К книге
Индржих МошнаПОСТОЯННОЕ МЕСТО
20%
ПОСТОЯННОЕ МЕСТО
3

После ухода Крумловского Мошна не долго пробыл в труппе Прокопа. Сменив несколько хороших мест, Прокоп вынужден был снова странствовать в глухой провинции, по маленьким городкам, потому что в больших городах труппе его, в том состоянии, в каком она была, невозможно стало выступать. Прокоп уже не мог конкурировать не только с другими антрепризами, но и с любительскими кружками.

В те времена по Чехии и Моравии кочевало уже несколько хороших коллективов, привлекавших актеров из немецких трупп и из распадающихся чешских — таких, например, как обветшавшая труппа Прокопа.

Мошна ушел от Прокопа чуть не с боем. Старый пьяница никак не желал отпускать его, он считал Индру едва ли не своей собственностью и не понимал, как это всегда терпеливый и послушный Мошничка, безропотно исполнявший в театре любую работу, мог вдруг взбунтоваться. Но Мошна знал, что у Прокопа он погибнет как актер, что каждый день, проведенный здесь, означает новую и новую потерю.

Ангажемент он получил в труппе Штандеры{40} — в то время, пожалуй, лучшей из всех.

И здесь ему больше всего приходилось играть выходцев из народа — роли, которые значатся в последних строках театральных афиш и которые никто не хотел, не хочет и не захочет играть. Именно они по странному стечению обстоятельств всегда доставались Мошне, просто преследовали его. В конце концов он начал находить в них вкус, как в терпком вине. И, не желая того признавать, начал даже их любить, любить странной грубоватой любовью. Он раскрывал в них себя и ловил себя на том, что именно ради них просиживает целыми днями в трактирах, простаивает на рынках, на ярмарках, в лавках мясников, на площадях, наблюдая их на богомолье и храмовых праздниках, на свадьбах и похоронах, а в последнее время, когда всюду стали прокладывать железные дороги, и на вокзалах. Он слушал и смотрел. Вступал в разговоры, расспрашивал до бесконечности, что-то объяснял, переругивался.

«Чего я не вижу, того не могу сыграть» действовало по-прежнему. Прототипы его ролей были здесь перед ним как на ладони, без всяких прикрас.

Все свободное время Мошна проводил за этим на первый взгляд бесцельным занятием, глазея и ничего не делая. Но душа его была открыта, и ничто не пропадало для нее даром.

Ежедневно Мошна с великим усердием занимался и другими упражнениями. Он ходил на руках, балансировал на спинке стула, делал гимнастику, «укрепляя плоть и дух», как того требовали правила Сокольского общества{41}, танцевал и пел. Впрочем, пел он всегда. А вечерами, подобно Далибору{42}, играл на скрипке Крумловского — играл для себя и для всех, кто желал его слушать. На прогулках он декламировал целые поэмы. Каждую минутку свою он превращал в разменную монету репетиций и упражнений, накапливая так собственный актерский фонд.

И каждый вечер Мошна играл. И всякий раз ему чудилось, что где-то там, в сумраке зала, затерялась единственная пара глаз, следящих только за ним, — глаз Крумловского. Глаз мудрых, бдительных, дружеских и беспощадных.

Актер всегда играет для определенного человека. Как долго играл Мошна только для Крумловского! Слышал голос его — голос своего учителя. Мысленно разговаривал с ним, спрашивал совета… Крумловский сделался актерской совестью Мошны. А Крумловский в это время проживал где-то на потерянных путях последние остатки редкого своего таланта, мастерства, человечности…

Мошна получал у Штандеры постоянное жалованье. Сначала двадцать, потом тридцать, а там и тридцать пять золотых в месяц. Он жил упорядоченно и спокойно. И казалось ему, что он счастлив. Он нередко повторял:

— Если хочешь достать головой до звезд, надо, чтобы ноги были обуты в прочную, сухую обувь…

Однако Мошна не расставался с давней своей мечтой — играть героев, в ролях которых потрясал публику Крумловский. Мечта эта пряталась где-то глубоко в душе молодого артиста, и беспокойными ночами, просыпаясь, он слышал свой голос, произносящий монологи Эдипа, Отелло, Тристана или Ромео…

В начале 1863 года Пльзеньский муниципальный совет постановил сдать в аренду на два года городской театр директору-немцу Иоганну Веседцке-Вальбургу с условием, что немецкие спектакли будут чередоваться с чешскими.

По этому постановлению видно было, что даже вполне онемеченная Пльзень не устояла перед патриотическим движением.

За несколько лет до этого в Пльзени снесли средневековые городские стены. Город вздохнул, и в узеньких улочках старинного «бурга» повеяло свежим ветром.

Долго спорили о том, каким должен стать этот город: ярмарочным или курортным центром, пока совершенно неприметное и невинное событие не определило его судьбу — на месте маленького трактира в 1842 году построили небольшой, но вполне приличный пивоваренный заводик. Заводик этот проявил чудесную жизнеспособность: он рос и рос, и город утонул в пиве — примерно так же, как французский город Коньяк утонул в своем выдержанном спиртном напитке. Таким образом, не торговым или курортным городом стала. Пльзень, а знаменитым городом пивоваров. По мере того как росли дивиденды держателей пивоваренных акций, росло и их высокомерие. Город охватила строительная лихорадка. Сносили старые дома, дворы, сараи — строили красивые двухэтажные особняки, разбивали парки, возводили просторные школьные здания и, конечно же, казармы, но между прочим нашли место и время для строительства небольшого театра. До сего дня гордится Пльзень тем, что она была из первых городов провинции с собственным каменным зданием постоянного театра.

Когда в 1863 году директор Вальбург получил в аренду городской театр с условием ставить чешские спектакли, он начал набирать чешских актеров — до сих пор у него играли только немцы. Вместе с другими он принял Мошну.

Правда, Индру манила Прага. Она манила его не как театральный чешский город — им она только становилась, — а как родина. Где бы ни был пражанин, куда бы ни бросила его судьба, в конце концов он всегда возвращается в родной город.

Поэтому, прежде чем обосноваться в Пльзени, Мошна опять, как два года назад, попытался отвоевать для себя местечко в Праге, — и опять на подмостках Новоместского театра.

В 1862 году он приехал в родной город и добился бенефиса. На сей раз он выступил в комедийной роли. Раз все считают его комиком — может, это и есть та щель, через которую можно проникнуть в Прагу?

И вот в воскресенье 20 июля 1862 года Мошна выступил в пьесе «Ошибка» Ф. Кайзера — в пьесе с музыкой и пением, как было тогда в обычае.

Мошна играл Войтеха, играл как мог хорошо — но не так, как бы хотел, а значит, и не так, как должен бы играть.

В те времена от комика ждали, чтобы он вставлял в свои роли какую-нибудь современную песенку — этакий маленький сюрприз для публики. В ту пору никого не удивляло, если, например, персонаж из шекспировской комедии «Много шума из ничего» ни с того ни с сего запевал песенку о пражской конке или о пражских белошвейках или если граф Жодле в «Смешных жеманницах» Мольера исполнял куплет о том, как пекарь на Малой Стране, «выпекая кренделя, сам выводит кренделя». Режиссер спектаклей всегда оставлял место для остроумных (а порой и пошлых) шуток уважаемого господина комика.

Мошна, у которого в запасе было немало песенок и куплетов, не решился, однако, во время дебюта пустить в ход столь «само собой разумеющийся» прием — для него это вовсе не было чем-то «само собой разумеющимся». Мошна был еще слишком целомудренным провинциалом и относился к игре с уважением.

Пражская критика это тотчас подметила и не замедлила поставить это ему в укор. Хочешь быть комиком в Праге — делай, что от тебя ждут!

Молодой в ту пору Ян Неруда{43}, театральный рецензент журнала «Глас», довольно подробно разобрал игру Мошны. По существу, вся статья была посвящена его исполнению.

Неруда упрекал Мошну в том, что тот, играя комическую роль, не вставил в нее никакой песенки, не обогатив таким образом спектакль пением. Другими словами, рецензент пришел к выводу — раз актер не пел в комической роли, значит, он и вовсе не умеет петь. Игра Мошны казалась ему слишком трезвой, в ней было «мало разнообразия». В конце статьи Неруда писал, что, может быть, и хорошо было бы ангажировать пана Мошну, но, пожалуй, лишь на небольшие роли, ибо полезно сразу определять истинное место каждому исполнителю.

Не удивительно, что игра Мошны рядом с царившим еще тогда пафосом в трагедии и буффонадой в комедии казалась «бесцветной и однообразной».

Несомненно, однако, что в первой же своей статье о дебютанте Мошне Неруда увидел, что «возможности его значительны».

Все это очень хорошо, но Мошну после «Ошибки» в театр не пригласили. И оказалось, что ошибки не сделали, ибо те полтора года, которые он провел еще вне Праги, пошли ему только на пользу.

Индра не стал отчаиваться. В душе он твердо знал, что рано или поздно в Прагу попадет, хотя бы ждать пришлось двадцать лет. И он принял ангажемент в Пльзень, где встретился с превосходным мастером театра Франтишеком Покорным, тоже некогда начинавшим у Прокопа.

Покорный ушел от Прокопа в 1852 году в труппу Тыла. С Тылом странствовал он по Чехии три года — последние три года Тыла, трудные и полные невзгод. Он был одним из лучших молодых актеров школы Тыла и самым удачным исполнителем ролей Шванды-волынщика, Пражского кутилы, Антонина в «Дочери поджигателя», Иржика в «Найденыше», Войтишека в «Пани Марьянке» и других. Франтишек Покорный был всего на четыре года старше Мошны, но принадлежал еще к будительскому поколению Тыла. То был человек образованный, хороший режиссер — именно такой и нужен был Мошне.

Режиссер тогда был скорее организатор, чем человек, определяющий стиль, направление и композицию спектакля. Однако Покорный был уже режиссером немножко в нашем смысле слова. Мошна пришелся ему по сердцу, и он стал доверять ему тыловские роли — роли, которые сам получал из рук драматурга; таким образом Мошна стал как бы прямым наследником традиций и школы Тыла. Покорный тоже нашел в Мошне бесспорный комедийный талант, но говорил:

— Чешский актер любого амплуа должен переиграть весь основной репертуар, не минуя ролей, подходящих ему по возрасту. На этих ролях он и покажет — действительно ли он хороший актер или просто комедиант, космополит без роду и племени.

В Пльзени Мошна встретил нескольких актеров, с которыми судьба связала его на всю жизнь. Это были прежде всего Якуб Сейферт{44} и Индржишка Славинская{45}.

Тем временем в Праге произошло историческое событие. 18 ноября 1862 года открылся Королевский чешский Временный театр{46} — первый этап в создании большого Национального театра.

Среди актеров, особенно провинциальных, началось волнение — было известно, что ищут и будут искать артистов для нового театра, чтобы пополнить старую гвардию Тыла — основной костяк Временного театра; нужно было создать большой и полный ансамбль, способный достойно представлять чешскую Талию — на сей раз вполне официально.

Мечты Мошны о Праге, вместо того чтобы оживиться с открытием Временного театра, наоборот, были подавлены мыслью, что теперь в Прагу хлынут все, кому не лень, и о нем, исполнителе «малых ролей», вряд ли вспомнят.

Старый опытный театральный зубр Вальбург предоставил руководство чешскими спектаклями Франтишеку Покорному, а сам занимался только немецким репертуаром. Это позволило пробуждающейся Пльзени увидеть за два года сорок семь чешских пьес, главным образом Тыла и Клицперы{47}, и переводные пьесы Шекспира, Мольера, Шиллера и многих других.

* * *

Первый, кто с трогательной сердечностью встретил Мошну в Пльзени, — а у Мошны от испуга душа в пятки ушла, — был пан Скрживанек, «интриган» из труппы Прокопа.

— Я взволнован до слез, старый товарищ! — обнял он Индру. — О, Прокоп — немыслимый человек! А Схранил умер — замерз на дороге, трагедия, трагедия! Печальные похороны — денег не было даже на то, чтоб окропить покойника святой водой. Гронек в больнице Милосердных братьев — ему конец! Я ушел — Прокоп в белой горячке, — так и сыпал пан Скрживанек новости, не выпуская Мошну из объятий; он отстранил его немного, чтобы тут же снова взять за плечи. — А наш Мошничка, наш милый шут, все такой же красавчик! Ничего — подымешься… В Праге тебе отказали, я слышал. Не важно! Пльзень — хорошее место, — он окинул Мошну взглядом знатока, — даже слишком хорошее!

Новости пана Скрживанека поразили Мошну, и ему было противно, что, говоря о смерти старого помощника режиссера и мастера театральных чудес Схранила или о последнем приюте доброго старика Гронека, или произнося ядовитые слова в адрес самого Мошны, Скрживанек все время сладко улыбался. Индра довольно резко вырвался, однако Скрживанек вцепился в его руку и горячо пожал ее.

— Ну что ты, что ты, неприятные воспоминания? Я всегда был тебе добрым приятелем! Сколько раз заступался перед Прокопом! Ну, кто старое помянет… Приветствую тебя, старый друг! — и он снова обнял Мошну.

А тот хотел бы расспросить Скрживанека о многом. Ведь речь шла о людях, которых Мошна любил, но при виде желтого и злобного лица «интригана» Индра ни о чем не стал его спрашивать. Он не выносил манеры Скрживанека говорить отрывочными, короткими фразами. А тот все трещал.

— Здесь уютно, но я не останусь! Прага, Прага ждет! Временный набирает актеров. Мой дядя каноник знаком с Ригером. Я подумываю… А Ригер — молодец! Показал этим нетерпеливым, как надо создавать театр! За четыре месяца под крышу подвел. Европа поражена — я тоже!

— А из-за Временного не отдалится ли строительство настоящего, большого театра? — не удержался от вопроса Мошна.

Как и все чешские актеры той поры, он с глубокой заинтересованностью следил за борьбой мнений: что лучше — дожидаться решения о большом или удовольствоваться пока Временным театром.

Доктор Франтишек Ладислав Ригер, человек в расцвете сил, вождь правого крыла чешской буржуазии, исполнял кроме многих других функций еще и обязанность интенданта чешского театра в Праге. Он добился осуществления своего плана вопреки максимальным требованиям молодых энтузиастов: создать пока Временный театр и лишь потом, когда нация наберет силы и ее культурная подготовка станет выше, построить и большой театр.

— Ничего не отдалится! — воскликнул пан Скрживанек в ответ на сомнения Мошны. — Ригер осторожен, а молодые головы горячи. Чем долго ждать, лучше хоть что-то. Собственно, большой и начинается с временного! Так чего же им надо? Впоследствии здание Временного станет частью Большого. Умно, дельно, символично! У меня связи — дядя каноник — большой театр через двадцать лет!

— Через двадцать лет?! Но это ужасно! — воскликнул Мошна.

— Временный — тоже изрядный.

— Это как понимать? — недоумевая, спросил Мошна.

— Я сам подумываю о Праге. Но рано еще — дядя каноник — осмотрительность! — Пан Скрживанек лукаво поднял брови. — Теперешний директор Томе уйдет. Новое руководство — легкий репертуар, иностранные комедии, — а не то и Временный прикроют!

— Как прикроют? — уже с возмущением воскликнул Мошна.

— Публики мало, — засмеялся Скрживанек. — Перед Сословным — ряды экипажей, давка — элита… Перед Временным — одна коляска, несколько ремесленников, студентов… Не выдержать! Голодранцы мы! — и пан Скрживанек плюнул.

Мошна готов был ударить Скрживанека. Хуже всего то — и это доводило Мошну до ярости, — что человек этот отчасти прав. Действительно шли разговоры, что Временный слабо посещают, хотя спектакли идут по воскресеньям, а в будни — через день; что в репертуаре нет подходящих чешских пьес, нет хороших актеров, нет даже приличного реквизита, и тому подобное.

И Мошна, покраснев как рак, задыхаясь, выпалил:

— Знаете что, пан Скрживанек, лучше нам с вами не разговаривать вообще, а уж если придется, то будьте так добры обращаться ко мне на вы. Всего хорошего!

Слухи о театральных делах в Праге доходили до Пльзени, словно порывы холодного ветра. Мошна чувствовал: все, что делается в Праге, касается и его, как всякого истинного патриота. Известия из Праги всегда волновали его.

— Дивлюсь я этому Мошне — дурачок какой-то, — сказал однажды Скрживанек в гримерной. — Так переживать то, что никогда его не коснется! Прага и он — чепуха! Я вот и то жду. Дядя писал, Ригер сказал ему: во Временный — преждевременно!

— Главное, что в Праге играют, да еще в собственном театре! — бросил Мошна Сейферту, который воскликнул:

— И будут играть впредь!

Сейферт, как все молодые энтузиасты того времени, вместе с Мошной горячо ратовал за большой чешский театр, за достойное помещение для него, за его славу. Как все молодое поколение прогрессивных патриотов, представляемое Галеком{48}, Нерудой, Чижеком, Сабиной{49} и другими, они верили, что ничто уже не остановит тот размах, с каким в Праге, а после нее и по всей стране, начала развиваться культурная жизнь. Что значили для них временные затруднения? В Праге тогда ходили по домам, предлагали абонементы во Временный, куда чехи действительно только еще учились ходить.

— Сопляк! Держат из милости, а он еще голос подымает! — презрительно процедил сквозь зубы Скрживанек по адресу Сейферта, обращаясь к своим соседям; с каким-то там Сейфертом он вообще не считал нужным разговаривать. Кто такой Сейферт в сравнении с паном Скрживанеком, опытным актером, — семнадцатилетний молокосос… Да вдобавок простой суфлер, и то по милости пана Покорного.

А Якуб Сейферт действительно сначала был суфлером. Он бежал из дому в театр и умолял принять его на какую угодно работу. По образованию он был типограф. Как и Мошна, он начал учиться в немецком реальном училище пиаристов, и ему предстояло сделаться священником, но театр, в котором он буквально вырос (отец его служил техником в Сословном театре), стал его судьбой. Еще типографским учеником он играл в студенческих кружках — и вот очутился в Пльзени, суфлером в театре Вальбурга.

Сейферт был красивым юношей, с пышными золотистыми волосами и с томным взглядом голубых как небо глаз; но под этой внешней красотой Покорный вскоре угадал в нем и большой артистический талант, вернее, горячую любовь к театру, которую ничто не могло поколебать.

И Покорный недолго держал Сейферта в суфлерской будке; впрочем, даже сидя в этой будке, Якуб больше играл, чем суфлировал.

Покорный в прямом смысле слова вытащил его из будки. Случилось это на репетиции «Деборы»{50}; режиссер вынужден был отобрать роль Йозефа у пана Скрживанека, который с богоравным видом ловил подсказку суфлера; тогда-то и отдал Покорный эту роль Сейферту.

Скрживанек, естественно, распустил слух, что мальчишка нарочно плохо ему подсказывал и что вообще Покорный покровительствует всяким «голоштанникам» в ущерб опытным актерам, и пошел жаловаться Вальбургу.

Вальбург лаконично ответил:

— Hauptsache[19],— роль вы не знали? Или знали? Не знали. И чем Сейферту играть за вас в будке, пусть играет прямо на сцене. Вы же, пан Скрживанек, если так хорошо знаете, как надо суфлировать, сели бы сами в будку да и показали!

В суфлерскую будку Сейферт не вернулся. Лучше всего ему давались роли любовников, и вскоре в Пльзени не осталось ни одной девицы или дамы, у которой бы при появлении на сцене Сейферта не екало сердце.

— Единственно, о чем я жалею, — говорил Сейферт Мошне, — это о том, что не видеть мне так хорошо, как из будки, очаровательные ножки нашей Индржишки, когда она так мило встряхивает на сцене своими юбками!

Этот Якуб Сейферт, этот Куба, был прирожденным любовником, и страсти и признания на сцене вовсе не были для него притворством. Всей душой он влюблялся во всех хорошеньких девушек. Он читывал Мошне любовные записочки, которые получал дюжинами вместе с цветами, галстуками, сувенирами и домашним печеньем. Тут все было в порядке. Хуже обстояло дело с Индржишкой.

Индржишка — Индржишка Славинская, из дворянского рода Риттер из Риттерсберга, тоже пражанка, получила в Пльзени первое крещение. Как и Сейферт, она играла преимущественно любовные роли — таким образом, и утром на репетициях и вечером на спектаклях она частенько оказывалась в объятиях Кубы. Правда, изредка — особенно в комедиях — любовников играл Мошна, и тогда с Индржишкой обнимался он.

Индржишка была немного старше Сейферта. Красивая девушка с глазами, как ясная лазурь, она очень хорошо пела, петь ее научил отец, преподаватель музыки. Она была образованна и серьезна, и какое-то облачко меланхолии всегда окружало ее. Воспитанная в Варшаве, где жил ее отец, она вынесла оттуда своеобразную мягкость выговора. Риттерсберги были дворянами древнего чешского рода и патриотами еще со времен ее деда, Яна из Риттерсберга, тоже музыканта и страстного собирателя чешских народных песен. Индржишка отказалась от дворянской фамилии, тем более что звучала она на немецкий лад, и приняла девичью фамилию матери — Славинская, что весьма отвечало в ту пору патриотическим настроениям.

Не только характер, но и иная, более глубокая и надежная защита делали Индржишку недоступной для ухаживания вечно влюбленного Кубы.

А наш милый красавчик подозревал, что именно Мошна — причина холодности партнерши, которая на сцене пылала на диво страстной любовью, зато в обычной жизни оставалась только доброй и милой приятельницей; такое поведение красивых девушек всегда нервирует поклонников, особенно если они неотразимы, как Адонисы.

Однажды в конце лета Мошна пошел с Индржишкой погулять на кладбище святого Николая и остановился там возле могилы Тыла.

Мошна нередко хаживал сюда один, и вид простой могилы несчастного Тыла всегда глубоко трогал его.

— Я его помню, — задумчиво сказала своим мягким голосом Индржишка. — Я была совсем маленькой, когда он к нам приходил. Пламенный человек, полный кипучей энергии… Сперва я его боялась, а позже очень полюбила. Он был прекрасным рассказчиком и всегда говорил с жаром. Никогда не забыть мне встреч с ним. А однажды он привел к нам человека, который потом стал для меня самым дорогим…

Мошна слушал молча, не перебивая Индржишку расспросами; она же, казалось, просто вспоминала вслух прошлое.

— У нас бывало весело. Папа играл на спинете, а все пели с подъемом, с настроением… Йозеф, бывало, вынимал блокнот и молча делал прелестные эскизы. У меня хранится несколько его рисунков — они всегда напоминают мне о доме… об отце…

— Какой Йозеф? Манес?{51} — сам не зная почему догадался Мошна и тотчас осекся.

Индржишка, словно проснувшись, подняла голову:

— Манес? Я ведь фамилии не называла…

Когда они возвращались, их догнал посыльный с почты и вручил Славинской большой запечатанный конверт. Адрес на нем был написан мелким энергичным почерком.

Индржишка рассеянно взглянула на Мошну и вдруг залилась жарким румянцем.

Мошна улыбнулся, она же робко покачала головой, словно просила его не шутить. Прижав конверт к груди, она поспешно распрощалась.

Мошна долго задумчива смотрел ей вслед.

Йозефу Манесу было в ту пору сорок два года, а Славинской — неполных двадцать.

Сейферт и Мошна жили у одной вдовы на Школьной улице, недалеко от Бранки. Комнатка у них была очень уютная, и жили они дружно. Старший и более опытный, Мошна умел приспособиться к юноше — в нем самом сохранилось еще много мальчишеского, и он прекрасно понимал Якуба. А тот привязался к Мошне, как к старшему брату.

Мошна держался с ним умно, лишь изредка позволяя себе давать советы. «С этим парнишкой не состаришься», — сказал он как-то Славинской, когда она пожаловалась на «страстность» своего партнера по сцене.

Оба молодых актера вели бесконечные разговоры о жизни и об искусстве. Мошна рассказывал Кубе о Вене, о людях, с которыми ему довелось встречаться, о Крумловском и честно делился с ним своим опытом — делился по-братски, бескорыстно, да еще так, что Куба никогда не чувствовал в нем ментора.

Сейферт имел обыкновение разговаривать уже при погашенных свечах, до тех пор, пока Мошна не засыпал.

Так лежали они однажды в темноте, и вдруг Сейферт спросил про Индржишку. Он, видно, давно готовил этот вопрос.

— Сознайся, Индра, ты ведь строишь куры Индржишке?

— И не думаю! Да оно и ни к чему.

— Но ведь не деревянная же она! Играет — горит так, что солома вспыхнет, а потом — ничего.

— Что — ничего?

— Ну ничего!

— Не всем же влюбляться в тебя, правда?

— Не всем, конечно, но если б ты знал, как она пылает порой, когда произносит любовные монологи, — ты бы тоже непременно…

— Что?

— Как — что! Непременно бы сам зажегся, хоть ты и не солома!

— Это верно, я не солома.

— Но ты с ней иногда ходишь на прогулки… и вообще немножко за ней ухаживаешь, сознайся!

— Не сознаюсь.

— Почему?

— Да потому, что не в чем.

— Рассказывай!

— Да разве на свете только двое мужчин — ты да я?

— Значит, у нее есть кто-то другой?

— Не знаю… А почему бы и нет? Она молода, красива…

— Правда — почему бы не быть другому? Но знаешь, на сцене она иногда так захватывает…

— Видно, думает в это время о другом.

— Довольно глупое ощущение — изображать для кого-то совсем другого человека…

— А ведь мы, актеры, только и делаем, что изображаем кого-то другого…

Некоторое время оба молчали, потом Якуб снова заговорил:

— Кто бы это мог быть? Кто-нибудь из наших?

— Не знаю, и отстань от меня, спи! Одно тебе могу сказать: с некоторых пор я уважаю ее больше кого-либо и не допущу, чтобы всякие молокососы болтали о ней как о предмете, на котором им можно испытывать свои чары, — заявил Мошна, положив конец разговору; он повернулся к стене и демонстративно захрапел.

А жизнь в Пльзени текла от спектакля к спектаклю ровно и размеренно. Вальбург был человеком опытным и разумным. Он следил за порядком и одинаково заботился о немецких и о чешских актерах, не вынося никаких склок. Он любил молодежь и искренне старался помогать ей.

Молодая троица — Мошна, Славинская, Сейферт — держалась немного особняком, хотя сам Мошна старался сдружиться с новыми коллегами — таково уж было свойство его общительного нрава.

В комедийных ролях он имел все больший успех. Он хорошо слышал, как при его появлении на сцене по залу проносился шумок:

— Мошна, Мошна…

И блаженное чувство разливалось у него в груди — ага, все-таки он что-нибудь да значит! И он играл от всего сердца, и смех публики не приводил его больше в отчаяние. Он стал принимать его как самую желанную награду.

Давали «Дон Жуан, или Каменный гость» Мольера. Главные роли исполняли старшие, солидные артисты.

Весь спектакль был окрашен в трагические тона — особенно сцены с отцом Дон Жуана, доном Луисом, а тем более с командором — Каменным гостем, которого играл Скрживанек. Этот драматический тон в значительной мере нарушал Мошна в роли Сганареля, озорного слуги Дон Жуана.

Итак, представление проходило на серьезной ноте, хотя и противоречившей юмористическому духу Мольера, — и публика тоже серьезно воспринимала трагедию соблазнителя. Мошна — Сганарель составлял исключение…

Подошла сцена с памятником командора.

Скрживанек, обсыпанный мукой, изображал свой собственный памятник, и естественно, не имел права даже глазом моргнуть. Выглядеть настоящим изваянием — дело актерской техники, самообладания, более того — дело чести.

А Мошна — Сганарель захватил на сцену прутик и, показывая Дон Жуану статую командора, пощекотал Скриживанека под носом.

К чести пана Скрживанека да будет сказано, что он не шелохнулся, хотя глаза его метали молнии.

«Ну что, статуя? Я тебя убью, если ты не скажешь!»[20] — крикнул Сганарелю Дон Жуан.

«Статуя сделала мне знак», — ответил Сганарель и снова легонько пощекотал статую под белым от муки носом.

Вероятно, эта мука, но несомненно и прутик, к кончику которого Мошна прикрепил еще маленькую кисточку, были виной того, что статуя громко чихнула.

«Слава богу! — вскричал тогда Сганарель. — Значит, я правду сказал!»

Публика, до сих пор серьезная и молчаливая, разразилась неудержимым хохотом.

«Ладно еще, не упал, не разбился! Что бы мы тогда делали!» — подбавил жару Мошна.

Публика начала рукоплескать, топать ногами, помирая со смеху. И когда опустился занавес, поднялся дружный вопль: «Бис! Бис!!» Мошна выходил раз пятнадцать.

В антракте пан Скрживанек неистовствовал. Он метался по гримерной как разъяренный тигр, рыча:

— Хватит! Я убью его, убью! Где директор? Тысячу золотых штрафа этому негодяю! Он или я!

Все в ужасе расступались перед Скрживанеком. Но ему этого было мало, и он продолжал буйствовать:

— Держите меня, а то я его разорву!

Два актера в самом деле подбежали, схватили его за плечи.

Мошна, вытащив свою шпажонку, стал в позицию:

— Пустите, пустите, я его в решето превращу!

Стоило нечеловеческих усилий утихомирить Скрживанека и уговорить его доиграть. Явился сам директор Вальбург и вынужден был обещать Скрживанеку внеочередной бенефис, главную роль, цветы и вообще все то, чем успокаивают взбешенных артистов.

Мошна отделался выговором и штрафом в пять золотых, что для бережливого Индры было тяжелым наказанием.

— Ну и пусть, хотя бы мне это стоило в два раза дороже! — торжественно заявил Мошна, платя штраф. — Зато я отомстил старому подлецу!

— Зайдете ко мне после спектакля, Мошна! Штрафом дело для вас не кончится. А теперь — на сцену! — строго проговорил Вальбург, с трудом подавляя улыбку.

Спектакль благополучно доиграли. Только в заключительной сцене, когда Каменный гость приходит на ужин к Дон Жуану, публика, вместо того чтобы оцепенеть от ужаса, опять неудержимо расхохоталась. Скрживанек хотел бежать со сцены, и Дон Жуан едва удержал его.

— Я осмеян! — кричал злополучный Скрживанек за кулисами, срывая с себя белые одежды.

А публика надсаживалась, как в лесу, вызывая Мошну и статую командора. Однако статуя выходить не пожелала.

— Ты приобрел смертельного врага, — сказал Мошне Сейферт.

— Этого я и хотел, — строго ответил Индра. — Если твой враг — подлец, то это делает тебе честь.

— Слушайте, Мошна, — начал Вальбург, когда Индра явился к нему после спектакля. — Таких вещей больше не смейте делать у меня в театре, поняли, а то у нас не театр будет, а цирк.

— Да, пан директор.

— Погодите! Вы откололи такой номер, за который вас следовало бы выгнать!

— Да, пан директор!

— Погодите! Я должен, однако, признать, что никогда еще «Дон Жуан» не имел такого успеха, как с этим чиханием!

— Да, пан директор!

— Дайте же мне, черт возьми, договорить! Так как я имею обыкновение награждать актеров, создавших спектаклю успех, то вам от меня особая премия — пять золотых, с тем, конечно, что больше вы мне таких шуток выкидывать не будете, не то я и впрямь должен буду вас уволить. Адье!

Было дождливое октябрьское утро. Дождь моросил — мелкий, назойливый, пустяк как будто, а в минуту промачивал насквозь.

В такие дни директор Вальбург приказывал затопить печку в складе — просторном помещении, которое служило репетиционным залом и клубом одновременно. Здесь сходились актеры и актрисы, повторяли роли, делились воспоминаниями, варили кофе, играли в карты, ругали театральное руководство и решали проблемы культурной жизни как в Чехии и Моравии, так и в целой Австро-Венгрии.

За расписным крестьянским столом сидели Сейферт со Славинской; он обрушивал на нее страстные излияния Бассанио из «Венецианского купца», она же, как и подобало Порции, покорно выслушивала их.

Несколько актеров играли в карты на большом барабане, словно императорские ландскнехты в военном лагере.

Пан Скрживанек, изображая глубокую работу мысли, покоился в резном готическом кресле.

Мошна перед высоким зеркалом, стоя на одной ноге, пытался закинуть другую ногу за шею, приговаривая:

— А вот же не зацепить мне ногой за шею — или зацепить? Не зацепить! А вдруг? — Тут ему в самом деле удался этот акробатический трюк, но он потерял равновесие и свалился, подняв тучу пыли.

— Господи, Индра, ты когда-нибудь убьешься — вскрикнула испуганная Индржишка.

Сейферт, который как раз в эту минуту обращался к ней со словами:

Синьора,

вы слов меня лишили, только кровь,

текущая во мне, вам отвечает,—

вскочил, возмущенный:

— И это, называется, взрослый человек!

— Слушай, Куба, не читай проповедей, лучше помоги мне вернуть ногу на ее исконное место, — деловито попросил Мошна.

Проснулся пан Скрживанек и, увидев Мошну на полу, проворчал:

— Безобразие…

Подняв и опустив брови, он закрыл глаза и снова задремал.

В эту, можно сказать, идиллическую атмосферу ворвался режиссер Покорный и сообщил, что сегодня посмотреть «Венецианского купца» придут господа из Праги — новый директор Временного театра Лигерт и художественный руководитель Шванда из Семчиц.

С минуту актеры смотрели на Покорного, как на вестника богов. Поняв же, что может значить для них такое посещение, они окружили Покорного и засыпали его вопросами, на большую часть которых никто не мог бы ответить.

— Думаю, мы это заслужили, — серьезно произнес Покорный, когда ему дали возможность заговорить. — Труппа Временного театра нуждается в пополнении. И то, что господа руководители театра лично отправились в провинцию поискать достойных, — правильный и ответственный поступок. Не исключено, что они могут ангажировать и кого-нибудь из нас.

— А что говорит Вальбург?

— Что ему говорить? Без одного-двух актеров он всегда обойдется, и потом для него это честь — пражские гости приехали к нему к первому из провинциальных директоров.

Тучная главная героиня что-то пискнула, накинула плащ и выбежала под дождь. Спешила, видно, гладить костюмы и лицо.

Многие бросились искать тексты ролей «Венецианского купца».

Мошна выслушал новость спокойно и невозмутимо продолжал свои упражнения перед зеркалом.

Сейферт без всяких околичностей схватил Индржишку и чмокнул ее в обе щеки:

— Индржишка, а что, если и нас?

Та покраснела, как всегда, когда волновалась, и грустно ответила:

— Куда нам, Куба, мы ведь только начинающие. И потом меня в Праге уже знают. Меня там смотрели, и я провалилась — просто стыд! Вот если б я была Манетинской…

Окончательно проснувшийся Скрживанек тоже был взволнован. Он откашлялся, издал какой-то немыслимый звук, подошел к зеркалу, оттолкнув Мошну, и принялся строить трагические мины.

У глазка в занавесе бесцеремонно толкались актеры, рассматривая зрительный зал. Гости еще не пришли. Два места в середине первого ряда не были заняты, хотя кассирша со вчерашнего вечера определенно говорила, что сам пан директор Вальбург взял два билета в первый ряд — наверно, для пражских господ.

В мужской и женской гримерной дым стоял коромыслом. Куда девались покой и порядок! Никто не упоминал о гостях из Праги, зато каждый только о них и думал. Даже тех, кому никогда и в голову не приходило, что их могут ангажировать в Прагу, охватила лихорадка состязания.

В тесных уборных, где не могли поместиться все исполнители, так что приходилось гримироваться по очереди, сегодня была страшная давка.

— Да вы меня с места спихнете, невежа! Не видите, я еще не готов?

— Мой выход раньше вашего, пан коллега!

— Да роль-то у вас какая?!

— Твоя-то больно важна, голубчик!

— Думаешь, если размалюешь свою кривую рожу, то и впечатление произведешь?

— У кого это кривая рожа?

— Кривая-то рожа лучше, чем ноги колесом!

— Позвольте, коллега, вы взяли мои штаны!

— Где директор? Я не позволю так с собой обращаться!

Прага и лавры так и плясали у всех перед глазами. Те же, перед чьими глазами они не плясали, не собирались изображать из себя ступеньки для возвышения других.

— Им нужен интриган!

— Да нет — комик!

— Комик? Смешно, у них ведь есть Секира!{52}

— Секира недавно умер.

— Им молодые нужны, стариков у них хоть отбавляй!

— Не нервничайте, молодой человек! — ни с того ни с сего накинулся Скрживанек на Мошну, который, не в силах пробиться к гримерному столу, сидел у стены и от нечего делать ловко жонглировал тремя пустыми пивными бутылками.

— А я и не нервничаю, пан Скрживанек, мне, прошу прощенья, просто скучно!

— Конечно, вам просто не из-за чего нервничать, — отрезал Скрживанек, в волнении натягивая парик задом наперед.

— Индра, пожалуйста, помоги! — окликнул Мошну Сейферт, лихорадочно готовившийся играть Бассанио.

— Милый, да ты сапог не на ту ногу надел, — заметил Мошна.

— Меня так и трясет, Индра, сам не знаю почему… — шепнул ему Якуб. — Хотя мне и впрямь рановато о Праге думать.

— А было бы здорово, правда, Куба?

Кто-то услышал эти слова, засмеялся и шепнул что-то Скрживанеку. Тот расхохотался:

— Ну конечно, приехали из Праги специально за паном Мошной. Без него Временный театр прогорит!

Мошна ничего не сказал, только бросил взгляд на роскошную меховую шапку Скрживанека, который изготовил этот головной убор для роли принца Арагонского из зимней шапки своей квартирной хозяйки.

Мошна, игравший сегодня слугу Шейлока и шута Ланчелота Гоббо, спокойно ждал, когда у стола освободится хоть немного места. С тем же спокойствием отдавал он свои вещи товарищам. К счастью, Шекспир предписал Ланчелоту Гоббо отрепья; только в последней сцене Гоббо должен быть одет с шиком.

— Слушай, Индра, ты играешь оборванца — дай мне свой берет!

— Дай мне трико… помаду… перчатки… бороду…

И Мошна отдавал, обменивая целое на рваное, чистое на грязное, — его словно охватила страсть к самопожертвованию. А для последней сцены он договорился со старым Билом, чья роль кончалась в середине спектакля, что тот отдаст ему свои туфли с пряжками и бархатный плащ. Плащ Била, правда, тащился за Мошной по полу, а туфли болтались на ногах — зато плащ был роскошный и туфли королевские.

В уборную влетела барышня из кассы и, крикнув: «Пришли!» — снова исчезла.

Все кинулись к занавесу — смотреть на гостей.

В середине первого ряда сидели двое: один старый, седой. Другой — сравнительно молодой красивый мужчина с живым лицом. Сблизив головы, они, видимо, обсуждали что-то написанное на листке, который старший из гостей держал в руке.

Этот человек и был новый директор Временного театра, пан Франтишек Лигерт; сухощавый, высокий, всем обликом своим — человек высшего общества, он был одет изысканно; второй был Павел Шванда из Семчиц: пышная шевелюра, проницательный взгляд и отличные закрученные кверху — по тогдашней моде — усы. Прекрасно одетые, самоуверенные, эти два человека внушали ужас испуганным наблюдателям у глазка.

Прозвенел первый звонок, второй, третий — спектакль начался.

Лихорадку за кулисами сменила паника. Это было как эпидемия, поддался даже Вальбург, хотя уж он-то был совершенно ни при чем.

Артисты метались, как испуганные мыши, наступали дамам на шлейфы, спотыкались о собственные шпаги и либо были преувеличенно учтивы друг с другом, либо осыпали друг друга бранью.

Шейлок уже собрался выходить на сцену, когда Мошна заметил, что тот забыл приклеить бороду.

— Где моя борода, Иисусе Христе? — запричитал несчастный Шейлок, у которого по пьесе борода должна быть до пояса. — Кто-то украл паклю! Господи, а я главная роль!

Ко всеобщему удивлению, несмотря на все эти неурядицы, спектакль все-таки начался и пошел своим ходом, причем публика даже не подозревала, в какой панике он рождался.

Перед выходом актеры крестились, целовали талисманы, ступали с правой ноги или, наоборот, с левой, бормотали заклинания… В общем, объявилась куча предрассудков, суеверий и примет, которые в нормальной обстановке могли бы показаться довольно милыми.

Только теперь, в тишине, Мошна закончил свой грим и оделся. Вид у него был неважный. Он нацепил на себя такие отрепья, что все на нем так и развевалось. Куда девалась нервная дрожь, которая мучила его в Праге, когда он пытался взять штурмом Новоместский театр! Теперь ему нечего было терять. Не нужна ему ничья благосклонность — он даже ни разу не заглянул в глазок.

Шло первое действие.

Актеры выжимали из себя текст с таким напором и экзальтацией, что оба приезжих из Праги не переставали дивиться — что за странное представление разыгрывается перед ними. Актеры переигрывали, патетически воздевали руки, отбарабанивали текст у рампы, по возможности расставив ноги, выдерживали невероятные паузы и совершали массу других нелепостей. Это было до того гротескно, что даже восхищало — нечто от паноптикума, от абсурда — и делало спектакль заслуживающим внимания.

— Послушайте, вам не кажется, что они играют смело? — уголком губ спросил надменный Лигерт своего спутника.

— Такого представления я еще не видывал, — тихо ответил художественный руководитель Временного театра.

Впрочем, публика тоже была поражена напряженностью игры. На фоне ужасающей патетики старых актеров игра Сейферта — Бассанио и Славинской — Порции казалась непредвзятому зрителю чириканьем двух пеночек.

— А у этих двух есть обаяние, — заметил Лигерт, которого покорила нескрываемая юность обоих влюбленных.

Так кончилось первое действие.

В антракте пражские господа остались на месте.

— Schauen Sie, Herr von Семчиц, — начал Лигерт. — В Вене уже не играют так, wissen Sie, то есть с таким пафосом. Играют теперь, как бы это сказать, более обыденно и einfach. Правда, там это заметно главным образом в комедиях и фарсах, но это приятнее, это gemütlich[21] и не так утомляет зрителя. Полагаю, именно такой стиль и должны мы перенять.

Лигерт хорошо говорил по-чешски, лишь изредка вставляя в свою речь немецкие словечки. И все же — второй директор чешского театра в Праге тоже был немцем! Он не был даже театральным деятелем, а вел оптовую торговлю тканями, зато обладал тем, что, пожалуй, импонировало самому Ригеру: светским опытом и деньгами.

По статуту директор чешского театра был, собственно, независимым предпринимателем и должен был финансировать театр. Правда, он получал от земского сейма дотацию, и немалую, однако должен был принимать на себя весь риск и все потери. Предшественник Лигерта, тоже немец и опытный театрал Томе, чуть не разорился на Временном театре.

— Конечно, пан директор, романтизм выходит из моды, — вежливо отвечал Шванда из Семчиц. — Дворянство уступает место богатеющим мещанам, а они куда реалистичнее. Однако нас, чехов, еще покоряет возвышенность чувств — мы еще не насладились этим как следует.

— Мы должны показать Праге мир — große Welt![22] Чешская сцена только выиграет от этого. Будем играть главным образом в Новоместском, ставить там знаменитые пьесы, а Временный пока останется временным, — засмеялся Лигерт. — Только прошу вас, обуздайте ваших энтузиастов! Они чуть не привели Томе к банкротству.

— Это так, но национальная программа… — попытался возразить Шванда из Семчиц.

— Да-да, национальная программа — но для кого, mein Lieber[23]? Впрочем, мы об этом еще потолкуем, — закончил этот коммерсант, пожелавший украсить свою прекрасно обеспеченную старость тем, о чем мечтал всю жизнь: блеском театра.

Началось второе действие, в котором участвует уже и Ланчелот Гоббо — Мошна.

Он стоял за кулисами, спокойно грызя яблоко.

— Зачем такая роскошная шляпа? — поинтересовался помощник режиссера. — Не очень-то она подходит к этим тряпкам!

— Это я нарочно! — отрезал Мошна, на голове которого красовалась великолепная меховая шапка с пером.

Тут к нему подскочил Скрживанек, весь уже вылитый принц Арагонский, и, протянув руку к голове Мошны, прошипел, давясь от бешенства:

— Моя шляпа! Украл, украл!

— Тсс!

— Украл шляпу! Мерзавец, вор!

— Отвяжитесь, сударь, мне пора на сцену, — отбивался Мошна, невежливо выплевывая яблочную кожуру под ноги Скрживанеку, но тот злобно сдернул шляпу с головы Мошны вместе с париком.

Индра сцепился со Скрживанеком, желая вернуть по крайней мере парик. Завязалась яростная борьба — тихая, упорная, так как оба сознавали, что стоят в кулисах, то есть почти на сцене, где идет действие.

Наконец они оторвались друг от друга. Мошна фыркал как кот, победоносно размахивая донышком шляпы, в то время как добычей Скрживанека стали остальная часть этого головного убора и половина парика, который он принялся рвать в клочья.

— Господи боже мой! Мошна — на сцену! — в отчаянии шипел помощник режиссера и, так как разгоряченный Мошна ничего не слышал, буквально вытолкал его на сцену.

Индра пулей вылетел на свет рампы. Возбужденный дракой, в диком виде, без парика, взлохмаченный, в развевающихся лохмотьях — вероятно, он произвел на публику сильное впечатление, ибо зал тихо ахнул.

Мошна начал свой монолог, не спуская злобного взгляда с кулис, в которых стоял пан Скрживанек. А тот грозил Мошне, зажав в кулаке остатки своей великолепной шляпы. И Мошна потрясал кулаком в его сторону, выкрикивая слова роли Ланчелота и вставляя ругательства, адресованные Скрживанеку:

«Я ему этого не прощу! Погоди, мы с тобой еще встретимся! Совесть, конечно, простит мне, что я сбежал от этого гнусного подлеца! (В тексте „от этого жида“.) Злой дух толкает меня под бок и соблазняет меня, говоря: Гоббо, Ланчелот Гоббо, добрый Ланчелот Гоббо, или добрый Гоббо, или добрый Ланчелот Гоббо, употреби в дело свои ноги, навостри лыжи, удирай! (Тут Мошна подпрыгнул, дрыгнув ногами, словно собирался взлететь.) А совесть говорит: нет, берегись, честный Ланчелот, берегись, честный Гоббо, или — как выше сказано — честный Ланчелот Гоббо, не беги, не унижайся перед всяким мерзавцем! (Показывает за кулисы, на пана Скрживанека.) И какой-то очень смелый дьявол внушает мне — вернись, стукни его хорошенько по носу! Дьявол говорит: „Виа! Гайда!..“»

Публика, опомнившись от внезапного вторжения пана Мошны, теперь разразилась громким смехом, и смех этот сопровождал весь его монолог. А Гоббо все не унимался, все бранил своего хозяина Шейлока — вернее, Мошна бранил Скрживанека и делал это так естественно, что сорвал шумные и длительные аплодисменты.

— Кто это? — наклонился пан Лигерт к Шванде из Семчиц. — Fantastisch! Das ist ein Temperament![24]

— Это Индржих Мошна, пан директор, молодой комик.

— Ах черт, вот и замена покойному Секире!

Павел Шванда с улыбкой кивнул.

В течение всего спектакля Мошна испытывал удовлетворение. Играл он вдохновенно — его словно несло. А публика всегда безошибочно чувствует, когда перед ней настоящее искусство, и платит за него благодарностью. Публика сразу принимает сторону такого актера, становится его безмолвным и преданным союзником, его другом. Это и называется победа, причем определяется она вовсе не значительностью роли. И актер прекрасно чувствует, идет у него игра или нет, другими словами — за него или против него сегодня любовь публики.

Но вот спектакль кончился, и все облегченно вздохнули. Упал в последний раз занавес — актеры возвращались за кулисы как после трудной борьбы, победители и побежденные, охваченные одним желанием — сесть где-нибудь в уголке и думать о чем-нибудь другом. Но чаще всего это невозможно — даже не желая того, актеры не могут не думать все время об отдельных фазах борьбы, о своих удачах и неудачах — прежде всего о неудачах, ибо после спектакля все кажется гораздо хуже.

Мошна еще на пороге гримерной воскликнул:

— Что ж, если фортуна — женщина, то, ей-богу, она славная девчонка!

— Ах, Индржишек, не очень-то расхваливай фортуну, боюсь, ты сегодня провалился, — удрученно отозвался Сейферт.

— Как это провалился?

— Да вспомни, что ты вытворял, когда вышел, вернее, вывалился на сцену — я в ужасе был!

— Провалился так провалился. Не в первый и, надеюсь, не в последний раз!

Другие актеры тоже встретили Мошну возгласами:

— Ну вы и отмочили!

— Милый мой, театр все-таки не балаган!

Прибежал директор Вальбург, за ним, как тень, Скрживанек.

— Слушайте, Мошна, это уж чересчур! — Вальбург был искренне возмущен. — Вы делаете просто все, что хотите! Да еще разорвали шляпу пана Скрживанека! Ворвались на сцену, как пьяный в кабак, и такое понесли — куда там Шекспир! Впрочем, это ваше дело. Вы сами наилучшим образом рекомендовали себя господам из Праги! А за шляпу вы пану Скрживанеку заплатите. Адье!

Вальбург хотел выйти, но Мошна остановил его:

— Тогда пусть пан Скрживанек заплатит мне за парик.

— Что?

— Он разорвал мой парик.

— Хорошо, пан Скрживанек заплатит вам за парик. Адье! — И он вышел, хлопнув дверью.

Это избавило Мошну от дальнейших нападок Скрживанека. А тот в свою очередь был доволен, что Мошне дали по носу, и потом, что ему какой-то парик, если его, пана Скрживанека, ангажируют в пражский театр! И все же он не удержался, чтоб не высказаться:

— Мы все трудимся — на сцене блеск! А этот подонок срывает представление! Хороша рекомендация!

— Что вы хотите от комика, комик всегда воображает, будто он один на сцене! — довольно мрачно подхватил трагик Кастнер.

При слове «комик» Мошна поднял голову. К нему подошел Сейферт:

— Не спускай ему, Индра, даже мне и то надоели его придирки!

Мошна молча посмотрел на своего друга. Всего лишь комик… Ему почудился смех Крумловского. Он сорвал нашлепку с носа, скатал из нее шарик, подбросил, поймал и швырнул его на пол так, что шарик расплющился в лепешку. Потом провел рукой по лицу, как, бывало, делал Крумловский. Словно темное облако промчалось. И вот уже из-под ладони выглянуло улыбающееся лицо Мошны и зазвенел его здоровый, его облегчающий смех.

Актеры были молчаливы, но напряжение не спадало.

В этот, можно сказать, трагический момент прибежала барышня из кассы, задыхаясь от спешки, от изумления, от важности поручения.

Все поняли, что она несет то важное известие, которое может существенно изменить судьбу кого-то из них. И в самом деле, кассирша выглядела как олицетворение судьбы. Почему — никто не мог бы сказать. Но все подняли головы, кое-кто даже встал.

— Эти из Праги… эти два господина из Праги сейчас у директора, и он, то есть они… нет, это он шлет вам поклон и просит… просит…

Дойдя до самого важного, девица начала заикаться.

— Что он просит, господи? — не выдержал кто-то.

— Он просит, не могли… не могли бы зайти сейчас к пану директору… И к тем господам из Праги… То есть из Праги… — Желая поправиться, посланница только еще больше запутывалась, отчего напряжение достигло предела, и в эту минуту, кажется, никто не дышал. — Чтоб пришли… пришел… этот, господи, как его зовут… Ну, молодой такой, с волосами…

— Пан Скрживанек?

— Да нет, у него нет волос, — совсем запуталась кассирша.

— Как это у меня нет волос?! — вскричал пан Скрживанек, запуская пятерню в свою шевелюру.

— Но они не такие красивые и золотые, — покраснела барышня и отчаянно замотала головой.

— Значит, Сейферт?

— Нну да, пан Сейферт! И еще, ох, скорее, еще барышня Славинская!

— Больше никого? — крикнул кто-то из актеров.

— Да не ори ты на нее, а то ведь совсем собьется!

— Больше никого не зовут, о несчастная?! — в отчаянии вскричал пан Скрживанек.

Трагик Кастнер подскочил к кассирше, тряхнул ее за плечи:

— Никого больше? Говори!

— Еще… Еще… — лепетала та в ужасе, — еще пана Мо-Мо-Мошну… И это все!

— Что-о? Мошну? И все?!

— Ну да, еще Мошну, и это все! — Кассирша выбежала вон.

Мошна встал, обвел взглядом ошеломленных коллег и зевнул.

— Что поделаешь, — медленно произнес он. — Так и быть, уделю этим господам минут десять…

Предыдущая главаГлава 3 из 15Следующая глава