Андрей Немзер
26/04/12
Не брендом единым
Недели две назад зацепила меня одна сентенция. Автора до того не знал, статья на глаза попалась случайно, в целом никакого впечатления не произвела… Статья как статья. Культурная. С метафизическими перспективами и знаками «современности». Слог подобающий. В общем, хорошо пишут курские помещики. Вот пусть они друг друга и штудируют, оспаривают, цитируют. Давно усвоил, что на этом интеллектуальном пиршестве мне делать нечего. Однако зацепило. И не отпускает.
Рассуждает автор про мифы о творцах, они же, бренды. «Бродский стал товарным знаком русской поэзии <…> Бренд раскупается, бренд — это престижно. Так же, как рынки заполняются поддельными турецко-китайскими джинсами и ремнями “Дольче и Габано”, в кинотеатрах показывают поддельного Тарковского, а в книжных магазинах встречаются книги поддельных Бродских. И все же почему подделка не оригинал, почему я не буду смотреть Звягинцева с тем же интересом, что и <это “и” прелестно; вчитайтесь! — А. Н.> Тарковского, и покойного Льва Лосева не стану читать с тем же интересом, что и <опять! — А. Н.> Бродского?» Дальше, знамо дело, про эпигонов, которые «наследуют язык, созданный мастерами». Ох, тошно мне в родной стороне.
В кинематографе я, положим, не разбираюсь. Тарковского смотрел в баснословные года, пересматривать его сейчас не тянет. Об эпигонстве Звягинцева, художника по отношению к Тарковскому отчетливо младшего, судить не берусь: может — так, а может — совсем иначе. Но при чем тут, скажите на милость, Лосев? С какого перепугу он — немногим, но старший современник Бродского — в его эпигоны попал?
Потому что долгие годы по-настоящему дружили? Потому что до отъезда Бродского Лосев, как мог, помогал неприкаянному? Потому что Бродский Лосева, по авторитетному свидетельству, почитал за старшего? Потому что Лосев книгу в «ЖЗЛ» написал (с поразительным, совершенно непривычным для этого опасного жанра тактом) и двухтомник в Новой библиотеке поэта подготовил? Или потому, что поздно вступивший на поэтическую стезю Лосев в предисловии к своей первой книге — «Чудесному десанту» — «сам признался»? Но в чем?
«Счастливые обстоятельства моей молодости — одна встреча с Пастернаком и годы дружбы с целым созвездием поэтических дарований: Сергей Кулле (1936–1984), Глеб Горбовский, Евгений Рейн, Михаил Еремин, Леонид Виноградов, Владимир Уфлянд, Иосиф Бродский. Мои творческие запросы сполна удовлетворялись чтением их чудных стихов <…> Но вот иные поэтические голоса замолкли, иные притихли. Я перестал быть молод <…> Появилась возможность внимательнее прислушаться к себе, что поначалу я делал с большим недоверием». И дальше о том, как в тусклом, треснувшем зеркале семидесятых поэт «начал различать лицо, странным образом и похожее, и непохожее ни на кого из вышеназванных, любимых моих поэтов. Уж не мое ли?»
Не твое — авторитетно сообщает «заинтересованный» читатель брендоносного лауреата. Китайско-турецкое. Недольче-негабанье.
Альтернативная история — дело темное. Вопрос о том, стал ли бы Лосев поэтом (большим, свободным, неповторимым), если бы Бродский не покинул в 1972-м году отечество, это вопрос веры. (Впрочем, и здесь все совсем не просто — совсем не случайно Лосев назвал причиной своего обретения лица метаморфозу всего близкого ему круга, а не разлуку с Бродским.) Думаю, что стал бы. Наверно, не совсем таким, каким видим мы автора семи волшебных книг. Так ведь и Бродский, минуй его участь изгнанника, был бы другим. Далеко не факт, что брендоносным.
М. Л. Гаспаров как-то заметил, что в отсутствие Пушкина мы бы гораздо больше ценили Жуковского. Это так; более того, историческая несправедливость во многом обусловлена жизнестроительной стратегией самого Жуковского, последовательно уклонявшегося от роли первого (брендообразующего) поэта. Но поэзия не может и не должна сводиться к иерархическим моделям. Поменять местами (или уравнять) Пушкина и Жуковского невозможно и не нужно, но пренебрежительно числить автора «Вечера» и «Ахилла», «Славянки» и «Лесного царя», «Весеннего чувства» и «Ундины» чьим угодно предшественником или спутником, но игнорировать его поэзию как огромную самодостаточную ценность значит обеднять себя. В частности, потому что вне света Жуковского мы корежим свое восприятие Пушкина. Да и просто его оскорбляем.
Уверен, что и Бродского бы не только удручило, но оскорбило приведенная выше суждение о Лосеве. И дело тут не в человеческой приязни (которая тоже дорогого стоит), но в литературной совестливости, присущей истинным поэтам.
Я вовсе не хочу уподобить Лосева Жуковскому при замещающем Пушкина Бродском. (Все такого рода аналогии сомнительны, даже если и остроумны. Сам Бродский сопоставлял Лосева с князем Вяземским, что, по-моему, поверхностно.) Я хочу, чтобы в Лосеве мы видели Лосева, в Уфлянде — Уфлянда, в Рейне — Рейна (как говорится, список подработаем), а не свиту, оттеняющую брендоносное величие Бродского.
Шансы есть. Только что Издательство Ивана Лимбаха выпустило под простым заголовком «Стихи» наиболее полное собрание поэтических сочинений Лосева, журнал «Звезда» том Владимира Уфлянда «Мир человеческий изменчив. Собрание рифмованных текстов и рисунков пером», а Евгений Рейн снискал премию «Поэт», следствием которой (понадеемся) станет давно необходимое издание его репрезентативной книги.
Андрей Немзер
28/04/12
Готтентотам — готтентотово
О романе Александра Терехова
Роман Александра Терехова (М., «Астрель») называется «Немцы». Догадайтесь, почему? Все просто. Главный герой — Эбергард, его жены (бывшая и нынешняя), дочь и трое корешей тоже именуются по-басурмански. Хотя ничем не отличаются от всех прочих персонажей, которых автор одарил более-менее русскими фио. Только новый префект Восточно-Южного (ловим фишку!) округа неназванного ни разу мегаполиса (сечем юмор!) влачит бытие с кликухой «монстр». Поелику монстр он и есть: вершит государеву волю, обеспечивает на выборах должный процент голосов за «Единую Россию» (так прямо смелый автор и пишет! фамилии «Путин» и «Медведев» в романе тоже возникают не раз), доводит до обмороков (и/или увольнений) холуев, улещивает и обманывает население, поднимается на свой этаж в отдельном лифте, тайно объезжает округ на старых «Жигулях», дабы ущучить нерадивых подчиненных (может, врет, а может — и впрямь), истерикует из-за плохих полотенец в клозете… Ну и, понятное дело, жрет бабло. В три горла. Нет, в пять, в семь, в двести шестнадцать! Оттого и монстр. В отличие от своего предшественника, который занимался тем же, но не столь рьяно и мерзко. В общем, префект — монстр, а ходящие (дрожащие) под монстром Эбергард и трое его друганов — немцы. Понятно, да? Оккупанты.
Непонятно. Потому как разницу между монстром и прежним хозяином округа разглядеть способны только небожители. Те, что башли чемоданами носят. По коридорам (власти) в кабинеты (власти же). Те, что столько лет схемы выстраивали успешно, а в один ненастный день выяснили: а) не все коту масленица; б) на всякого мудреца довольно простоты; в) аппетит приходит во время еды. Следовательно, новый (невесть откуда свалившийся) пахан — монстр. Мне сия диалектическая логика недоступна, но даже если когда-нибудь я ее освою (мечты, мечты!), едва ли смогу понять, почему одни подонки — немцы, а другие (точно так же ворующие, лгущие, интригующие, предающие друг друга, до последнего верящие, что именно их кривая вывезет, а в час Х горящие синим пламенем) — не немцы.
Впрочем, как водится, все сложнее. Эбергард борется не только за существование (достойную жизнь, право жрать всего лишь в пятьдесят три горла — нет, нет, никак не в семьдесят четыре!), но еще и за дочь. Встречаться с которой ему не дает оставленная жена. Вероятно, Терехов полагает чадолюбие исключительно немецкой добродетелью. Пусть так. И о том, почему столь страстно тоскующий по дочери монстр (тьфу, немец!) не остался ради нее в семье, спрашивать не буду. Тут понимаю: сорок бочек изощренного психологизма; с одной стороны — цинизм да жадность, с другой — трепетное чувство, которое за деньги не купишь. Тем более у такой стервы, как бывшая жена. Которую в глубине души (слушайте, слушайте!) Эбергард все еще любит. Хотя она и лживая, жестокая дрянь. Хорошо, хорошо. Терехов никогда не умел хоть как-то мотивировать прихотливые душевные вибрации своих картонных персонажей. Его дело констатировать: тайна, сложность, непостижность. Верю на слово. Даже в жалящий финал, когда выпертый из номенклатуры, поставленный на счетчик, явно подлежащий скорому отстрелу прохвост (круто пацана кинули) наконец-то получает дозволение увидеть дочь, а девочка, всю дорогу посылавшая папаню куда подальше, прыгает ему на шею, даже в эту навороченную придумку я поверить готов. (А вот сопереживать монстру, в смысле — немцу, увы, нет. Натура черствая, мозги хилые. Сколько раз нобелиата штудировал, а предпочитать ворюг кровопийцам не научился.) Хочет сочинитель сложности — нехай будет сложно. Вот только при чем тут немцы?
В Эбергардовой чувствительности дружбаны его не замечены. Ничего, кроме привычки поддавать вчетвером, их не объединяет. С карьерными делами получается у них по-разному. Один раньше Эбергарда был вышвырнут (зато не так болезненно), другой в гору прет, третий… Простите, запамятовал. Совсем читать разучился. В романе ведь прописано, что именно приключилось с Херибертом, Фрицем и Хассо. И что с другими достойными представителями государевой, мэровой (а мэр-то без фамилии! как бы Лужков, а и нет; опять же сложность, многоплановость и игра-с, восточно-южная) монстровой челяди. Которые не немцы. А кто?
Право искать ответ на сей роковой вопрос, обсуждать идеологию и поэтику тереховского опуса, выяснять, живет ли в России кто-нибудь, кроме монстров и быдла, охотно предоставляю немцам. Монстрам. Готтентотам. Любителям подглядывать за ними в щелочку и с бурным слюноотделением живописать ихние нравы. Мне же остается процитировать пушкинскую эпиграмму на Булгарина. Нет, не с национальной огласовкой (будь жид — и это не беда); с эстетической: беда, что скучен твой роман.
Андрей Немзер
04/05/12
И Розена барона нет?
Три месяца назад (см. «Московские новости» от 2 февраля) радовался я, что под одной обложкой собраны суждения критиков о современной поэзии, прежде появившиеся в разных изданиях. Статьи, заметки, выступления на дискуссиях вызывали, естественно, весьма противоречивые чувства, но зато весьма впечатляла установка составителя: расхождений у наших ценителей поэтического слова куда больше, чем совпадений, консенсусом и не пахнет, но в разноголосицу критического хора вслушаться стоит. Все кругом настроены разбрасывать камни (бросаться камнями), а Чупринин их собирает. Днями выяснилось, что не он один.
Максим Амелин составил (и выпустил под маркой «ОГИ») антологию «Лучшие стихи 2010». Понятно, почему представлен урожай позапрошлого, а не прошлого года — чтобы добыть потребное, потребовалось перелопатить горы разноприродного и разнокачественного материала (в книгу вошли стихи 129 авторов, публиковавшихся в тридцати журналах). Тут надобны не токмо сила воли и терпение, но и немалое время.
Басня о Петухе и жемчужном зерне здесь ни при чем. Во-первых, Амелин не случайно натыкался на тексты, а целенаправленно их искал. Во-вторых, искал он скорее «самоцветы», чем «драгоценности», тексты характерные (разумеется, для разных, но реальных направлений и индивидуальных поэтических систем), а не шедевры. Если угодно, Амелин строил (и выстроил) хрестоматию (учебное пособие, путеводитель), а не — вопреки подзаголовку — антологию. Строительство которой, на мой взгляд, дело безнадежное. Даже для Амелина, умеющего лучше многих (уж точно — лучше меня) ценить решительно несхожие поэтические голоса. Отдавая должное эстетической широте и терпимости Амелина, я не верю, что ему — или кому-нибудь другому — могут по-настоящему (хоть бы и не в равной мере!) нравиться стихи 129 поэтов.
Это касается не одной лишь современности, но любой эпохи. Хоть «золотого века», хоть «серебряного». Досягнем когда-нибудь «платинового» (мечтать не запретишь!) — и там такого изобилия не случится. Вы готовы назвать сотню действительно дорогих вам русских поэтов в диапазоне от виршетворцев XVII века до авторов, попавших в новоизданный свод? (Сходу — потому как по-настоящему любимые строки не нужно выковыривать из теснин памяти.) Составитель «Лучших стихов», может, и готов. Он Василия Ивановича Майкова (не путать с Аполлоном Николаевичем Майковым) прочувственной одой почтил. И не токмо за одного «Елисея», которого Пушкин читал охотно, а сейчас (единичные исключения опустим) одни лишь студенты гуманитарных факультетов — из-под палки. И то если достался им в лекторы (экзаменаторы) какой-нибудь замшелый (архаично-тоталитарный) долдон. Вроде меня. Которому едва ли удастся достойно ответить на собственный вопрос о «злато-сребро-бронзо-платиновой» сотне пиитов.
Зато на другой вопрос отвечаю быстро и без угрызений совести. Все ли собранные Амелиным «лучшие стихи» вызывают у меня добрые чувства? Нет, нет и еще раз нет. Книга как целое нравится — и весьма. От некоторых же вошедших в нее опусов волком завыть хочется. Хоть от катренов двусложников с перекрестной рифмой, хоть от индивидуальных новообразований (столетней выдержки). И хоть чужая душа — потемки, сдается мне, что в иных случаях Амелин составит мне дуэт.
Называть имена и приводить цитаты не буду. Ни те, что описаны выше, ни совсем другие (по большей части и прежде крепко зацепившие). Вопреки надоевшей пословице, я думаю, что спорим мы, как правило, именно что о вкусах, но сейчас на эту дорожку сворачивать (в этом болоте вязнуть) не тянет. Мне кажется, что работа Амелина должна быть освоена (внимательно прочитана, медленно продумана, использована как путеводитель в странствиях по поэтическим проспектам и закоулкам) нашим пестрым сообществом стихолюбцев. А потому совсем не хочется отпугивать кого-либо собственными суждениями. В том числе, на больную тему А почему нет Имярека. (Про одного из отсутствующих я у составителя все же спросил. И получил по заслугам: А он в 2010-м не опубликовался.)