К книге
Немзерески. 2011 годСтраница 8
32%
Страница 8
8

Пока должно констатировать: Пациент скорее жив, чем мертв. Или наоборот.

Андрей Немзер

06/06/11

У нас есть литература

К двухсотлетию Виссариона Белинского

Белинский умер за несколько дней до своего тридцатисемилетия. Не было самоубийства, дуэли, эшафота. Был долгий, по тем временам — неизлечимый, мучительный недуг — следствие неизбывной бедности, крайней душевной впечатлительности и постоянной изнурительной работы. Полтора десятилетия литературного бытия Белинского — это тринадцать толстых томов. Год за годом он сжигал себя беспрестанным чтением всей наличествующей словесности (от Гомера до Жорж Санд, от Кирши Данилова до Гончарова, от шедевров до грошовых поделок), освоением новейшей европейской мудрости (не зная немецкого, Белинский по пересказам друзей последовательно и страстно постигал германскую классическую философию от Фихте и Шеллинга до левых гегельянцев), писанием огромных статей и писем (многие из которых не уступают его журнальным опусам — ни по объему, ни по стилистической энергии, ни по концентрации мысли, ни по силе воздействия на отечественную культуру), бесконечными разговорами — все о том же, о самом главном. Весной 1848 года — в день рождения Пушкина — наступила развязка.

Белинский умирал в дурное время. Европейское клокотание отозвалось в России очередным истеричным (и бессмысленным) завинчиванием гаек: радикальный литератор был под крепким подозрением. Реплика встретившегося с Белинским на Невском проспекте коменданта Петропавловской о «тепленьком каземате» была, конечно, шуткой. Вызов для беседы в III Отделение едва ли предполагал немедленную кару. Бог весть, как сложилась бы судьба Белинского, пощади его недуг. Сумел же некрасовский «Современник» перетащиться сквозь последние николаевские годы. Да и в миропонимании недавнего пламенного революционера, впервые увидевшего въяве российскую провинцию (лето 1846) и корчащуюся перед взрывом Европу (1847), намечался очередной поворот — отказ от утопизма и признание силы вещей. (Государственнический инстинкт у Белинского всегда был силен; обуревавшая его некоторое время «маратовская» любовь к человечеству была, в сущности, той же складки. Другое дело, что отдавшись тому или иному отвлеченному абсолюту — хоть «примирительному», хоть «социальному», экстатически его восславив, Белинский с не меньшей страстью бросался на защиту отдельной личности. Неизменное сочувствие бедным — во всех смыслах! — людям и заставляло его метаться от одной «спасительной» идеи к другой.) Только не знаем мы, куда бы двинулся Белинский, случись с ним «второе рождение». (Об этом напряженно размышлял Достоевский — и в разные годы приходил к разным выводам.) Вряд ли, однако, он научился бы дипломатичности, столь необходимой в «мрачное семилетие» — тут нужна была железная воля и жесткая — на грани цинизма — трезвость Некрасова. И не забыть, что, когда полицейские власти учинили отвратительную (показательно устрашающую!) провокацию, соорудив из застольного трепа «об умном» дело петрашевцев, одним из весомых обвинительных козырей стало чтение будущими каторжниками «возмутительного» письма Белинского Гоголю. Как не забыть, что само имя критика попало под запрет до прихода александровской ростепели. Мы вольны строить гипотезы — Белинскому его последней весной радужные перспективы не грезились.

Он умирал в бедности, тревожась о судьбе жены и малых детей. Да, новые издатели «Современника» не требовали ежемесячной обильной дани и платили больше, чем хозяин «Отечественных записок» Краевский, но пайщиком журнала Белинский не стал. (Тут речь шла не только о живых деньгах и гарантии относительного благополучия семьи в будущем, но и о мере независимости. Наставник Некрасова стал его наемным работником. И старые друзья Белинского, практичного выскочку Некрасова в ту пору недолюбливающие, в общем приняли случившееся как данность.) Выход в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями» был пережит критиком как тяжелый удар: великий и горячо любимый писатель, на которого была сделана главная жизненная ставка, шел явно не туда. Выговорив Гоголю страшные укоризны, Белинский писал: «Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше меня, но даже и вас; тут дело идет об истине, о русском обществе, о России». Сказано предельно искренно, но от того личной боли в объяснении меньше не стало. (Это очень обостренно личное чувство расслышал Гоголь, обычно занятый лишь собой.) Успехи молодых писателей, выпестованных либо привеченных критиком, беды не компенсировали: Белинский не скрывал от близких друзей, что ясно видит дистанцию, отделяющую Гоголя от ситуативно полезной «натуральной школы». Не только красного словца ради признался он в одном из писем, что и будь при деньгах, не купил бы «Петербургского сборника». То есть не потратился бы на «Бедных людей», недавно встреченных им с полным восторгом. Когда появилась «Хозяйка», Белинский не только был раздосадован этой повестью, но и бранил себя за прежние похвалы «гению Достоевскому». Он не знал, что лично симпатичный и чрезмерно за ранние (отнюдь не блестящие!) вещи обласканный Тургенев станет великим писателем. Как и вдруг «сорвавшийся» Достоевский, обидчик Некрасов, странный Гончаров (не понимающий, что он в «Обыкновенной истории» написал — а что если и с ним ошибка?)… Не знал того, что открылось во второй половине XIX столетия и — как бы ни менялись интеллектуальные моды — остается непреложным культурным фактом — что он, Виссарион Григорьевич Белинский, уже создал русскую литературу.

Хорошо известно, что первая — громадная, бесстрашная, искрящая остроумием, отчаянно хулиганская — статья недоучившегося студента (отчислен из университета «по слабому здоровью» и «ограниченности способностей») «Литературные мечтания» разворачивается из ударного посыла: У нас нет литературы! Тезис этот выдвигался в первые десятилетия XIX века едва ли не всеми яркими критиками — от Андрея Тургенева до Полевого и Надеждина. Всякое Нет! подразумевало, что завтра, когда должные идеи будут усвоены, а ложные авторитеты низвергнуты, эта самая литература появится — вырастет из «руководящей» критики. А она все не вырастала. Даже при наличии Пушкина.

Белинский сумел выстроить национальный канон на живом литературном материале, он увидел (и заставил публику видеть) в современниках — классиков. С чего начинается «настоящая» русская литература? Правильно, с Пушкина, Гоголя и Лермонтова. Этому научил нас Белинский. Нагромоздив великое множество несуразностей и несправедливостей, низведя до предыстории весь XVIII век, выделив «правильных великих предшественников» Пушкина (Державин, Жуковский, Батюшков), отодвинув в прошлое Карамзина (истинного создателя новой русской словесности, чье историческое значение Белинский, конечно, понимал, даже писал о том, сплавляя объективность с почти нескрываемой неприязнью), лихо расправившись с «архаичной» поэтической эпохой (и ее гениальным выразителем Баратынским, которого критик драконил вовсе не по недостатку вкуса или ума, а вполне сознательно), соорудив удобные закутки для Крылова и Грибоедова, он заставил читающее сословие признать абсолютное первенство своих избранников. Надо помнить, что раннее (оставшееся неизменным) «пушкиньянство» Белинского, во-первых, пришлось на пору расхождения первого поэта с критикой и публикой, а во-вторых, противоречило и социальному самоощущению молодого радикала-разночинца, и его поискам заморской отвлеченной мудрости, и его бешеному темпераменту. Пушкин удивленно ронял: этот чудак меня почему-то любит. И всерьез прикидывал, не стоит ли приручить чудака-чужака, доверив ему критику «Современника». Трудно судить, что бы из этой затеи вышло, но в главном поэт не ошибался: Белинский его действительно любил. Вкус Белинского был сильнее и любой пьянящей его доктрины, и раскаленного плебейского темперамента. Вкус сделал его апологетом Гоголя (тут Белинский одинок не был, но поддерживал писателя последовательней и энергичней, чем кто-либо) и позволил решительно вычленить из когорты осточертевших позднеромантических стихотворцев Лермонтова (здесь роль Белинского была решающей). А коли о «младших» говорить, то угадал Белинский не одних лишь сочинителей, числившихся по «натуральной школе», но и Фета, Полонского, Майкова.

Хорошо знавший Белинского Тургенев имел основание сказать: «Как бы порадовался он поэтическому дару Л. Н. Толстого, силе Островского, юмору Писемского, сатире Салтыкова, трезвой правде Решетникова! Кому бы, как не ему, следовало быть свидетелем всхода тех семян, из которых многие были посеяны его рукою?». Тут важны не конкретные имена (эстетические пристрастья не могут быть стопроцентно предсказуемыми, «ошибок» у Белинского хватало), но брезжущее за ними смысловое целое.

Язвительный Вяземский писал, что Белинский за невозможностью бунтовать на площади бунтовал в журналах. Сам Белинский не раз жаловался на цензурный намордник, мешающий прямо обсуждать главные — общественные, политические, религиозные, моральные — вопросы. Понятно, что при таком раскладе разговор о словесности становился разговором о жизни. Но не менее важно, что следствием этого длинного разговора — жизненного дела Белинского — было утверждение того мощного, способного к саморазвитию и усложнению духовного феномена, о котором и вспомнил Тургенев, — той самой русской литературы, которая, к счастью, до сих пор у нас есть.

Андрей Немзер

10/06/11

Очередь за прозой

Стихотворное наследие Жуковского издано полностью

Едва ли, перечисляя русских драматургов, кто-то назовет в их ряду Жуковского. Как так? Жуковский лириком был, баллады писал, ну, сказки еще... Тут знаток уточнит: состязаясь с Пушкиным — и после паузы добавит: неудачно... Между тем, выходящее с 1999 года «Полное собрание сочинений и писем» (М., «Языки славянских культур»; готовится преимущественно сотрудниками кафедры русской литературы Томского государственного университета) камня на камне не оставляет от стереотипных суждений о жизненном деле великого поэта. Который к тому же был профессиональным литератором, то есть умел (и, пожалуй, любил) работать во всех родах и жанрах. Драматургия не исключение. Здесь равно важны три историко-литературных сюжета.

Первый отлично известен (только вспоминается редко): Жуковский гениально перевел «Орлеанскую деву» Шиллера, то есть создал первую «романтическую трагедию» на русском языке. Правда, переводчик-соперник предпочел иной (в исторической перспективе — более точный) подзаголовок — «драматическая поэма», но оттого воздействие «Орлеанской девы» на русскую словесность меньшим не стало. Этого положения не колеблет дурная сценическая судьба пьесы, обусловленная частью цензурными проблемами, частью — спецификой поэтического текста, расходящегося как с тогдашними, так и с позднейшими обыкновениями русского театра. Замечу, что примерно то же случилось с «Борисом Годуновым». Можно сколько угодно рассуждать о том, что Пушкин «опередил» театр своего времени и всех последующих — вплоть до нашей — эпох, но оттого его драматургия ближе зрителю не становится. За редчайшими исключениями пушкинские спектакли либо резко экспериментальны, либо удручающе банальны. Из всех русских стихотворных трагедий — от Сумарокова до монстров 1940–50-х годов (сталинская «историческая» концепция в лоханкинских пятистопных ямбах) — жизнеспособной оказалась одна — «Царь Федор Иоаннович» А. К. Толстого. Так что «теневое» бытие «Орлеанской девы» закономерно.

Второй сюжет до недавних пор фиксировался равнодушно. Да, в ранней юности (1801) Жуковский перевел «Ложный стыд» Коцебу (как переводил и ходкую прозу плодовитого германца), в 1806-м русифицировал комическую оперу «Чертова мельница» («Богатырь Алеша Попович, или Страшные развалины»), в 1822-м, уже прославленным поэтом, по просьбе графа Милорадовича одарил бенефициантку Колосову переложением комедии Скриба и Мельвиля «Валерия, или Слепая», а в 1836-м сочинил финальную сцену оперы Глинки «Жизнь за царя». Случайные опыты — при жизни ни один печати не достиг. Вместе они, однако, свидетельствуют о постоянстве театральных интересов. Что подтверждают и работа Жуковского-критика, и отзывы о спектаклях в его дневниках.

Третий сюжет — обнаружившиеся в ходе разысканий последних десятилетий многочисленные (разного времени) наброски переводов («Филоктет» Лагарпа, Шиллер, немецкие «трагедии рока», «Царь Эдип» Софокла; и — что неожиданнее — комедии Мольера и Гольдони) и план оригинальной пьесы из эпохи Бориса Годунова. (Как и у пушкинской трагедии, замысел стимулирован выходом X и XI томов «Истории государства Российского»; впрочем, ранее (1817) Жуковский уже примеривался к переводу «Деметриуса» — неоконченной трагедии Шиллера о первом самозванце.)

Эти сюжеты и «суммирует» очередной том ПСС (7-й по нумерации, 9-й — по счету вышедших), подготовленный, как и следовало ожидать, Ольгой Лебедевой, первопубликатором ряда рукописных фрагментов, автором книги Драматургические опыты В. А. Жуковского (Томск, 1992). Увидев сложенную здесь мозаику, задумаешься: так ли случайно, что именно в драматической поэме «Камоэнс» (1839; вариация пьесы немецкого сочинителя) Жуковский всего яснее проговорил свое кредо — Поэзия есть Бог в святых мечтах земли? И радуешься, что с выходом 7-го тома ПСС публикация стихового наследия Жуковского завершена. Осталось издать (прокомментировать) оригинальную и переводную беллетристику, критику, религиозно-философскую и политическую эссеистику, эпистолярий...

Андрей Немзер

16/06/11

Каламбур свое отслужил

Семьдесят пять лет назад умер Максим Горький

В июне 1936-го прощались если не с богом, то с полубогом. Великий писатель, признанный всем прогрессивным человечеством. (И отлично, что ненавидящие слово правды толстосумы не дали ему продажной Нобелевской премии — награды для декадентствующих лакеев.) Буревестник революции. Друг и соратник Ленина. Автор романа "«Мать»". Основоположник социалистического реализма. (Какай еще писатель создал новый творческий метод, открывающий будущим инженерам человеческих душ грандиозные перспективы? Кто превзошел всех классиков, когда искусство катилось в болото мещанского индивидуализма? Кто соединил революционное бесстрашие с верностью лучшим традициям мастеров прошлого?) Непримиримый борец против золотого тельца, религиозного дурмана, фальшивого гуманизма. Мудрый советчик великого Сталина. Не зря имя его носят крупнейший город со славными пролетарскими традициями, главная улица столицы и лучший театр всех времен и народов!

Предыдущая главаГлава 8 из 25Следующая глава