же мне, комику, применить все, что я узнал и перевидел?

Старый Кашка насупился.

— Послушайте, Мошна, что вы все — «комик» да «комик»… Я это заметил на первом же сборе труппы. Кой черт внушил вам, будто комик нечто менее ценное? Я ведь тоже комик! — воскликнул старый друг Тыла с такой гордостью, словно говорил: я — высший и строжайший судия! — Возьмите хотя бы этот грязный зал ожидания, повертите его немного в руках, и получится у вас такая комедия, что сердце захолонет! Острая, как лезвие!

С удивлением и восхищением смотрел Мошна на своего знаменитого коллегу. Он так был поражен этим взрывом тихого и мудрого Кашки, что осмелился только прошептать:

— Простите, маэстро…

Они уселись на одну из деревянных скамей и стали наблюдать сцены, которые разворачивала перед ними жизнь этого зала.

Вдруг к ним подсел запыхавшийся человек в зеленовато-черном пальто, в мягкой темной шляпе, с сединой в усах. При некоторой робости в худом лице его была какая-то решительность.

— Господа, я знаю, кто вы, и верю вам, — торопливо, вполголоса, заговорил незнакомец. — Мне нужно передать кое-что в поезд, а я предполагаю, что за мной по пятам идут сыщики! — Он быстро вынул из-под пальто сверток, обернутый в бумагу. — Пожалуйста, спрячьте скорее, только на время, очень прошу! Пронесите на перрон, а у поезда я снова возьму. Вы поможете доброму делу. Спасибо!

Мошна, в руки которого незнакомец вложил сверток, от волнения совершенно потерялся. Зато Кашка мигом все сообразил и кивнул незнакомцу.

— Да суньте вы его под полу и не смотрите такими дикими глазами! — прошипел он Мошне, разворачивая номер «Пражских новин», чтобы закрыть ничего не понимающего юношу.

Между тем в зал как-то незаметно, друг за другом, вошли два человека в обыкновенной одежде, но с теми характерными лицами сыщиков, которые ни в какие времена не могла скрыть маска добропорядочности. Они прошлись по залу, словно незнакомые друг с другом, с профессиональной мнимой незаинтересованностью разглядывая людей; не обошли они взглядом и человека в зеленовато-черном пальто и мягкой темной шляпе, который стоял теперь в углу с рассеянным видом. Потом эти двое подошли к выходу на перрон и стали там, прислонившись с обеих сторон к косякам двери, притворяясь, что с нетерпением ждут поезда. Оба сыщика были без багажа, зато каждый держал в руке здоровенную палку.

Мошна торопливо запихивал сверток себе в карман, но был так взволнован и растерян, так неловок, что едва не столкнул со скамейки Кашку.

Преследуемый человек по-прежнему стоял в углу, держа руки в карманах. На секунду взгляд его встретился со взглядом Мошны, который все время беспокойно озирался, и ему показалось, будто незнакомец подмигнул ему. Его прошиб пот, он захотел вынуть платок из кармана, но, дотронувшись до злополучного свертка, отдернул руку словно ужаленный.

— Вы должны успокоиться, Мошна, примите безразличный вид, если хотите помочь тому человеку и не хотите попасться сами! — довольно сердито пробурчал Кашка из-за газеты.

— Ну конечно, само собой, хе-хе, а как же иначе? — усердно закивал Мошна.

— Или знаете что, дайте-ка лучше мне, я сам пронесу!

— Да нет, зачем же, я… это для меня пустяк, ведь… что вы! — отказался Мошна больше из соображений престижа.

— Правильно — надо не только смотреть, но и участвовать… — проворчал Кашка.

В эту минуту дежурный распахнул дверь на перрон, зал встрепенулся; выглянув наружу, дежурный оглушительно зазвонил в ручной колокол и принялся выкрикивать время отбытия поезда и названия остановок.

Зал ожидания стал похож на потревоженный муравейник. Полезли к двери узлы. Дети заплакали, поднялась неразбериха, все ринулись к двери, где немедленно возникла давка. Слышно было, как кричал дежурный:

— Потише! Времени хватит, не уедет без вас ваш поезд, черт, не напирайте же так!

Но людской поток невозможно было остановить.

Сыщики по бокам двери пристально оглядывали каждого проходящего.

— Нам тоже надо пройти, — шепнул Кашка побледневшему Мошне, у которого даже лицо обтянуло. — Ну, держитесь! На сцену!

— Не беспокойтесь, я не… хе-хе! — Индра хотел изобразить беспечность, но голос его сорвался.

— Главное — спокойно! Спокойно!

Теперь к двери подошел и незнакомец — поток людей нес его, толкая со всех сторон. Мошна с Кашкой влились в толпу.

Сыщики время от времени останавливали кого-нибудь, но тотчас отпускали.

Пассажиры, которых эти досмотры задерживали, возмущались, размахивали руками, насколько это возможно было в толчее, что-то объясняли и, взяв свои вещи, протискивались вперед. Те, кто не знал причин остановок, ругались.

У Мошны — это было прямо-таки видно по нему — сердце так и уходило в пятки; по ногам бегали мурашки. Кашка даже взял его под руку, но Индра вырвался. Он сам сыграет свою роль, и сыграет безупречно! Он не отрывал глаз от темной шляпы незнакомца, то и дело мелькавшей где-то впереди.

— Да не смотрите вы, ради бога, на этого человека! Что вам за дело до него? — услышал он предостерегающий голос Кашки.

Шляпа была уже у самых дверей. Вот остановилась. В тот же миг у Мошны остановилось сердце. Он вытянулся на носках.

— Перестаньте же, черт возьми! — уже сердито дернул его за локоть Кашка.

Сыщики явно ждали именно этого человека. Остальных они задерживали только для отвода глаз. Теперь же, когда человек в зеленовато-черном пальто очутился в дверях, то есть между ними, они хлопнули его по плечу и тотчас отвели в сторонку.

Все произошло быстро и просто. Багажа у незнакомца не было, и он спокойно дал себя обыскать.

Кое-кто из толпы посмелее, догадавшись, в чем дело, начал вполголоса ворчать, поминая закон о свободе личности. Один, правда, выкрикнул громко:

— Ну да, свобода — на бумаге!

Странным образом теперь уже вся толпа знала, что происходит, и среди общего гула явственно слышались такие слова, как «венские господа» и «пражская полиция».

Кашка с Мошной еще не дошли до двери, как обыск был закончен и незнакомец весело бежал к поезду.

Толпа, однако, вовсе не желала еще отказываться от случая высказать свое мнение. Людям не хотелось так расставаться с приятным сознанием, что все они думают одинаково.

— Опять обыскивают…

— В Венгрии, небось, не посмели бы!

— Это только мы, чехи, молчим…

— Гляньте, гляньте, как эти Каины глаза таращат!

Люди отпускали замечания как бы про себя, продолжая при этом пропихиваться со своими узлами, но им радостно было высказать наболевшее.

Мошна вдруг потянул Кашку за рукав:

— Господи, у нас ведь билетов нет! Что мы скажем?

— Идите, идите, вас никто про билеты не спрашивает!

Чем ближе к двери, тем оживленнее жестикулировал Мошна, тем растеряннее он улыбался.

Вдруг он с такой энергией стал пробиваться вперед, что Кашка не поспевал за ним.

— Эй, чего толкаетесь, молодой человек? — окликнул его какой-то дядька с длинным мешком на плече.

— Потише, потише, голубчик, — осаживала его маленькая бабка с огромным, больше нее самой, узлом.

Дядька оглянулся, нечаянно сбив своим длинным мешком шляпу с головы Мошны. Шляпа свалилась под ноги одному из сыщиков. Мошна кинулся за ней. Сыщик нагнулся, подал ему шляпу — видимо, хотел показать, что он еще и вежливый человек.

— Спасибо! — в крайнем волнении вскричал Мошна. — А то у меня шляпа-то, хе-хе, упала… Дядюшка, вы где? — стал он озираться в поисках Кашки. — Со мной, знаете, старенький дядюшка, — громко говорил он сыщику, показывая на Кашку, хотя никто его ни о чем не спрашивал.

— Куда едете? Билет есть? — спросил его дежурный по вокзалу.

— Конечно, есть, то есть нет! Оба билета у дяди! — все оборачивался Индра к Кашке, разлученному с ним напором толпы.

— Эй, голубчик, у вас из кармана что-то высовывается, как бы не выпало, — потянула Мошну бабка за полу.

— Где? Господи! — в отчаянии воскликнул Мошна. — Да вы не беспокойтесь, матушка!

— Как же не беспокоиться? — гнула свое старушка. — Еще кто вытащит! — И она сама вытянула сверток у Индры из кармана и подала ему перед самым носом сыщика.

Мошна хотел было схватить сверток, да отдернул руку.

— Что вы, это не мой! — вырвалось у него.

— Да твой, твой, — возразил Кашка, протолкавшийся тем временем к своему молодому товарищу. — Смотри, чуть ведь не потерял. — И он с милой улыбкой взял сверток и спрятал к себе в карман. — Это мы закусить взяли, бабушка, — объяснил он.

— Ну да, закусить, я и забыл совсем, на завтрак прихватили, ну конечно! — неестественно смеясь, подхватил Индра.

— Не задерживайтесь, господа! — поторопил их один из сыщиков.

Мошна выбрался из толпы мокрый от пота; он услышал, как кто-то сказал:

— Это артист пан Кашка!

Дежурный, улыбаясь, отдал Кашке честь.

— Что теперь? — спросил Мошна.

— Да ничего, катись теперь к черту! А то поезд уедет! — Кашка, слегка оттолкнув Мошну, поспешил к поезду.

Мошна стоял на перроне, вытирая пот. Он совершенно не мог отдать себе отчета в том, что произошло.

Кашка вскоре вернулся.

— Все в порядке, господин герой! — И, улыбнувшись, он похлопал Мошну по плечу.

— Разве я плохо сыграл? — развел руками тот.

— Отлично! По рассеянности чуть сам на себя не донес! — махнул рукой старый актер.

Мошна страшно смутился.

— Понимаете, маэстро, на меня порой нападал такой страх. Ведь это не пустяк! Как знать, что там, в этом свертке? Драгоценности, воровские инструменты, кинжалы?… — запугивал себя Мошна.

— Ну да, воровская добыча — а может, и песенки, умная голова! — тихо и многозначительно ответил Кашка.

К этому времени они уже вернулись в зал ожидания и собирались в обратный путь.

— Обо всем, что было, — никому ни слова! Этот человек открылся мне — на случай, если что не так, чтоб мы знали, как себя вести. Чудесно, что он оказал нам такое большое доверие, — очень серьезно проговорил Кашка. — А был это типограф от Хааса. Они там отпечатали кое-какие песенки, полиция конфисковала весь тираж, а этот человек выкрал самые острые из них и везет их теперь в провинцию. Какой-то подлец, видимо, донес, и полиция его ловила. Вот и все.

— Всего-то песенки? — разочарованно спросил Мошна.— Сколько суеты из-за песенок — а я-то воображал бог весть что!

— Вот и видно, мальчик мой, что ты еще ничего не понимаешь! Бывают такие песенки, что за них десять лет припаять могут!

— Ага, маэстро, сами говорите, что дело пахло тюрьмой, — что же удивляться, если я немного того…

— Ну так что же? Жизнь, мальчик мой, не игра! Но главное, все сошло отлично. Он дал мне один экземпляр на память, потом мы с тобой споем вместе.

Мошна перевел дух. После долгого раздумья он смущенно взглянул на своего мудрого товарища:

— Вы правы, маэстро, я еще совсем теленок! Никогда не забуду эту премьеру без репетиций!

Тем временем к дебаркадеру подошел поезд, и пассажиры хлынули с перрона в зал — опять узлы, крик, толчея…

В этой толчее пробивалась вперед, таща большую корзину, девушка лет девятнадцати, по-деревенски повязанная красивым цветным платочком. Чуть вздернутый носик, несколько веснушек, светло-серые глаза, теперь испуганные и все-таки блестящие, ясное, открытое лицо. Не успела она оглядеться, как толпа понесла ее, совершенно беспомощную, обремененную огромной корзиной.

Мошна сразу обратил на нее внимание и с интересом стал разглядывать ее красивую, сильную фигуру. Не отрывая от нее глаз, он взял Кашку за руку:

— Взгляните, маэстро, — Доротка!

— Какая Доротка? — но тут и Кашка увидел девушку, и взгляд его подобрел. — Да, ты прав — настоящая Доротка Трнкова… Что же ты смотришь?! — прервал он сам себя. — Ну-ка, Индра, бежим к ней, поможем — корзина-то какая, да она ее раздавит!

Мошна тотчас бросился к девушке, чуть не с боем пробиваясь через толпу. Пробившись наконец, он без всякого смущения приподнял шляпу:

— Позвольте, барышня, корзиночку…

Девушка подняла удивленные глаза.

Здесь-то и добился сегодня Мошна наконец успеха — добился своей улыбкой и бесхитростным ребяческим взглядом, которые с первого раза завоевывали ему приязнь публики. Девушка пробормотала что-то, покраснела и потупила взор — на корзину, конечно, — но не могла удержаться от улыбки. И она без слов, с трогательной доверчивостью отдала «корзиночку». Мошна взвалил ее на плечо — он, правда, крякнул и несколько пригнулся под ее тяжестью, однако сумел-таки еще учтиво поклониться — и, шатаясь, понес свой груз к выходу. Девушка, глубоко переведя дух, пошла за ним послушно, как овечка. Быть может, она думала, что в большом городе это в порядке вещей.

Улыбающийся Кашка шел за ними.

— Вот такие роли умеет играть этот бездельник, — ласково пробурчал он.

Перед вокзалом, где пассажиры расходились в разные стороны и где стояло несколько извозчиков, зазывая седоков получше, к девушке подбежал пожилой человек в темном длинном сюртуке, светлых панталонах, в новой клетчатой шапке и с бакенбардами на румяном лице — судя по всему, мелкий пражский предприниматель. Девушка, бросившись к нему, поцеловала ему руку:

— Дядя, дядя, вот я и приехала!

Мошна остановился с корзиной в руке и тоже невольно улыбнулся, словно сам был членом этой семьи.

— Где же твои вещи? — спросил дядя.

Девушка растерянно показала на незнакомого своего рыцаря:

— Здесь, дядя…

Дядя удивленно поднял брови, набрал воздуху в легкие и двинулся к Мошне, становясь все мрачнее и мрачнее; весьма невежливо накинулся он на бедного парня:

— А вы кто такой?!

— Я… Я… Вот барышня… — пролепетал Мошна.

— Этот господин был так добр, что помог мне, — объяснила девушка с твердостью, которая заставила дядю нахмуриться еще сильнее. С решительностью, с какой без единого слова выбрасывают из трактиров нежеланных клиентов, он вырвал из рук Мошны корзину и крикнул:

— Вы эти штучки бросьте, молодой человек, она честная девушка!

Помахав свободной рукой под носом у окаменевшего Мошны, он повернулся к племяннице:

— Дуреха! Не хватало первому встречному на удочку попадаться! Тут всякие ходят! Пойдем!

Смерив еще раз осуждающим взглядом Индру, он повел спасенную от развратного хлыща девицу к пролетке, в которую с большим достоинством усадил ее и сел сам. Извозчик весело щелкнул кнутом. Кашка подошел к грустному Мошне:

— Ну что? Кажется, тебя выбили из роли?

Мошна, не отводя жалобного взгляда от пролетки, только прошептал:

— Ах, Доротка…

Девушка оглянулась из пролетки, но злой дядя одернул ее.

Индра поднял руку и несмело, тихонько помахал ей вслед одними пальцами.

Индржих Мошна попал во Временный театр на втором году его существования, став участником и очевидцем его трудного начала. Вплоть до открытия Национального театра, то есть в течение двадцати лет, Временному предстояло быть единственной стационарной площадкой чешского драматического искусства.

После шумного торжественного открытия этого и в самом деле временного, маленького, тесного театрика, после того как спала волна энтузиазма, нахлынули будничные заботы: надо было играть беспрерывно, надо было научить чешскую публику ходить в театр, сделать так, чтобы это стало потребностью для нее, а не только патриотической демонстрацией, праздником, исключительным событием.

В этом смысле верными оказались предположения осторожного Франтишека Ладислава Ригера. Первые годы в коммерческом отношении жили, строго говоря, за счет опыта и средств директоров-немцев: необходимая хитрость, но никак не решение вопроса. И если Неруда сказал, что театр сам должен дать все необходимое для жизни — от пьес и актеров до публики, — это был отнюдь не риторический прием. Дитя родилось и должно было жить — хотя бы пока и на искусственном питании.

Первые трудности надо было одолеть во что бы то ни стало! А задач было много, задач тяжелых, утомительных. Надо было думать не только о хлебе насущном, но и о далеком будущем. Главное затруднение заключалось в том, что политические, патриотические и творческие проблемы были слишком велики для маленького театра, что такой театр даже при дотациях никогда не мог стать рентабельным. Надо было начинать все сразу — оперу, балет и драму. (Вот почему драматическим актерам приходилось петь, в случае надобности — танцевать, а певцам — выступать в драме.) К тому же пражская публика привыкла к мировой славе Сословного театра, с которым Временный никак не мог состязаться. В этом план Ригера — начать с маленького театра — оказался ловушкой.

Но существовало одно сокровище, которое само по себе уже являло силу, и без него ничто бы не помогло; этим сокровищем были скромность, терпение и горячая, неподдельная преданность чешских актеров идее собственного театра. Именно они помогли преодолеть невзгоды, сомнения, ожидание, ссоры первых лет, политические махинации, борьбу за личный престиж, финансовые спекуляции, неудачи, насмешки… Без всех этих бывших столяров, портных, наборщиков, литейщиков, недоучившихся студентов, без этих людей, привыкших к нужде, лишениям, к неутомимой работе, ставших актерами по велению горячих своих сердец, — без них прозвучали бы впустую все воззвания. То была школа Йозефа Каэтана Тыла, школа бесконечной любви, отваги, энтузиазма и стойкости; она дала людей, которые под крышей нового своего, пусть временного, театра справились со всеми невзгодами и дотащили повозку чешского драматического искусства до крепких стен большого Национального театра.

По рождению, по духу и по выучке к числу этих людей принадлежал и Индржих Мошна. Он скоро сошелся со всеми, а со многими вступил в горячую дружбу на всю жизнь. Кроме трудностей, которые испытывали все члены труппы, были у Мошны и личные неприятности. Однако он скрывал их. Он ведь тоже мог драться за роли, пробиваясь вперед, мог даже бежать из театра, как это сделал Колар, но он знал, что в эти недобрые времена бегство равносильно измене, что последний рядовой — боец в полном смысле слова. Нет, это объяснялось не уступчивостью, робостью или покорностью Мошны. Напротив: тысячи вещей задевали, возмущали его, его честолюбие все время готово было взбунтоваться — но разве на это было время? Можно ли было тешить свое самолюбие, думать о личном престиже, когда речь шла о жизни или смерти чешского театра, о его чести?

Когда Йозеф Иржи Колар в это самое время перешел из чешского театра в немецкий Сословный, Мошна заметил Сейферту:

— В деревне пожар, а он злится, что ему растрепали прическу!

Сейферт встал на защиту Колара:

— Он великий художник и гордый человек. Надо было обходиться с ним соответственно, а не давать ему второсортные роли.

— Сомнения нет, он великий актер и писатель, — возразил, подумав, Мошна. — Но бывает время, вроде нашего, — и величие этого времени заключается, я думаю, еще и в том, что люди честно выполняют мелкие будничные обязанности. Оттого, что Колару раз или два предложили сыграть роли поменьше просто из-за нехватки артистов, — его величие ничуть не пострадало бы. Наоборот!

Индржих Мошна играл почти каждый день, играл все, не гнушаясь даже появляться на сцене статистом. Чаще всего такие случайные выходы вызывались необходимостью кого-нибудь заменить. Но именно эти замены расширяли диапазон молодого комика.

Часто играл он и в Новоместском театре, на сцене которого, особенно в летние месяцы, ставился обычно легкий репертуар — комедии, фарсы, оперетты, переведенные или более или менее удачно переделанные иностранные пьесы. То был тяжкий труд — порой буквально актерская поденщина.

Но Временный театр оставался для чешских актеров святыней. И это спасало их. Ничто не могло их смутить — ни малые сборы, ни тяжелые условия, ни насмешки — потому что это был их театр, от которого предстояло пойти настоящему Национальному театру.

У богатого стареющего торговца текстильными изделиями Франтишека Лигерта, владельца фирмы «Лигерт и К°» (под этим «К°» скрывался тот же Лигерт), была мечта: содержать театр. То было делом его величайшего тщеславия. Еще голодным юношей с дырявыми карманами он больше всего любил слоняться вокруг театров; огни театра притягивали его, как замерзающую ночную бабочку.

И вот теперь, богатый, опытный, как он сам о себе полагал, Лигерт мог наконец осуществить давнюю свою мечту и взять в руки таинственные ниточки, приводящие в движение кукол перед восхищенной публикой.

После разорения первого директора Временного театра господина Томе был объявлен конкурс на замещение этой должности, и пан Лигерт скромно заявил, что желает в нем участвовать. Он отлично знал, что соперников у него нет. Наиболее опасные «друзья» из его соотечественников-немцев отпали, а среди чехов не было никого, кто мог бы предложить такие условия, какие предлагал он. При содействии могущественного человека, депутата доктора Ригера, позаботившегося о том, чтобы из условий конкурса был изъят пункт о необходимости для соискателей обладать специальным образованием, Лигерт прошел.

Таким образом торговец текстильными изделиями сделался вторым директором Временного театра.

Ригер был доволен. Новорожденное дитя еще нуждалось в том, чтобы его прикармливали. Чешского капитала не было, и вот нашелся человек, охотно взявший на себя роль приемного отца. Играть, жить, стремиться вперед! А все остальное — сентиментальные речи, за которые никто ничего не купит. Когда дитя станет на собственные ноги, то именно он, Ригер, первый проголосует за его самостоятельность, за то, чтобы открыть ему дорогу к блестящему будущему. Кто из всех этих молодых крикунов в «патриотических» сюртуках знает, что такое практическая политика, что такое бескорыстная любовь к нации?

Лигерт, однако, боролся за директорство во Временном театре вовсе не для того, чтобы стать его воспреемником. Должность директора Временного он рассматривал только как мостик к Новоместскому театру, управление которым он в свое время тоже вырвал у обессилевшего Томе. Захватив Новоместский, он покажет всему миру, кто такой Лигерт! А Временный? Что ж, пусть так и остается временным…

Едва утвердившись, Лигерт поставил в Новоместском театре великолепную программу — такой программы Прага действительно не видывала.

Если некогда Лигерт наводнил Прагу вельветом и дешевым шелком, то теперь он задумал поразить Прагу — да что Прагу — Вену, всю Европу! — невиданными зрелищами. Но театр — не торговля тканями!

Временный театр со своим самоотверженным экипажем казался в ту пору утлой лодчонкой, захлестываемой бурными волнами предприимчивости Лигерта.

С мая до конца сентября в Новоместском шли непрерывные представления — чешские актеры Временного были там, скорее, на побегушках, заполняя собою все пышные, помпезные спектакли. Балеты, оперы, дорогостоящие постановки драматических произведений лавиной обрушились на пражских зрителей. И публика валом валила в Новоместский. Лигерт приглашал самых знаменитых примадонн всех стран мира. Звезды парижской оперы, прославленные итальянские певцы, примабалерины русского императорского театра, первые танцовщики венского придворного театра — Прис, Бо, Карона, Корилья, Ригольбош, Клара Моргана, Брюнетт, Эспиноса, Джон Бликк, Гелин, Лукреция, Карл де Паскалис и другие… Париж, Петербург, Вена, Милан, Лондон, Стокгольм, даже Мадрид поставляли Лигерту все, что только имело имя, включая одноногого испанского танцовщика Донато. На сцене Новоместского театра сменялись солисты и целые ансамбли. Гонорары выплачивались, какие кто желал, — за одно выступление знаменитость получала гонорар, который легко покрыл бы годовую плату актерам Временного. Экономили на малых, великих осыпали золотом. Деньги на дорогу, содержание, коляски, отели, букеты, хвалебные рецензии, клаку, ужины, памятные подарки — все это пан Лигерт с щедростью испанского гранда оплачивал из средств, выжатых им из ткачей и ткачих своих фабрик.

У старого Лигерта, казалось, помутился рассудок.

А Временный театр зиял пустотой. И Лигерт, вместо того чтобы воспитывать публику, портил ее своими космополитическими безумствами, развращал ее вкус. Это было ослепительно и опасно.

Мошна, вынужденный, как и другие чешские артисты, играть в Новоместском, возвращался с этих пышных празднеств удрученным. Правда, он видел такое, чего ему никогда бы не удалось увидеть. Как артист он извлек огромную для себя пользу, и все же после каждого представления он ощущал во рту как бы пепел. Он угадывал, что во всем этом, мягко говоря, неистовстве пана Лигерта есть что-то дьявольское. Не улыбка — оскал! Не радость — судорога, оглушенность!

И Мошна не один это чувствовал.

Друзья пана Лигерта из делового мира в сомнении качали головами:

— Ох уж этот Лигерт! И кто бы подумал!

— А производил впечатление человека цифр — отличного финансиста, хладнокровного и рассудительного. Как умел он топить конкурентов — прелесть! Должник повесится, а Лигерт и бровью не поведет!

— Видно, матушка прижила его с каким-нибудь графом, — заявил старый Розенталь-младший, сын старого Розенталя, фирма «Перо-пух». — И граф этот наверняка был полоумным! Иначе как объяснить, что такой порядочный, такой трезвый и осторожный человек вдруг столь резко изменился?

— Недавно Лео говорил, будто одни только гастроли балета парижской Гранд-Опера стоят Лигерту десять тысяч золотых!

— Um Gotteswillen[35], да это почти годовая дотация Временному!

— А выручка?

— Спросите у Лигертова бухгалтера!

— Это и Ротшильду не по силам…

— Не знаю, не знаю, пан Эстеррейхер…

Весной шестьдесят пятого года пан Розенталь встретил на улице Мошну и остановился поболтать с ним. Они были знакомы по заведению Швертасека, куда пан Розенталь ходил завтракать, — Мошну туда затащил однажды Шамберк. Швертасек был своего рода пражской знаменитостью. Он держал ресторан и кондитерскую. Целый день в обоих небольших залах Швертасека горели лампы, здесь терялось ощущение времени. Розенталь приходил сюда перекусить, выпить стаканчик рюдесгеймского, Мошна же, экономный, как и пан Розенталь, забегал сюда лишь изредка.

— Какая приятная встреча, пан Мошна! — радостно воскликнул старый Розенталь-младший, словно увидев хорошего знакомого, хотя встречались они едва ли раз пять; правда, оба с первого взгляда понравились друг другу. Мошне Розенталь импонировал своим суховатым юмором и еврейской мудростью. Старый пражский еврей, он любил Прагу и полюбил Мошну, отзываясь о нем так: «Хитрый он человек, все улыбается, а сам думает себе свое». Теперь он ласково посмотрел на актера и, прищурив маленькие глазки, заговорил:

— А что я хотел вас спросить, пан Мошна, — что поделывает ваш директор, знаете, этот Лигерт? — Не ожидая ответа, он посыпал скороговоркой: — Как он взбудоражил нашу Прагу! Даже одноногий какой-то из самой Испании танцует у него… А что скажете вы, пан Мошна, как специалист? Ведь все это, пожалуй, стоит огромных денег, не так ли?

— Этого я не знаю, пан Розенталь, но не нравится мне все это, хотя публика вне себя от восторга.

— Вот-вот, я тоже так думаю, пан Мошна. Мне это тоже не по вкусу… Я, знаете ли… Думайте что хотите, назовите меня, пожалуй, глупым евреем, но вы не поверите — я предпочитаю заглянуть к вам во Временный или в Сословный послушать оперу. Вот это — солидно. Хотя пришлось мне повести свою Рэзиньку в Новоместский, когда там был этот императорский балет. Вот уж верно, что красота, пан Мошна, но у меня от всего этого закружилась голова, и я всю ночь не мог уснуть.

— По-моему, у Лигерта от этого тоже голова закружится, — перебил его Мошна.

— Так-так, мои слова, пан Мошна, одного только не могу понять — правда, я человек глупый, — но скажите сами! Лигерт всегда был ловкий человек, ничего не скажешь, деньги он умел делать — но театр? Вы тут лучше должны разбираться, тоже ведь не первый день в театре… Что такое театр? — Розенталь вывернул кверху ладони. — На склад его не положишь, упаковать не упакуешь — предмет роскоши! Орудие настроения, пан Мошна. Но скажите на милость, как делать гешефт на настроении? Лучше уж лошадей держать! Не обижайтесь, пан Мошна, вы — совсем другое дело. Вы художник и не можете без этого жить, да еще и зарабатываете этим. Но скажите, ведь Лигерт — ведь я его знаю много лет! Мой папа — знаете, старый Розенталь, тоже фирма «Перо-пух» — в свое время дал взаймы Лигерту кое-какие деньжонки, а тот сделал из них сотни тысяч! Такой ловкий человек — и вдруг театр, да еще, простите, пан Мошна, с таким шумом! Вам здесь карты в руки, вы этим с малых лет занимаетесь и выучку прошли. У меня же перо-пух, что ж, не так благородно, но и перо-пух — вещь добрая, пан Мошна. У каждой порядочной девушки перин по крайней мере на две постели… В нашей семье был такой случай. Муж племянницы — Эльбоген, может, слыхали, Эльбоген, «Кожи», отец его тоже был «Кожи», а начало положил их дед. Скупал шкурки по крейцеру, а кончил на Долгом проспекте, где по-честному — дайте этому человеку деньги ночью, без свидетелей, и он все вернет — купил лавчонку. Сын его сидел уже в кабинете и имел пятерых приказчиков. Эльбоген — «Кожи»! Ну, и вдруг внук, молодой человек, — понимаете, все были «Кожи», — возьми да начни заниматься пером, верите ли?! Это же несерьезно! Я работаю с пером сорок с лишним лет, и то почти ничего не понимаю, а этот молодой человек только что спит на перинах — так нет, дайте ему перо-пух! А этот Лигерт? Раньше, когда говорили «Лигерт», это значило «текстиль». Почему же теперь он стал «театр»? Он сумасшедший, теперь это видно, а как долго нас обманывал! Это несолидно, пан Мошна. Вы-то специалист, вы лучше понимаете. Взять текстиль — пожалуйста, под текстиль можно дать заем, текстиль можно сложить на складе, но театр?

— Театр — проклятая штука! — вздохнул Мошна, в голове которого пронеслись воспоминания обо всем, что ему пришлось пережить, пока он получил место в Праге. Потом, улыбнувшись Розенталю, который не отводил от него вопросительного взгляда, Мошна добавил: — И все равно я не променяю театр на весь Долгий проспект, с Козьей улицей в придачу!

— О, не говорите так, пан Мошна, были бы вы владельцем этих двух улиц, вас бы и в Вене встречали с почетом. Но вы правы, любовь есть любовь, тем более что еще и заработок дает! Всякий должен любить свое дело и держаться его! — решительно заключил пан Розенталь; лицо его смягчилось, и он снова ласково посмотрел на Мошну.

— Когда вы играете, пан Мошна — нет, я не хочу вам льстить, какая мне выгода? — но я очень люблю на вас смотреть. Вы какой-то настоящий. Вам веришь, и потом вы никого не огорчаете… В общем, выучились своему делу, и хорошо выучились, и теперь оно дает вам заработок. — Тут старый Розенталь опять прищурил свои глазки и разнежился совсем. — Это все равно как перо-пух — не то чтобы я хотел сравнивать, сохрани бог, но возьмите пригоршню пуха, да хорошенько помните его, да подуйте, да пустите по воздуху — и перышко за перышком будет парить, парить и тихонечко опускаться, да и ляжет так на пол, легонько, как пена, легкая, легонькая, легчайшая пена — о, пан Мошна! Два золотых за фунт любой с удовольствием заплатит за пух Розенталя — и вот, я сорок лет занимаюсь пухом, а почти ничего еще не понимаю. А тот Эльбоген, о котором я вам говорил, уже пошатнулся, и пан Лигерт плохо кончит — увидите, пан Мошна!

Кончился бурный Лигертов сезон, кончились шумные гастроли — пора было переходить к будничной работе, к ежедневной, обычной игре на театре.

Лигерт понес чувствительные потери, однако еще не скатился на дно. И все же, когда он, взяв карандаш, подсчитывал расходы, пальцы у него тряслись.

Это что — нервы или опять страх перед жизнью? Он стар и нуждается в отдыхе. У него испортилось пищеварение, нарушился сон, а после бессонных ночей, сидя в директорской ложе, он засыпал крепким сном под самый громкий смех и овации. Да, ему надо отдохнуть — зато он показал им, всем этим мелкотравчатым театралам, как надо делать театр, доказал, что он — человек с размахом…

Теперь бы только укрыться в каком-нибудь спокойном уголке и тихонько переживать там всю эту славу — так просто, про себя. А между тем — между тем его заставляют возиться с каким-то Временным театриком, выслушивать вопли багровеющих от надсады чехов, крики о патриотической программе… Каков срок его договора с Временным? Два года… Вот скука! Да еще изволь выбрасывать на это последние деньги… Надо потребовать — и настоятельно потребовать — дополнительной субсидии у земского комитета, не то он плюнет на всю эту лавочку! Впрочем — они на это способны — еще наложат лапу на его залог, и напустят на него сонм кредиторов, и… И кончит он, как Томе! Проклятье!..

Земский комитет отклонил требование Лигерта.

Предыдущая главаГлава 4 из 15Следующая глава