К книге
Немзерески. 2012 годСтраница 10
71%
Страница 10
10

Дмитриев из этих. Он в пропахшей клинским и шашлыками зоне отдыха открывал блаженную страну, сквозь ор магнитофонов и заливистый мат слышал первозданную божественную мелодию, с мягкой улыбкой показывал, как глупа и бездарна хитроумная злоба — и тем убеждал нас, что человек не может быть «материалом», что утратами, тоской, одиночеством (да и смертью) не все кончается, что Шиллера и Бетховена отменить нельзя. И так было не только в «Бухте радости», но и «Призраке театра», «Дороге обратно», «Закрытой книге», «Повороте реки»… Какие бы испытания ни выпадали героям Дмитриева, как изощренно ни глумилась бы над ними судьба, с какой бы горечью ни оплакивали они утраченные иллюзии, как бы ни корили они себя за малодушие и трусость, тугодумие и наивность, легкомыслие и эгоизм, будущее для них (и читателя) оставалось будущим, история — историей, щедрой не на одни лишь ловушки, но и на третьи (пятые, десятые) непредсказуемые варианты.

В новом романе поражения терпят оба заглавных героя. Прозаик молчит о том, что сталось с крестьянином после того, как он узнал о смерти любимой. О том, что случилось со столичным тинейджером, тезкой тургеневского немого (всего лишь разочаровавшимся в возлюбленной и с ней порвавшим), Дмитриев рассказывает. «…Пройдет немногим больше года, и, сидя на броне перед дырой в горе, Герасим вновь приманит стрекозу». Вновь — как в июньский день, когда мальчик, выгнанный из университета и скрывающийся в глуши от призыва, вдруг понял, что ему должно делать: забыть (череду злосчастий и собственных глупостей), простить (Татьяну, оказавшуюся не равной вымечтанному идеалу), привыкать жить. Это значит преодолеть себя прежнего (полнящегося только своими проблемами) и протянуть руку другим — брату-наркоману, угодившему в беду мужику, которому досталось прятать и обслуживать Геру. Поздно. Навстречу тинейджеру идет крестьянин, наконец-то решившийся переменить судьбу. Он тоже все правильно задумал, и тоже — поздно: его Санюшки больше нет. А Гера, невольный свидетель похорон какой-то спившейся женщины, не знает, что покойница была единственной любовью (и жертвой) его хозяина. Как не знает, что этого чудака — замкнутого, непьющего, измотанного одиночеством, заботами о корове и неведомым недугом, с ходу отвечающего на любые вопросы телевикторин, помнящего все скучные ужасы, из-за которых обезлюдела его деревня, убежденного: здесь по-рабски жили всегда и так будет до самой смерти, — что этого странного Панюкова зовут Аввакумом. Как несгибаемого протопопа. Вот тут-то, перед встречей (совсем не той, что грезилась), Гера увидел стрекозу, вернувшуюся к нему в миг затишья, что оборвался ревом двигающейся в черную дыру боевой техники.

Сходным — смертоносным — грохотом вершилась давняя повесть Дмитриева «Воскобоев и Елизавета». Тогда, в январе 1980-го, рвали звуковой барьер самолеты — авиационный полк перекидывали из-под Хнова (окрест которого гнездятся увиденные московским тинейджером 27 лет спустя полумертвые Пытавино, Селихново, Сагачи) на юг, к черту на рога, в неназванный Афганистан (куда вскоре предстояло отправиться Панюкову). В новую эру рычат — тоже на юге — танковые моторы.

Стало быть — приехали. От застоя к стабильности. С той же измызганной нищей спивающейся провинцией. С жирующей (до поры) и захлебывающейся самодовольством Москвой. С интеллигентским словоблудием, где готовые «умные» пошлости заменяют движение мысли и освобождают от ответственности — за себя, за близких, за дальних. С тем же неумением чувствовать чужую боль, спрашивать, отвечать и слушать без лукавства, прощать без оглядки. С теми же малахольными мечтами о дармовом чуде. С тем же уютным самоощущением: поздно, приехали.

Никуда никто не приехал. Грехи Геры и Панюкова не отменяют их жажды любви и правды. Неудачность порывов к свету не означает их бессмысленности. Был чудный июньский день. Был великий Суворов, верящий, что армия нужна не для убийств и грабежей. Была мать Панюкова, вырастившая сына и чужого мальца, заброшенного пьющими родителями. По сей день можно услышать плачи по ушедшим, крепящие дух оставшихся. Звучат они и в конце романе Дмитриева, таинственно обращая его в такой же — скорбный и светлый — плач. Мы не знаем, какой ценой оплатил крестьянин свою вину за гибель любимой. Не знаем, каким вернется из черной дыры тинейджер. (Да и вернется ли?) Мы знаем, что Герасим и Аввакум были — рядом с нами. В больной, усталой, много нагрешившей и продолжающей грешить, но нашей стране.

Андрей Немзер

20/04/12

Почтили…

Об издании избранных сочинений Бориса Рыжего

Борис Рыжий ушел из жизни без малого десять лет назад — в возрасте Лермонтова, в статусе «почти Лермонтова» (или «почти Есенина»). За истекшие годы наговорено о нем было много всякой всячины. По большей части — пафосной, истеричной и оскорбительной. В конечном счете — для памяти Рыжего. Хотя гадости, разумеется, азартно несли не про него. Поминая безвременно ушедшего, разводя двусмысленные рассуждансы о его самоубийстве (ох, молчать бы об этом — всем), старательно сооружая монумент «единственному поэту» (то ли какого-то мифического поколения, то ли всего постсоветского эона), доброхоты-плакальщики истово клеймили страшное время (будто бывают времена для поэтов благоприятные) и собратьев Рыжего по цеху, якобы вынесенных наверх мутными тусовочными волнами. То, что Рыжий был по всем внешним показателям редкостным удачником, не то чтобы замалчивалось (обличители тусовочной суеты страсть как любят со смаком перечислять чьи угодно премии — полученные, неполученные, чаемые), но словно бы касательства к литературному делу и судьбе поэта не имело. Как и глубокая созвучность поэзии Рыжего эпохе, которую сейчас с ярым удовлетворением пытаются утопить в ядовитой Лете. Принимать участие в этих «дискуссиях» (камланиях, кухонных разборках) охоты не было и нет. Разговоров и так хватало. В отличие от книг.

Ныне издательство «Искусство — ХХI век» выпустило солидный том под названием «В кварталах дальних и печальных…» — кажется, наиболее представительное собрание лирики Рыжего с присовокуплением прозаического «Роттердамского дневника». Больше пятисот страниц. Каждое стихотворение — на своей, отдельной. Каждый год (стихи даны в хронологическом порядке) открывает шмутцтитул с рисунком А. Сидоренко. Хорошая бумага. Большая вклейка качественных фотографий. Цена… соответствующая. Памятник. Литературный ли — не знаю. Но памятник — точно.

Составители (они же редакторы) — Т. Бондарук и Н. Гордеева — на примечания расщедрились. Постраничные. Например: «Фет (Шеншин) Афанасий Афанасьевич (1820–1892) – поэт, переводчик, писатель». Или: «Квинт Гораций Флакк — древнеримский поэт, философ (I век до н. э.)». Сходные примечания (правда, затекстовые) привешены и к вступительной статье Дмитрия Сухарева; последнее из них: «Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович (род. 1930 г.) — поэт, автор мюзиклов, переводчик, признанный классик авторской песни». Информативно-то как! Правда, Фет ни одного текста отцовской фамилией не подписал, даты жизни Горация (65—8 д. н. э.) есть в любом словаре, а философом его прежде не величали, но зато про Сухарева все точно. А если в «Роттердамском дневнике» возникает «Концерт для гобоя и альта» Слуцкого, то не объяснять же, что Рыжий пытался сказать о «Дуэте для скрипки и альта» Самойлова!

Можно (иногда — очень даже нужно) выпускать поэтические книги без какого-либо аппарата: пусть стихи идут в мир. Можно (необходимо, коли мы имеем дело с большим поэтом, в чем нас заверяют со всех сторон) выпускать подготовленные издания (с текстологическими справками, указаниями на первопубликации, комментариями, а не их пародийными эквивалентами). Можно и по-альбомному роскошествовать — если две другие задачи выполнены, то есть рынок насыщен текстами и есть качественные издания, вводящие наследие того или иного поэта в историю словесности и проясняющие его ближайший контекст. Мы привычно ходим другими — незарастающими — тропами. Делаем красиво. С размахом. И приличествующей случаю страстью. Принуждая в который уж раз повторять рыдающую строку Маяковского — Разве так поэта надо бы почтить?

Стоял обычный зимний день, / обычней хрусталя в серванте, / стоял фонарь, лежала тень / от фонаря. (В то время Данте / спускался в ад, с Эдгаром По / калякал Ворон, Маяковский / взлетал на небо…), за толпой / сутулый силуэт Свердловска / лежал и, будто бы в подушку, / сон продолжая сладкой ленью, / лежал подъезд, в сугроб уткнувшись / бугристой лысиной ступеней… — / так мой заканчивался век, / так несуетно… Что же дальше? / Я грыз окаменевший снег, / сто лет назад в сугроб упавший. Этим стихотворением 1992 года книга открывается.

Закрывается же поэтический раздел «Разговором с Богом»: — Господи, это я мая второго дня. / — Кто эти идиоты? / — Это мои друзья. / На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки. / — Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви високосной весной, слышь меня, Основной? / — Кто эти мудочесы? / — Это — со мной!

Борис Рыжий не мой поэт. Возможно, я сильно ошибаюсь, но это моя (и только моя) проблема. А вот нормальное издание свода его стихов (без шаманских завываний и полиграфических роскошеств, но с внятными примечаниями и исторической интерпретацией) — проблема общая для всех, кому дорога русская поэзия. А не возгонка очередного культа, дарующая великолепный шанс по ходу дела живых задеть кадилом.

Андрей Немзер

24/04/12

Колдовское недоразумение

Издан полный свод стихов Константина Вагинова

Константин Вагинов (1899–1934) — писатель разом крупный и маргинальный, востребованный и забытый. Случай для нашей богатой и расхристанной культуры далеко не единственный. Примерно в той же позиции пребывает ныне Леонид Добычин — несмотря на то, что при его воскрешении (возвращении) было произнесено изрядное количество весьма патетичных слов. Или Ремизов — несмотря на, по сути, академический десятитомник и ряд иных отменно ученых изданий. Или — если отступить в позапрошлый век — Вельтман. Заметим, что речь идет не о сочинителях, чьи творенья некогда сыграли (отыграли — и будет) важную роль в истории словесности. И не о тех, кто зовется «писателями для писателей», чтобы не сказать совсем уж обидного «для филологов». И Вельтман, и Ремизов, и Добычин (при всем их несходстве) — сильные художники, сознательно строившие свои фантасмагорические миры (привораживающие, но и отпугивающие читателя), по-своему гнувшие упрямое русское слово. Их «отдельность» подразумевает неуслышанность. Ладно, сделаем надлежащий поклон благородным «друзьям в поколенье» и «читателям в потомстве», — недослышанность. Так и с Вагиновым, чей первый — замечательный — роман называется «Козлиная песнь». То есть трагедия.

Ныне нам явлена другая, хоть и не менее надрывная, песня — «Песня слов». Название полному собранию стихотворений Вагинова (М., «ОГИ») дано составителем — Анной Герасимовой. Благодарно приветствуя ее труд (собирателя, текстолога, комментатора, биографа, интерпретатора), должно отметить снайперскую точность при выборе имени. Разумеется, изобретенного самим Вагиновым для «программного» поэтического текста. Я девой нежною была, / Шлейф мысли за собой вела. / Любовь — вскричали мотыльки / И пали ниц как васильки. / И слово за строкой плывет, / Вдруг повернется и уйдет. / Затем появится опять, / Возьми его и будешь тать, / Что взять никак не мог всего, / И взял, что годно для него. Маскарадное круженье лукавых, насмешливых, ускользающих слов захватывает неназванного поэта, тщетно пытающегося поймать «шлейф мысли», разгадать мерещащуюся тайну (а есть ли она?) и обреченного довольствоваться осколками, отблесками, отзвуками исчезающих слов. Кто их губит? Быть может, яростное время, требующее — не в первый и не в последний раз — какого-то нового языка? А может быть, злосчастный коллекционер, собиратель книжных раритетов, ненасытный полиглот, недужный и сомнительный наследник истинных поэтов, которому по силам украсть лишь то, что «годно для него»?

В подвале сыро и темно, / Семь полок, лестница, окно. / Но что мне делать в вышине, / Когда не холодно здесь мне? / Здесь запах книг, / Здесь стук жуков, / Как будто тиканье часов. / Здесь время снизу жрет слова, / А наверху идет борьба. Актуальный, между прочим, сюжет. Полезный для сегодняшних стихослагателей. Наставительный. Только чужим умом мало кто умнеет.

Вот первое из доступных нам вагиновских стихотворений (как и все юношеские опыты, оно квартирует в приложении к основному корпусу). Моя душа — это старая заглохшая столица, / Моя душа — это склеп изо льда, / Где бродят бледные изнуренные лица, / Где не бывает весны никогда… (В скобках хмыкнем: хороша же «Весенняя элегия»!) В моей душе никто не создаст красивого замка, / Где бродят пажи и принцессы, / Где смеются зеркала в причудливых рамках, / Смотря на послов из Бенареса. // Все мертво, все пусто…И лишь иногда… / Иронически смеются старые вороны / И шепчут «Весна не придет никогда / В эту старую заброшенную сторону». Не знаешь, чему больше дивиться: шаблонности символистских вздохов или каркающей дикости финальной рифмы. Последнее стихотворение Вагинова датировано декабрем 1933-го. Три романа написаны и изданы. Четвертый — в работе. Чахотка опережает охранку, готовящуюся взять сомнительного щелкопера. В аду прекрасное селенье / И души не мертвы. / Но бестолковому движенью / Они обречены. // Они хотят обнять друг друга, / Поговорить. / Но вместо ласк — посмотрят тупо / И ну грубить.

В «Послесловии исчезающего составителя» (отсылка к соответствующему словесному жесту Вагинова «Козлиной песни») Анна Герасимова словно бы просит прощения за огрехи своего героя: стихи, дескать, только предисловие к романам, «разминка, по недоразумению случившаяся на глазах почтеннейшей публики». Нелепо спорить с исследователем, тщательно выстроившим книгу и умно рассказавшем о писателе (тут важны и вступительная статья, и помещенный в приложение свод литературно-биографических материалов). Разве сам я числил когда-нибудь Вагинова среди любимых поэтов? Разве не чувствую, насколько «Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова», «Бамбочада» и незаконченная «Гарпагониана» острее, глубже, увлекательнее метризованных опусов? Разве не понимаю, что напутствует Герасимова читателя по-вагиновски, улыбчиво и грустно? Ага. Но ведь и романы Вагинова недоразумение. И судьба его. И глухая посмертная слава. И подвижничество предшественников Герасимовой. И ее многолетняя счастливая работа. Не все же на белом свете можно и нужно доразуметь.

Предыдущая главаГлава 10 из 14Следующая глава