Павел Семенович Рейфман погребен на том же тартуском кладбище, где обрели покой другие «кафедралы» — Юрий Михайлович Лотман, Зара Григорьевна Минц, Валерий Иванович Беззубов. Кафедра русской литературы — их и Рейфмана кафедра — остается собой.
Проститься с Павлом Семеновичем и попросить у него прощения я могу лишь заочно. Визы нет.
Андрей Немзер
19/01/12
Черная дырка обретенного бублика
Читать «Египетскую марку» будет проще. И сложнее
В «Четвертой прозе» Мандельштам писал: «…для меня в бублике ценна дырка. А как же с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется.
Настоящий труд — это брюссельское кружево. В нем главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы».
Как плетется Мандельштамово кружево? Какова природа его «ворованного воздуха»? Какие закоулки выбирал поэт для своих озорных прогулок? Из какого теста был выпечен то ли выброшенный потом за ненадобностью, то ли ловко спрятанный (но едва ли все же попросту съеденный) бублик? Войдя в поэтический мир Мандельштама, мы — сознательно или бессознательно — вертимся в беличьем колесе этих дразнящих (порой — издевательских) вопросов. И если обычный — наивный и счастливый — читатель может льстить себе обманчивой надеждой на равенство (тождество) с поэтом-прогульщиком, которому труд «в стаж не зачитывается», то исследователь обречен разбираться с ворованным воздухом и исчезнувшим бубликом.
Этим увлекательным делом и занялась команда историков литературы (О. Лекманов, М. Котова, О. Репина, А. Сергеева-Клятис, С. Синельников), чьи решения и свершения, надо думать, принесут авторам не только «кривые толки, шум и брань» (без того у нас не бывает), но и вполне заслуженную славу. Или, по крайней мере, внимание того просвещенного читателя, которому коллеги представили надлежащие пояснения к тексту Мандельштама. Нет, не «Четвертой прозы», но не менее хитро и затейливо устроенной «Египетской марки».
В книге (М., «ОГИ») 479 страниц (забавно, что пронумерованы даже титул и содержание). Роман (а вот возьму, и побезобразничаю на жанровой площадке; да-да, никак не повесть и не эссе, а тот самый роман, конец которого был констатирован Мандельштамом) начинается на седьмой и завершается на тридцать шестой. Остальные страницы (кто хочет — почитайте) отданы плодам раздумий. Правда, изрядную часть здесь занимают цитаты. Во-первых, повторен (с должным дроблением) весь насквозь прокомментированный текст конфузной и горькой петербургской истории. Во-вторых, то и дело всплывают ее отброшенные варианты, в которых пышно представлено якобы ненужное бубличное тесто. (Черновые редакции как стиховых, так и прозаических опытов Мандельштама, как правило, «логичнее» и «понятнее» окончательных. Предъявляя их публике, авторы убирают темноты. Предлагается идиотский вопрос: как увязать «рассекречивание» с волей поэта, целенаправленно убирающего из текстов подсказки? Ответа не знаю. Зато с удовольствием и сочувствием вспоминаю реплику некоего ученого мужа, наставлявшего пытливую студентку: К счастью, архив изучаемого Вами поэта сгорел.) В-третьих, кишмя кишат строки из других сочинений Мандельштама — стиховых и прозаических, ранних и поздних, «художественных» (дурное слово, но другое не придумалось) и деловых. Поэт (если он поэт, а не самозванец) остается собой всегда и всегда — при сколь угодно головокружительных изгибах и переломах своей эволюции — хранит верность излюбленным (обычно — семантически многомерным, а то и огрызающимся на свои прежние «смыслы») словам, сюжетам, риторическим конструкциям, цитатам и проч. Они-то и служат Ариадниной нитью в лабиринте текстов с отброшенными ключами (выброшенными ради торжества дырок бубликами). В-четвертых, раскрываются «источники» текста — реальные (реконструкция исчезнувшего культурно-бытового пространства), литературно-реальные (то же самое пространство, представленное в поэтических текстах; по этой части, кажется, авторы переусердствовали; порой приводимые «книжные» примеры мало добавляют к собственно реальному комментарию) и собственно литературные (особый случай — музыкальный, архитектурный, живописный ряды).
Кажется, теперь о «Египетской марке» сказано все. Однако на славной бригаде (и ее многочисленных помощниках — благодарности удостоились двадцать пять важных советодателей) свет клином не сошелся. Скоро-скоро коллегам адресуют 333 поправки, уточнения и дополнения. (Не мне тут умножать сущности без надобы.) А маленький роман о робком художнике и торжествующем хаме (хамстве), утраченных иллюзиях и Невском проспекте, съеденном бублике и сверкающих черных дырах менее загадочным не станет.
Андрей Немзер
24/01/12
Правота поэзии
О мемуарном очерке Олега Чухонцева
Олег Чухонцев написал удивительные воспоминания о Борисе Слуцком («Знамя», № 1). Чему удивляться? О Слуцком вспоминают и рассуждают в последние годы довольно много. (Жаль, что издают меньше и хуже, чем надо бы.) Слуцкий входит в силу (если не в моду), не в последнюю очередь потому, что вновь оказались востребованными социальность и левизна. Парадоксально сочетающие «протестность» с ностальгией по советчине, лезущее из всех дыр логичное продолжение которой вызывает законное негодование и формирует новых (старых, ох каких же старых) радикалов. Всякий, кто мало-мальски знаком с поэзий Чухонцева знает, сколь далеки эти «веселые» и опасные веяния от его душевного строя.
Человеческая благодарность? Да, конечно. Слуцкий щедро помогал многим — в том числе, и Чухонцеву. Этот мотив в мемуарном эссе звучит сильно и благородно, но все же текст держится не им. Совсем не случайно назван он по-прустовски — «В сторону Слуцкого». «Бытовые» зарисовки рождают могучий прилив поэтических ассоциаций, трудно ведущих автора (а с ним и читателей) к пониманию. Не исключающему недоумения. В том-то и дело, что Слуцкий был совсем другим. Другим поэтом. Другим человеком. Не только в сравнении с Чухонцевым. Рискну предположить, что был он куда как далек и от своих верных адептов, стремящихся не замечать либо сглаживать те «углы», без которых не было бы трагической судьбы Слуцкого. И его напряженной — составленной из крайних, до пределов доходящих, отчаянных противочувствий — поэзии.
«…Советизм его, — пишет Чухонцев, — выходца из низов, был явно демократического, если не плебейского свойства, т. е. не только анти-буржуазным, но и последовательно анти-тоталитарным и анти-номенклатурным (при его-то верности партдисциплине!), и это противоречие было изначально чревато драмой если не двоемыслия, то постоянного душевного дискомфорта, надлома и ощущения надвигающейся катастрофы. Отсюда его судорожные попытки удержаться на краю, опереться на что-нибудь твердое, обрести хоть какую-то точку опоры (позднейший мотив: «я строю на песке…» или «двум богам он долго молился»)».
Это ключ не только к биографии Слуцкого, но и к его поэзии. И даже — поэтике. Не только в яростной (выстроенной, обдуманной и эффектной) дисгармонии своей, но и в невольных срывах (неровностях и промахах, идущих не от замысла, но от невозможности говорить в полный голос, от изматывающего — натурой обусловленного — многописания) органично — сколь ни странен этот эпитет применительно к Слуцкому — слитой с личностью поэта.
Подзаголовок у Чухонцева весит не меньше заголовка — восемь подаренных книг. Здесь точность Слуцкого, здесь его приязнь к числительным, столько раз становившаяся объектом шуток и пародий (подчас — жестких). Характерно, что Чухонцев иронично замечает о себе как повествователе: «…что-то многовато нумерологии». Формально реплика связана с отступлением — историей о том, как семнадцать лет брела по издательским лабиринтам к читателю его (а не Слуцкого) первая книга. Однако цифирь заявила о себе закономерно — так сказать, по воле Слуцкого, властно присутствующего в тексте. Его восемь книг — малая толика написанного. И, увы, худо свидетельствующая о том, кем — на самом деле — был Слуцкий, тщетно мечтавший издаться «без поправок».
Чухонцев пишет об очень большом поэте. Неотменимо вошедшем не только в его личный духовный опыт, но и в смысловое целое русской словесности. Потому так оправданы и необходимы неожиданные сопоставления с Блоком, Ходасевичем, Есениным. Потому иноприродность Слуцкого (при общеизвестной и помянутой Чухонцевым ревности стихотворцев) не мешает… нет, не просто признанию заслуг, но высокому приятию. Не мне принижать достижения филологов, но так написать о поэте (далеко не во всем близком — и это опять-таки не спрятано!) может только поэт. Не по наслышке знающий о том, какой ценой оплачивается поэтическая правота.
Андрей Немзер
25/01/12
Нарисуем — будем жить?
У всех свои слабости. Я вот очень люблю составлять списки литературы. Учебные — для студентов. (Их потом сокращать приходится. Что каждый раз навевает грусть.) Литературных лидеров года (десятилетия) — для публики, готовой внимать критикам. Десять лучших романов всех времен и народов по чьему-то запросу называл. И двенадцать «главных» писателей второй половины ХХ века. А сколько раз сам с собой играл в десятку лучших русских поэтов, и не упомню.
Как тут не возликовать от проекта председателя правительства РФ. Пусть не мне выпадет честь формировать список из ста книг, которые надлежит прочесть будущим выпускникам лицеев, школ, гимназий, дабы отразить вызванные ими чувства и мысли в надлежащем количестве сочинений. (Интересно, кстати, скольких?). Но вдруг мое — экспертное — мнение будет все же учтено! А процесс составления списка какой увлекательный! И разве не хочу я, чтобы наши дети и внуки умели читать (а не распознавать кириллические литеры) и писать (а не только гнать эсэмэски — как по телефону, так и на других носителях «информации»)? Да я только этого всю сознательную жизнь (с тех пор, как решил поступать на филфак) и хочу. Только этим и занимаюсь в разных ролях — историка литературы, комментатора классических текстов, вузовского преподавателя, критика, редактора… В отличие от многих коллег, кокетливо гордящихся маргинализацией филологии, я убежден, что наше дело — самое важное. Что вроде бы признал, выдвинув идею золотого списка, национальный лидер.
А душа почему-то не поет. Рука к перу (компьютеру) не просится. Вернее просится, но не для того, чтобы выщелкивать: 1) Былины об Илье Муромце (все) <…> 100) Стихотворения Тимура Кибирова (почти все), а совсем с иной целью. И вовсе не почему-то, а по вполне конкретным причинам.
Первая — самая легко обходимая — тот вопрос к инициатору почина, что задается ему по самым разным поводам: Почему ничего не было сделано (для нас — список из ста шедевров не был сформирован и внедрен) за двенадцать путинских лет? Вырулить помогает сакраментальная формула Лучше поздно, чем никогда, но счастливо довериться ей не дает сама стать предложенной обществу инициативы.
Во-первых, национальный канон может изучаться (как складывался и менялся, какие факторы в этом процессе сказывались), но не может формироваться. Ни Академией Наук, ни Союзом (-амии, у нас их, как у дурака махорки) писателей, ни сообществом критиков, ни всероссийским родительским собранием. Потому как он уже существует. И его «проблематизация», «обсуждение», «уточнение» отольется лишь в не бесконечный, но довольно долгий (пока сверху не гаркнут «Стоп!») и бессмысленный турнир честолюбий. Прикрывающий борьбу интересов. Издательских. Ибо, если идея не будет благополучно утоплена в творческой (а как иначе!) дискуссии, ее надо будет воплощать. От очертаний соответствующего госзаказа (и сопутствующего ему дележа казенного пирога) заранее становится дурно. Это ведь не просто сто прекрасных книг (надо думать, с каким-никаким аппаратом). Это еще и новые учебные программы. А стало быть новые учебники, методички, рабочие тетради. И — без того точно никак не проживешь — новые узаконенные шпаргалки. Простите, я хотел сказать: сборники «Сто — теперь уж точно не пятьдесят и не двести — золотых сочинений». Вестимо, их авторов ждут совсем не те деньги, что издателей. Но тоже солидные. Так что и тут битва титанов гарантирована.
Гарантирована не только «проектом» (цинично допускаю, что с заранее намеченными исполнителями), но окружающей нас реальностью. Той самой, в которой маргинализирована вся словесность. Об унизительных гонорарах писателей (исключая «звезд») мы хоть как-то да говорим. О мизерабельных выплатах за подготовку текстов, комментарии, сопроводительные статьи и вякать боимся — куры засмеют. Вот вам и во-вторых. Если утрачена (а так и есть) издательская культура (аппарата, редактуры, перевода, оформления), если литературный работник — заведомо жалкая фигура (куда ему до журналиста из светской хроники!), то ничего, кроме халтуры, на выходе не будет. Но у нас же издаются хорошие книги! Ага. Ничтожными тиражами — для филологов. Для читателя же перешлепывается то, что — лучше или хуже — было подготовлено и тиснуто при советской власти. Нельзя качественно выпустить сто шедевров, если все остальные книги издаются абы как. А иные — в том числе из классического наследия — не издаются вовсе.
Думаю, читатель без труда спроецирует мой издательский сюжет на школьную плоскость. С понятной поправкой: там все еще хуже. Учителя словесности уважают еще меньше, чем его однокашников, избежавших этой галеры. Вот вам и в-третьих. Даже выпустив в рамках госзаказа сто шедевров, мы останемся при не по дням, а по часам дичающем младом племени. И будем дичать вместе с ним. Благо, охотники задрав штаны бежать за комсомолом не сходят с арены и в более разумные времена.
Повторюсь: я уверен, что мое дело жизненно важно, а потому требует уважения. И тени которого я не вижу в проекте ста книг для школьников. Филологическом по форме и глубоко антифилологическом по содержанию.
Андрей Немзер
27/01/12
Не все камнями раскидывать