К книге
Немзерески. 2011 годСтраница 9
36%
Страница 9
9

Горький крепко потрудился сперва на революцию, потом на сталинский режим — партнеры в долгу не остались. (А что исполнение желаний отлилось унижениями, что особняк буржуя Рябушинского был комфортабельной тюрьмой, что чекистская паутина оплела личную жизнь, — так дьявольская честность иной не бывает! Получи, что запрашивал, а чудовищные следствия уж непременно вылезут: знай, с кем договор подписываешь!) Культ Горького, сопоставимый только с собственным, Сталин выстраивал обстоятельно. Но вовсе не на пустом месте. Горький был значимой и внутренне необходимой фигурой для изрядной части интеллигенции и очень многих (в том числе — крупных) писателей. Вернувшийся в СССР живой классик позволял оправдывать страну советов и принимать ее жуткую, но соблазнительную реальность. Если Горький здесь, если он признал правоту "«невиданного эксперимента»", если решился объединить всех писателей в "«свободном»" союзе (где мастера будут, наконец, цениться по достоинству — та же сказка о дьявольском исполнении желаний!), то и нам в надежде славы и добра можно без боязни глядеть вперед. Нелепо перекладывать ответственность за внутренний выбор, что каждый делал по-своему, на подавшего "«дурной пример»" буревестника, но и вычеркнуть фактор Горького из сюжета приручения творческой интеллигенции было бы странно.

Смерть Горького (хоть и Старика, но человека не слишком старого, 68 лет) стала тяжелым ударом не только для адресатов государственной пропаганды (народ как раз приохотили к чтению, не в последнюю очередь — к чтению величайшего современника), но и для части интеллигенции, включая писателей, многим из которых Горький так или иначе помог. Для Сталина же перемещение Горького из роскошного узилища в могильник у кремлевской стены ничего не меняло.

Вскоре кончина Горького была объявлена делом рук подлых убийц-троцкистов. Зачем убили? — А потому что выродки, ненавидящие все святое. Глумился же их присяжный остряк Карл Радек над свершенными волей народа переименованиями: дескать, осталось только эпоху назвать максимально горькой!

В другие времена на роль убийцы был определен Сталин, якобы решивший, что Горький будет противиться вставшему в повестку дня большому террору. Интересно! Во-первых, с чего бы это на фальшивый гуманизм повело создателя чеканной формулы Если враг не сдается, его уничтожают и пасквильной пьесы "«по мотивам»" сооруженного ГПУ "«шахтинского дела»"? Во-вторых, как бы он смог проявить несогласие с генеральной линией? В-третьих, что за странная стеснительность обуяла отца народов? Так стыдно перед Горьким стало, что угробить его пришлось... Дурацкие вопросы. Миф не нуждается в логике. Зато смерть культового писателя нуждается в мифах. Особенно, если жизнетворчество куда ярче, чем творчество, сильно выветрившееся с ходом времени. Не о сегодня речь — о 30-х. (Почему Горький еще долго казался большим писателем, вопрос отдельный. И занимательный.)

На слиянии Оки и Волги стоит Нижний Новгород. От Кремля на запад идет Тверская улица. МХТ раздвоился, и бедному Горькому досталось украшать его бульварный обломок. Шутка Радека сгинула, утратив первый план: при всем желании нашу эпоху максимально горькой не назовешь. А недурной каламбур был!

Андрей Немзер

17/06/11

А мерный слог и от унынья вылечит

Появился русский перевод поэмы св. Григория Богослова

Святой Григорий Назианзин (так он зовется по малоазийскому городу, близ которого родился) или Богослов (так повелел именовать его IV Вселенский собор) — один из столпов христианской церкви, чтимый как на Востоке, так и на Западе. Жил он в IV веке нашей эры, прославился как глубокий толкователь и ревностный защитник учения о св. Троице, занимал патриарший престол в Константинополе, но принужден был его оставить. Получив превосходное классическое образование (современники дивились его учености и риторическому мастерству), он постоянно сочинял стихи, органически сопряженные с его прозаическими размышлениями и поучениями. Поэтическое наследия св. Григория сохранилось далеко не полностью, однако и дошло до нас совсем не мало — около пятисот стихотворных сочинений. На закате дней, удалившись на покой, он решился поведать о многочисленных испытаниях, что выпали на его долю, и связанных с ними глубоко личных (подчас — болезненных) переживаниях. Ныне эта поэма, написанная по-гречески, но носящая латинское название «De vita sua» («О своей жизни»), пришла к русскому читателю. Беседы и письма св. Григория были прекрасно знакомы уже книжным людям Московской Руси (существуют и их научные переводы), но со стихами дело обстояло иначе. Правда, одно из творений Назианзина вдохновило Ивана Козлова (замечательного поэта, автора гениальных русских версий «Вечернего звона» и «На погребение <...> Джона Мура»), но его по-своему пленительная элегия, конечно, куда больше говорит о человеке романтической эпохи, чем о великом святом. Тем отраднее появление перевода автобиографической поэмы, осуществленного иереем Андреем Зуевским и изданного «Греко-Латинским Кабинетом Ю. А. Шичалина» в подобающем такому труду строгом и изящном оформлении. (Иллюстрациями служат фрагменты росписи пещерных храмов Капподокии.)

Едва ли здесь нужно рассказывать о жизни святого, то есть поневоле превращать полнозвучные и энергичные стихи в конспективную прозу. Лучше привести несколько цитат, по которым видно, сколь разнообразны и «фактура» поэмы св. Григория, и ее интонации. Вот строки зачина, где резко и неожиданно вспыхивает покаянный мотив: Все тленно. Даже самое прекрасное / Иль все уйдет, иль мало что останется. / И там, где смыло землю ливнем яростным, / Предстанут взору только камни голые. / Излишне будет если речь о тех пойдет, / Кого среди достойных сроду не было, / Кто, словно скот, на четвереньках ползает, / Но, как ни скорбно, тот овраг изглоданный — / Мы сами, наше падшее сообщество, / Мы, на престоле не к добру воссевшие.

Вот морская буря (отнюдь не аллегорическая): И вот, минуя берег Кипра, наш корабль / Был ввергнут в буйство волн: все стало — ночь одна, / Земля, вода и небо почерневшее. / Удары грома вспышкам молний вторили, / Ревели снасти от напора шквального, / Кормило вырвало из рук, и ветер злой / Нас по бурлящим водам гнал безудержно, / Растут, как стены, волны, мачта рушится, / И жалобные крики тут и там слышны — / Все ко Христу взывали, даже те из нас, / Кто прежде в Боге не искал спасения.

Вот зарисовка той местности, куда св. Григорий был отправлен на епископское служение: Разъезд есть отдаленный в Каппадокии, / Там главная дорога на три делится; / Унылое и тесное селение, / Где нет воды и не растет ни деревца, / Там только пыль, повозок громыхание, / Рыданья, стоны, цепи и надсмотрщики, / Народ же — все бродяги с чужеземцами.

И невозможно обойтись без просветленно-торжественного (и в то же время — горького) финала: На этом все. Взгляните, вот я — труп живой! / Побитый, но (не чудо ли?) увенчанный! / Взамен престолов с их пустой надменностью / Стяжавший Бога и друзей божественных <…> К такому вот итогу Бог привел меня, / Жизнь уделив, превратностями полную. / Так завершится ли, скажи мне, Господи, / Мой путь в чертоге несказанной Троицы, / Чья даже тень неясная и слабая, / Меня приводит ныне в восхищение?

Андрей Немзер

22/06/11

Единство и великолепие

Тост за Александра Жолковского и его книгу

Огромная литература о Пастернаке растет постоянно и быстро. Автор «Сестры моей — жизни» и «Доктора Живаго» сейчас в большем фаворе, чем привычно «рифмуемые» с ним Ахматова, Мандельштам и Цветаева. Работают законы «моды» — понятные, едва ли преодолимые, очень человеческие, в сущности — смешные. По слову Пастернака, «приедается все». (Кроме свободной стихии в единстве с свободной стихией стиха.) За приливом интереса к очередному избраннику следует отлив. И мало в силах не поддаться «культурному контексту», то есть в пору «всеобщей» страсти, скажем, к Тютчеву читать (слышать), к примеру, Лермонтова. (Иначе дело обстоит только с Пушкиным; всякая попытка бросить его с парохода современности лишь крепит пьедестал.) Поэты не виноваты, что с бегом времени меняются приоритеты. Опальные ныне Жуковский, Некрасов, Фет, Блок (если честно, Цветаева сейчас тоже на дальней полке) еще одарят нас чудными открытиями, о возможности которых мало кто думает. На дворе «тысячелетье» Пастернака.

Приход его мотивирован, конечно, не только колебанием маятника вкусов. Запросы современности растут из наработанного духовного опыта. Пастернака читали — глубоко и точно — и в пору доминирования других больших поэтов. (Речь о реальном доминировании, а не о советском процессе изготовления диссертаций, проливающих тьму на все дозволенные начальством феномены — от Пушкина до слагателей «опупей» о строительстве коммунизма.) Книга Александра Жолковского «Поэтика Пастернака» (М., «Новое литературное обозрение») увидела свет на днях — писалась она более сорока лет.

Не желая принизить многих замечательных ученых и помня, что читал не всю «пастернакиаду», нахально скажу: в приходе «времени Пастернака» статьи Жолковского, квартирующие теперь в одном переплете, сыграли исключительную роль. Сопоставимую только с предисловием к «Стихотворениям и поэмам» (1965; одна из статей Жолковского, сколько помню, вышла с чудесным посвящением — Андрею Синявскому, посаженому отцу пастернаковедения), многолетней и многоплановой подвижнической работой Елены Владимировны и Евгения Борисовича Пастернаков и «трилогией» Лазаря Флейшмана.

Достаточно взглянуть на содержание книги, чтобы понять: бал тут правит то же сочетание «единства» и «великолепия», в котором автор видит суть поэзии Пастернака. Единство Пастернака — поэтический мир, узнаваемый при всех катастрофах, разрывах и «изменах», случившихся на пути поэта. (Путь этот исследователь членит на три этапа.) Единство Жолковского — переклички статей, «самоповторы», вариации исходной темы. Великолепие Пастернака — пестрота и гетерогенность его космоса, многообразие составляющих («предметов» и стилевых приемов), преизбыточное бытие «поверх барьеров». Великолепие Жолковского — смена подходов, «жанров», типов речи (от нарочито «ученой» до скользящей к Table-talk). От выявления «инвариантов» (общий план) автор переходит к разборам отдельных опусов (план крупный), дабы досягнуть интертекстуальных тем, «выводящих» поэта из его личной вселенной. Примечено все — от фоники и ритмики до жизнетворчества, а потому востребованы весьма разные исследовательские стратегии.

Предисловие-увертюра (конспект книги) вершится блестящей кодой: «Таковы, говоря языком Пастернака, его три дня в трех мирах, три ландшафта, три древние драмы с трех сцен». Неодолим соблазн «перенаправить» эту сдвинутую цитату «Оригинальной» вариации. Кроме прочего, книга скрыто «портретирует» наделенного «звериным» чутьем тысячеискусника и повествует о его эволюции, напоминает о прочих трудах (работах по лингвистике и теоретической поэтике, исследованиях, посвященных разным писателям, «виньетках»), то есть одаривает нас «единством и великолепием» Александра Жолковского. Потому нет надобы сортировать «особые удачи» и «частные неудачи» — вежливо жалить, как змеи в овсе. У нас — праздник.

Виват!

Андрей Немзер

30/06/11

Достойнейший заместитель

Еще раз о Горьком

Отмечая годовщину смерти Горького (см. «Московские новости» от 17 июня), я оставил на потом вопрос: почему автор пьесы «На дне», повестей «Лето», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Детство», рассказа «Карамора», воспоминаний о Толстом долгое время казался большим писателем. Имею в виду не тех, кто при советской власти ходил в горьковедах (хлебное было дело!), а теперь переключился на Набокова или Солженицына, а людей порядочных, умных и любящих словесность. Таких, как мой давний и добрый друг, литератор с отчетливо необщим выраженьем лица, что откликнулся на заметку обескураживающей репликой: Да читал ли ты Горького? Читал. И потому поименовал сейчас Алексея Максимовича автором тех сочинений, которыми козыряют его защитники. А не певцом соколов с буревестниками и шагающих вперед и выше человеков. (Укажите мне большого писателя, что позволял бы себе такую безвкусицу. Мы выводим дебютных «Ганц Кюхальгартен» и «Мечты и звуки» из «корпусов» Гоголя и Некрасова, а они живее «Старухи Изергиль». Которой до сих пор кое-где пичкают детей, прививая им отвращение к литературе.)

И автором романа (по-горьковски — повести) «Мать» я А. М. тоже не назвал. На книге клеймо ленинской похвалы (кстати, оговорочной) и долгих лет советской принудиловки. Меж тем «Мать» не менее горьковская вещь, чем пьеса «На дне», незапачканная вождем мирового пролетариата. (О нем Горький написал не менее «колоритно», чем о Толстом. Предмет подкачал.) Это хорошо понимали в пору моего отрочества (излет 60-х), когда в двух самых смелых московских театрах шли прекрасные спектакли: в «Современнике» — «На дне», на Таганке — «Мать». Я не глумлюсь над теми постановками и восторгавшейся ими публикой. И не принижаю «На дне». Я защищаю «Мать». В которой тьма-тьмущая богоискательства (оно же богостроительство), «неразрешимых проблем», полемики с классикой, символики и прочих серебряновечных пряностей-прелестей. От того, что большевики сочли когда-то «Мать» самым нужным для них опусом Горького (а потом приравняли к ней привеченную — уверен, что издевательски — Сталиным графоманщину «Девушка и смерть»), повесть о пролетарской богородице хуже не стала. И недалеко ушла от ночлежной мистерии о неразличимости правды и лжи.

То же скрещение заемной книжной «мудрости» с дремучим физиологизмом. Та же «ницшеанская» двусмыслица. (В «На дне» монолог Сатина о человеке, который звучит гордо, может читаться и как символ веры, и как брех пьяного шулера. В «Матери» Павел Власов то громыхает сверхчеловеческой железностью, то теплеет-мягчает, а читатель должен смекать: как же превосходит земное разумение этот «пролетарский христос» — очередной мелкий «предварительный» антихрист.) Та же установка на красивую фразу. Морями крови не угасишь правды! — Испортил песню, дурак! (Извините, цитирую по памяти.) Не надо от «Матери» отрекаться. Повесть эта (вкупе как с «лучшими», так и с совсем уж скуловоротными твореньями Горького) той же стати и того же качества, что большая часть канонизированной русской прозы рубежа XIX–XX веков. Эротика и мудрствования, «неразрешимые» парадоксы и тяга к насилию, изысканные красивости и кричащая безвкусица, истонченный индивидуализм и соблазн спасительного (губительного) народного «целого», политика под соусом вечности и экстатическое выкликание новых времен. И не важно, кто — в силу разных обстоятельств — проходил по «декадентскому» ведомству, а кто числился в «реалистах».

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава