К книге
Немзерески. 2012 годСтраница 7
50%
Страница 7
7

Кое-кто, между тем, пишет очень здорово! Улыбчивую отсылку к Тургеневу заметили? Нет? Так вспомните (или прочитайте, если в школе плохо учились) про надежду и опору во дни сомнений и тягостных раздумий. А после «Русского языка» обратитесь к «Реплике пародиста» (крику души некогда всем известного Александра Иванова): «Пародист усталости не знает,/ пишут все!/ А он один читает/ горы графоманской чепухи./ Легче быть, наверно, землекопом,/ сутками сидеть над микроскопом,/ нежели всю жизнь/ читать стихи». Если только стихи, еще полбеды (или даже четвертушка). Но когда на тебя со всех сторон движутся еще и проза, драматургия, критика, публицистика, детективы, фэнтези, песни, пародии и литературоведение — это уж точно полторы беды.

Впрочем, все не так страшно. Ирония и самоирония не помехи законной гордости тем, что у нас есть, и надежде на будущее. Кажется, именно эта мысль (перешедшая в страсть) привела Сергея Чупринина к проекту «Русская литература сегодня», начатому двухтомным черновиком («Новая Россия: мир литературы», 2003), продолженному серий компактных путеводителей (2003–2008) и подытоженному (пока!) «Малой литературной энциклопедией» (М., «Время»), зачин которой я процитировал. С ощутимым удовольствием выстукивая этот верлибр, все время слушал и другой. Вполне серьезный, хоть и усмешливый. Чуть горчащий, но прекрасный и победный. «В этот час гений садится писать стихи./ В этот час сто талантов садятся писать стихи…» И далее — до десяти миллионов влюбленных юнцов. «В результате этого грандиозного мероприятия/ Рождается одно стихотворение./ Или гений, зачеркнув написанное,/ Отправляется в гости».

Давид Самойлов сказал о том, что всякий поэт бесконечно одинок, но существует рядом с другими. Жаждущими сказать свое и быть услышанными. Без учета этого парадокса невозможно ни понимание любого — великого или жалкого — текста, ни осмысление прошлого, ни установление литературной иерархии, ни продолжение (да, с тяжелыми потерями и поражениями) литературной эволюции. Чупринин об этом знает. И потому нас считает. То есть читает. И пишет так, что свод сухих справок становится по-настоящему впечатляющим литературным фактом.

Андрей Немзер

19/03/12

Памяти Станислава Рассадина

4 марта Станиславу Борисовичу Рассадину исполнилось семьдесят семь лет. В ночь на 20 марта его не стало. Он долго и тяжело болел, хотя и продолжал работать. В 2004 году он выпустил «Книгу прощаний» — сборник воспоминаний о своих друзьях. О людях, без которых невозможно представить себе русскую словесность, культуру, историю. Привычно написал «второй половины ХХ века» — и сам себя одернул. Не потому только, что Чуковского и Маршака Рассадин застал стариками, но потому что другие герои его мемуаров — Борис Слуцкий и Давид Самойлов, Александр Галич и Булат Окуджава, Натан Эйдельман и Юрий Давыдов, Александр Володин и Фазиль Искандер, Михаил Казаков и Владимир Рецептер не нуждаются в «оговорочной» хронологической прописке. Рассадин и писал о них с той же любовью и точностью, что и о Фонвизине, Дельвиге, Вяземском, декабристе Иване Горбачевском, Сухово-Кобылине, Шварце, Эрдмане… Он всем своим существом знал: настоящая словесность — навсегда. Как и настоящая мысль. Как и всякий свободный и ответственный человек. Это не небрежение историей (Рассадин превосходно чувствовал глубокие смысловые различия разных эпох — и тех, в которые ему выпало жить, и тех, что постигались им «книжно»), но глубокое и выстраданное понимание того, что далеко не все определяется «обстоятельствами места и времени».

В молодости он написал статью «Шестидесятники», заголовок которой превратился в удобный расхожий ярлык, якобы исчерпывающе характеризующий поколение, родившееся перед войной и вышедшее на поле культуры с послесталинской оттепелью. Бог знает, сколько противоречащих друг другу смыслов — в том числе, безвкусно величальных и остервенело клеветнических — было напихано с разных сторон в это словцо. Все больше вкось — и немудрено. Потому что лучшие из шестидесятников — писателей, художников, правозащитников, ученых — никакими «шестидесятниками» не были. Как не был им Станислав Рассадин, умевший благородно и радостно исполнять свое литераторское предназначение и в сумрачные семидесятые, и в лихорадочном жару перестройки, и в новейшие — совсем для него неуютные — времена. Рассадин не скрывал своих расхождений с сегодняшним днем — его последняя книги называются «Голос из арьергарда» и «Дневник Стародума». Он, пожалуй, даже бравировал сходством с почтенным фонвизинским персонажем (тоже чужим не только Простаковым и Скотининым, но и укладу, которому верно служат симпатичные Милон и Правдин). Но при этом «стродумство» свое предавал тиснению в «Новой газете», для которой, безусловно, был своим. Отнюдь не по «партийной» раскладке.

Он был одним из самых ярких критиков своего поколения. По мне — с середины 70-х, когда я начал Рассадина читать, — просто лучшим. И терпеть не мог, когда его аттестовали «критиком». Пытаясь определить «свое место», он написал: «Говоря без амбиций и без самоуничижения, я, надеюсь, достаточно квалифицированный — и уж, без сомнения, опытный — читатель, надо полагать, научившийся за долгие годы внятно излагать свои мысли. Передавать свои ощущения». Именно таких читателей нам не хватало как полвека назад, так и сейчас. И потому уход Рассадина (как и его вынужденное недугом сравнительно малое присутствие в литературном движении последних лет) очень тяжелая потеря не только для его друзей, но и для всех, кому дорога русская словесность во всей ее смысловой полноте. Для всех, кому дороги «стародумские» представления о человеческом благородстве и интеллектуальной честности, точном вкусе и здравом смысле. Для всех, кто знает, сколь высокий (и тяжело исполнимый) долг — быть настоящим читателем. Верным другом своих друзей, хранителем высокого духа просвещения, решительным полемистом, не боящимся, отстаивая свои убеждения, прослыть зоилом. Литератором, в каждой работе помнящем, что он пишет на языке Фонвизина, Вяземского, Мандельштама — и Пушкина.

Станислав Борисович Рассадин свой долг исполнил. Будем надеяться, что благодарная память о нем нас не оставит.

Андрей Немзер

21/03/12

Ждать и надеяться

Много раз объясняли мне здравомыслящие коллеги: глупо всерьез воспринимать зазывные словеса на книжных обложках! Реклама есть реклама. Не к тебе обращена. К «простому» читателю. Среагирует (купит) — и ладушки. Мимо пройдет — расход на типографскую краску не велик. Не поспоришь. А изжить дурацкую привычку видеть (искать) за текстом смысл все никак не получается. Вот и на днях словно обухом стукнуло: Один из самых ожидаемых романов 2012 года.

Аттестованный столь причудливым образом роман вообще-то достоин читательского внимания. Попросту говоря — интересен. Что, однако, не избавляет от законного недоуменя. Во-первых, кто — кроме родных, знакомых, издателей и пиарщиков — ждет выхода книги, имя автора которой, мягко выражаясь, не на слуху? Во-вторых, эпитет «ожидаемый» требует истолкования, ибо прячутся в нем два полярных смысла. Ожидаемый может ведь означать не только долгожданный и обреченный на успех (ср. первый вопрос; впрочем и отменно раскрученные сочинители иной раз спотыкаются), но и предсказуемый, привычный, скроенный по знакомым модным лекалам. В-третьих, не вижу я в нашем культурном сообществе никаких признаков ожидания чего-либо. Ибо ожидание книги (фильма, спектакля, художественного проекта) возможно лишь при наличии общего смыслового (и вкусового) пространства, системы приоритетов, некотором (относительном, конечно) единомыслии.

Ничего подобного у нас давным давно не наблюдается. Мозаичность литературной вселенной почитается непререкаемой аксиомой, а отстаивание (навязывание) своих (мыслящихся общезначимыми) ценностей — архаичным дурновкусием. Чего, скажите на милость, при такой погоде можно ждать? Еще одного опуса Пелевина — дабы узнать, в каких декорациях будет разыграна все та же история о неизбывной пошлости бытия, могуществе бабла, фиктивности любых «идей» и «чувств», скотской низости человекообразных персонажей и неколебимом величии вожделенной пустоты? Еще одного артефакта из нон-стоп-проекта «Фандорин и компания» — дабы ощутить изыск нового псевдонима Чхартишвили? Еще одной журнальной подборки кого-то из лауреатов премии «Поэт» — дабы удостовериться, что Кушнер и Лиснянская предлагают стихи крупными порциями, а Чухонцев и Гандлевский — минимализированными? Еще одного сочинения Маканина — дабы удовлетворенно отметить, что за «новомирской» публикацией неизбежно случится «знаменская»? Простите, но это не ожидание. При любом отношении к исчисленным выше литераторам (для меня отнюдь не одним миром мазаным!) и их собратьям по цеху. Потому и расплывается смысл эффектного слогана на обложке незнакомого романа, что мы, по сути, ничего от наших писателей не ждем. Мы почти уверены, что опытный (известный) автор выдаст в лучшем случае «старую погудку на новый лад» и предпочитаем не знакомиться с незнакомыми.

Если же новая книга нас действительно радует, то рекомендуем мы ее абы как. Заранее зная, что погоды слово наше не сделает, а потому обходясь без «лишней» аргументации. У меня ни малейших оснований подозревать литератора, возвестившего приход «одного из самых ожидаемых романов» в неискренности. Но и убежденности в его формулировке я не слышу. Почему бы и еще одного — симпатичного, обаятельного, нуждающегося в поддержке и ее заслуживающего — имярека гением не назначить? Вдруг да сработает. Хуже-то не будет.

Боюсь, что будет. Вернее, что давно уже наша литературная ситуация непрестанно день ото дня хужеет. Едва ли не всякий писательский успех (награждение сочинителя увесистой премией, рост его тиражей, причисление к команде повсеместно востребованных «звезд») отдает либо случайностью, либо могучим волением отнюдь не цеховых институций. Оптимистичное, чуть взвинченное (для эйфории заводить себя надо) приятие сегодняшней литературной реальности (мол, и тот хорош, и этот, а «самых ожидаемых» романов за год не перечитать) удивительно напоминает брюзгливое отторжение современной словесности, бывшее нормой в 90-е.

Когда вся читающая Россия страстно ждала второго тома «Мертвых душ», «гоголи, как грибы росли». Как известно, этой ехидной репликой Белинский осадил Некрасова, прибежавшего к наставнику с рукописью «Бедных людей». Очень скоро Белинский (и не он один) признал правоту младшего друга. Еще важнее другое: гениальным дебютом Достоевского дело не ограничивалось. За несколько лет (1845–48), кроме «Бедных людей», свет увидели (и были с восторгом встречены) «Тарантас» Соллогуба, «Кто виноват» Герцена, «Обыкновенная история» (а вскоре и «Сон Обломова») Гончарова, «Полинька Сакс» Дружинина, «Антон-горемыка» Григоровича, первые рассказы из тургеневских «Записок охотника». (Между прочим «ударные» вещи писателей второго ряда — Соллогуба, Дружинина, Григоровича — не были бестселлерами на час. Их еще долго читали и переиздавали, отнюдь не как «литературные памятники».) Такие урожаи выпадают не часто, организовывать или наколдовывать их бессмысленно, но помнить, что они случались (в истории русской словесности не один только раз) стоит. Хотя бы для того, чтобы быть ответственнее в своих рекомендациях и приговорах. Не путать желаемое с достигнутым. Терпеливо сносить неприятности. И на деле предпочитать совет графа Монте-Кристо (Ждать и надеяться) забубенной песенке: Я из пивной иду, я никого не жду, я никого уж не сумею полюбить. Впрочем, сердцу не прикажешь.

Андрей Немзер

23/03/12

Никак не Скабичевский

Двести лет назад родился Иван Панаев

Фамилия сегодняшнего юбиляра у большей части просвещенной публики вызывает одну — но зато мгновенную — ассоциацию. Благодаря культовому роману, Панаев на долгие годы соединился со Скабичевским, хотя в реальности Иван Иванович скорее всего даже не был знаком с Александром Михайловичем. В 1862 году, когда Панаев умер, Скабичевский только вступал на литературное поприще.

Булгаковские черти хотят получить кружку пива (и прочие литераторско-гастрономические радости) не только по протекции сметливого метрдотеля, но и по праву. Они «тоже писатели» (хоть и не снискавшие бессмертие, как Достоевский) — вот и присваивают себе фамилии, законные владельцы которых некогда что-то пописывали. А что именно — кто ж через пятьдесят, сто, двести лет упомнит? И с «законными» клиентами «Грибоедова» будет точно так же…

В злой шутке Булгакова есть доля правды. В ХХ веке Панаева помнили как мужа своей жены (экстравагантной и злоязычной Авдотьи Яковлевны, чьим чарам поддались многие приятели мужа), приятеля (на самом деле — друга) Белинского, соиздателя Некрасова по «Современнику» (здесь опять припоминалась Авдотья Яковлевна, формально мужа не покинувшая, но ставшая гражданской женой поэта). Так этот Панаев еще и писал? Да, и весьма успешно. Несколько раз оказываясь почти на гребне литературного движения. Но только — почти.

Так было во второй половине 1830-х, когда молодой богатый господин хорошего дворянского рода вел рассеянную светскую жизнь, предавался пиитическим восторгам и неумеренным возлияниям на «литературно-музыкальных» вечерах громокипящего Нестора Кукольника, к неудовольствию родни взял в жены юную девушку из актерского семейства и бойко сочинял повести в духе своего (и всей романтически настроенной молодежи) кумира — Александра Марлинского. Так было на исходе десятилетия, когда под впечатлением от статей Белинского, а затем и общения с критиком Панаев принялся крушить и осмеивать недавних идолов — именно антиромантической энергией брали трезвеющую публику повести «Дочь чиновного человека» и «Белая горячка». Так было в 40-х, когда с «дагеротипной» верностью писаные повести (наибольший резонанс вызвали «Онагр» и «Актеон») перемежались физиологическими очерками и хлесткими памфлетами, в которых крепко доставалось литературным противникам «натуральной школы» (тут особенно задались «Петербургский фельетонист» и «не-повесть» «Литературная тля»). Впрочем, и самому Панаеву довелось побывать литературным (сценическим) персонажем — сперва в водевиле Петра Каратыгина «Натуральная школа», потом в комедии графа Владимира Соллогуба «Сотрудники, или Чужим добром не наживешься».

Предыдущая главаГлава 7 из 14Следующая глава