К книге
Немзерески. 2011 годСтраница 10
40%
Страница 10
10

«Декадентов» при советской власти не любили — аж до перестройки приходилось хитроумно перетаскивать давно ушедших писателей в «наш» — реалистический — лагерь. Естественно, «декаденты» и их эпоха вызывали острый интерес. Горький, дозволенный коли не полностью, так «в основном» (прятать ошибки основоположника как-то неловко — кроме, понятное дело, антиленинских «Несвоевременных мыслей»), заменял пытливой публике весь «серебряный век». Ныне разрешенный. И оказавшийся на уровне Горького. Говорю, конечно, лишь о прозе. Исключения (увы, тоже не без мет пошлости) по пальцам перечтешь: «Мелкий бес» Сологуба, «Пруд» Ремизова, «Петербург» Белого… А «Суламифь» (и «Яма»), «Рассказ о семи повешенных», «Огненный ангел», «Деревня», «Крылья» и прочие «Тридцать три урода», по мне, стоят «Матери». Виноват, «Жизни Матвея Кожемякина».

Андрей Немзер

01/07/11

А меня укусил гиппопотам

Еще раз о самой великой литературе и самой читающей стране

Лет в двенадцать я довольно долго изводил ближних, беспрестанно мурлыча (а то и горланя) крепко засевшую в башке песенку. Ладно, нет у мальчика слуха, но вроде хорошие стихи любит. То с Пастернаком носится, то с Лоркой, то с Вознесенским. Даже с Пушкиным. И при этом с упоением выдает: А меня укусил гиппопотам, На березу я быстро залез. И вот сижу я здесь, а нога моя — там; Гиппопотам уходит в лес… Бред, да и только.

Действительно, бред. Я сидел целый день — не пил, не ел, Надо мной смеялся рыжий попугай. Как дойти домой с одной ногой? Другую откусил гиппопотам. И мощным припевом — имя восхитительного чудища. Хоть скорую вызывай — везти дитя в психушку (а не в травмопункт). Ничего, само прошло. Лет сорок не тревожил меня зверь-членовредитель. Так бы и жил спокойно, кабы не прочел замечательный роман Стивена Фрая о забулдыге-поэте, «тезке» болотного монстра. Добрые люди к Фрайеву «Гиппопотаму» приобщились если не сразу по выходе (1994), то десять лет спустя, когда появился перевод Сергея Ильина. Так что хвалиться нечем. И молчал бы я в тряпочку, да вспомнилась песенка из детства. Это меня укусил гиппопотам!

Протагонист романа объясняет, почему критики именуют его «поэтом правого крыла». Ярлык («типичная тупоумная херня») налеплен потому, что герой наделен подлинным даром, то есть множеством прекрасных «грехов». В частности, он считает «Киплинга лучшим поэтом, чем Паунд». Тут-то я и услышал смех рыжего попугая.

Тоска, зависть, смущение, которые я почувствовал, были вызваны не смелостью современного английского поэта, плюющего на выморочную моду. Во-первых, сам он в скобках замечает, что его точку зрения «начинают … разделять даже привыкшие ходить по скользкому льду представители академических кругов». Во-вторых же, истинные поэты живут под любыми небесами и в любые времена. Чему тут завидовать! Больно и стыдно стало от простой мысли: такая сентенция в русском романе (боюсь, не только современном) невозможна. И не только потому, что если на роль Паунда могут с равным успехом претендовать Кузмин и Маяковский (и кое-кто еще), то своего Киплинга у нас нет. (Не изощренный же сновидец Гумилев — хоть большевики его и убили! О Тихонове с Симоновым и говорить смешно.) Не было у Российской империи после Пушкина «певцов» — ладно. (Вообще-то не ладно, но это другой сюжет. Дабы избежать недоразумений уточню: «имперский», а не «советский».) Для Гиппопотама-то Киплинг отнюдь не «певец империи», а просто большой поэт. Таковыми нас судьба не обделила. Что ж, заменим Киплинга кем-нибудь из наших классиков. Можете вы себе представить романного героя, который произносит: «Я считаю Некрасова (Тютчева, Фета) лучшим поэтом, чем Андрей Белый (Цветаева, Заболоцкий)». Я не могу. Потому что для публики нашей (да и для изрядного числа литераторов и представителей «академических кругов») все эти Некрасовы-Феты-Тютчевы (Цветаевы-Ахматовы) только «названия». Припоминающиеся к случаю. Потому что никакого живого переживания русской литературы как конфликтного кипящего единства и в помине нет. (Есть — у немногих больших поэтов. У Чухонцева, Кибирова, Амелина. У Лосева было. У Самойлова.) Встретишь в каком-нибудь романе реминисценцию — диву даешься: экой автор культурный, даже Блока читал!

Зато есть у нас другое — то, что Юрий Трифонов назвал почвенной фанаберией. Мы всегда знали (и сейчас знаем), что русская литература самая развеликая. Куда до нее английской — с Джейн Остин, сестрами Бронте, Троллопом, Джордж Элиот, чьи романы до сих пор востребованы не только в Соединенном королевстве. (О Диккенсе с Теккереем молчу.) Нам — в самой читающей стране — и без Писемского с Лесковым хорошо. Как и без Жуковского, Козлова, Дельвига, Полонского, Случевского… Это пусть немцы со своими Брентано, Эйхендорфами, Ленау носятся. Или англичане — с Браунингами, Теннисонами, Суинбернами… Нам многого не надо. У нас литература «святая». А также — «реалистическая» и «первичная». К жизни обращенная, а не к какой-то там книжной традиции. Эка невидаль, Шекспир с Сервантесом. И пусть гиппопотам уходит в лес.

Андрей Немзер

8/07/11

Век. Ужас. Счастье

Издана новая книга Леонида Зорина

В далеком 1981 году Давид Самойлов написал страшное и прекрасное восьмистишье. Исповедальное, но предельно точно выразившее общую трагедию цеха и поколения. Мне выпало счастье быть русским поэтом. / Мне выпала честь прикасаться к победам. Книга Леонида Зорина «Нулевые годы. Проза последних лет» (М., «НЛО») полнится гулом могучего самойловского реквиема. Мне выпало горе родиться в двадцатом, / В проклятом году и в столетье проклятом. Зорин моложе ушедшего собрата — век ему выпал тот же. В романе «Трезвенник» (завершен в рубежном 2000-м году, открывает новый том, видится мне вершиной зоринской прозы), писатель прощался с тем веком: «Теперь он отбрасывает копыта. Но ими он многих еще достанет. Не век, а какая-то скотобойня. Попробуй, увернись от него».

Не увернешься. Как от русской истории. Как от своего назначения. Как от того недуга бытия, что властен на всех стихиях. Об этом Зорин писал после «Трезвенника». Об этом четыре повести (последняя из них — «Поезд дальнего следования» — вышла в июньском «Знамени»), шесть «вечерних рассказов», короткие записи, пополнившие ведущиеся смолоду «Зеленые тетради» (М., «НЛО», 1999). В финале повести «Габриэлла» герой (один из «сдвинутых» двойников автора) от воспоминаний об упущенном и все же неотменимом счастье переходит к размышлениям о будущем, «которого нет». Ни у него, ни у его «книжек». Отчаяние перебивается пушкинским но если — надеждой на хотя бы «единственное словечко», что соединит «твое прощанье и твой привет» и придаст «подобие смысла» несуразной жизни. «Сколько в ней слякоти и лузги, но все-таки были и вспышки солнца.

Дождь словно набирал с каждой каплей все большую неудержимую силу.

Однако Безродов то ли не чувствовал вдруг рухнувшего с неба потока, то ли, наоборот, желал его. Хотелось, чтобы он становился все злее.

Хотелось не благодатного ливня, не вешней грозы — второго потопа, который смыл бы с лица планеты все то, что так ее изуродовало». Так заклинал стихию обездоленный король Лир — не зря одна из зоринских записей посвящена этой трагедии. К выводу об извечном несовершенстве бытия приходят и мало схожие друг с другом персонажи, и их создатель, прошедший долгий путь от юношеской бесшабашной веры в свою звезду до сегодняшних признаний. «Так, значит, это все то же безумие, все та же неутоленная жажда — запечатлеть, закрепить, записать все, что ты видел, и все, что ты слышал, упрямо делать свою работу? Да, разумеется, разумеется — работа, работа, всегда работа. Сперва заслоняешься ею от жизни, потом защищаешься ею от смерти» («Юдифь»). Веря и не веря в то самое «единственное словечко». Ощущая неизбежность проигрыша, который не выкупается внешним успехом. Обольстительно обманчивым и неверным — «удачник» Зорин это знает точнее патентованных рыдальцев, при любой погоде сетующих на судьбу. Он не жалуется. Как не жаловался — вопреки поверхностному чтению — Самойлов. Мне выпало все. И при этом я выпал. / Как пьяный из фуры в походе великом. // Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете. / Добро на Руси ничего не имети.

Может, не только на Руси. От того не легче. И как быть, если имеешь, если тебе даны — страсть, воля, вкус, жажда творчества и жажда жизни? Ответ в двух сопряженных признаниях. «Пожалуй, ни одну свою пьесу я не писал с таким родственным чувством, как “Графа Алексея Константиновича”. И ей-то не было суждено пробиться на сцену. Что тут поделаешь? Не понят был и ее герой, не оценен, как того заслуживал. <На мой взгляд, зоринская пьеса о Толстом — самое весомое “слово” о великом поэте; кстати, очень важном и для Самойлова. — А. Н.> Значит, и мне роптать не пристало». Не пристало — по «родству» с графом Алексеем Константиновичем. Не пристало, ибо — при всех полынных оговорках — сердце знает: «Счастье — это когда днем пишешь текст, а ночью обнимаешь женщину».

Андрей Немзер

13/07/11

Поделом тебе, старый невежа!

О прозрении Белинского и недоумении компьютера

Есть у наших старых писателей ряд замечательных речений. При любой погоде работающих. Ну, к примеру, некрасовские. Хоть о бессмыслице проповедей — Дураков не убавим в России, / А на умных тоску наведем. Хоть о неизменном своеобразии очередного текущего момента — Бывали хуже времена, / Но не было подлей. Хоть о душевном составе многочисленных «рыцарей на час» — Суждены вам благие порывы, / Но свершить ничего не дано. Или тургеневская — о том, что житье дуракам между трусами. Или… Много их, все примерно об одном и том же, но каждое прекрасно по-своему. Знаешь их долгие годы, а все равно: вновь наткнешься на такое случайно и сразу впадаешь в затяжной приступ мазохистского восторга.

Вот и я который день хожу под впечатлением от цитаты, занесенной Леонидом Зориным в его «зеленую тетрадь» с лаконичным, но емким комментарием. И хотя о новой зоринской книге уже написал (см. «Московские новости» от 13 июля), оставить этот сюжет для внутреннего пользования (утаить от читателя) никак не могу. Это горевать пристало в одиночку, а радоваться надо соборне. Вот вместе и возликуем.

Неистовый Виссарион Белинский сообщает Герцену о прозрении: «Я понял все: подлецы поступают с честными как подлецы. А честные поступают с подлецами как честные».

Что называется — осенило!

Реакция нашего старшего современника, обогащенного опытом ХХ века, впечатляет не меньше, чем признание Белинского. Властитель дум не одного поколения был потрясен своим открытием (и его грандиозным масштабом — «понял все»), сегодняшний писатель видит здесь печальную банальность и изумляется потрясению Белинского. Отсюда и традиционный (в зубах навязший) эпитет при имени критика (что ж с «неистового» взять?), и некогда патетически окрашенное слово «прозрение» (ныне читающееся в ироническом ключе), и финальное «осенило!». Ну да, все так, Александр Македонский, конечно, герой, но зачем же стулья ломать?

Примерно о том же спрашивает мой компьютер, отмечая красным курсивом «дураков» и «подлецов». Что это за слова такие? Одумайся, дорогуша, статочное ли дело непристойно браниться? Новое на дворе тысячелетье. Нынче, как верно заметил Михаил Успенский, дурака должно именовать представителем интеллектуального большинства. А подлеца, видимо, приверженцем нетрадиционных этических норм. Так оно политкорректней будет.

И себе здоровее. Ведь коли развякаешься, называя вещи своими именами, живо по мордасам схлопочешь. Он, видите ли, «честный»! Скромнее надо быть. По одежке ножки протягивать. С себя спрашивать, а не ярлыки на ближних вешать. Знаем мы этих «честных»: все, как один, косорукие озлобленные неудачники. Чуть что не по ним, плач Иеремии заводят. Пророки, понимаешь, властители дум, хранители заветов. Чистоплюи. Объяснял вам профессор Серебряков, что дело делать надо, а вы и сто с лишком лет спустя все ту же истерику закатываете. Из меня, мол, мог выйти Шопенгауэр! Во-первых, не мог. Во-вторых, если не вышел, то сам виноват. В-третьих, никому второй Шопенгауэр не нужен. (Да и без первого вполне обойтись можно.) Бизнес надо бизнесить, а не на «общественное мнение» уповать. Сами ведь который век талдычите: нет в России общественного мнения. И никаким «либеральным жандармам» его не ввести! Так что катитесь-ка вы со своими «вечными ценностями» куда подальше и будьте благодарны (трижды в ножки поклонитесь!) за то, что мы милостиво позволяем вам тискать статейки, издавать книжки, читать лекции, корпеть над счетами по имению, передавать ценные указания золотой рыбке, изобретать «вечные двигатели», проекты каковых, как известно, серьезные люди перестали рассматривать еще в махнадцатом веке. Пока еще позволяем — так цените же отпущенное вам время. Не много его осталось — молодые волки сентиментальничать с вами не станут. Еще восплачете о тех, кого вы непотребными словами обзывали. Вот и прикусите языки. И нечего гордиться, что вы, дескать, с нами поступаете «как честные». Нет в том никакой добродетели, один инстинкт самосохранения. Вести себя по-умному вы не умеете, а когда пробуете, только лишними шишками на лбу обзаводитесь. Не говоря уж о так называемых муках так называемой совести.

А при чем здесь литература? Да при всем.

Андрей Немзер

15/07/11

Все ли хорошо, что хорошо кончается?

Двести лет назад родился Уильям Мейкпис Теккерей

Теккерею было четыре года, когда битва при Ватерлоо закрыла эпоху великих европейских потрясений, а главный фигурант многолетней трагикомедии — муж судьбы, возмутитель спокойствия, властитель континента, кумир юношей, сын и победитель революции Наполеон Бонапарт — во второй раз отрекся от престола и отправился на остров св. Елены. Последний приют изгнанника вселенной посещали не только волшебные, но и вполне обычные корабли, в частности тот, на котором плыл из Индии в метрополию шестилетний будущий писатель. Еще через два года другой властитель тогдашних дум — лорд Байрон — начал роман в стихах с демонстративных поисков протагониста и, язвительно отвергнув скопище «правильных» деятелей, остановил выбор на Дон Жуане. Времена героев — титанов, демонов, роковых вершителей судеб — кончились. Главная книга Теккерея снабжена подзаголовком роман без героя. Подзаголовком не менее принципиальным, чем ее отсылающее к Экклезиасту название, в котором сплавились брезгливое отвращение и усталое снисхождение к пестрой и однообразной дури бедного рода человеческого. «Ярмарка тщеславия». В старом переводе — «Базар житейской суеты».

Предыдущая главаГлава 10 из 25Следующая глава