К книге
Немзерески. 2011 годСтраница 16
64%
Страница 16
16

Лучше — если одарил тебя Бог умом, живым интересом к истории, отзывчивостью на чужую боль, совестливостью, юмором да еще и тягой к сочинительству — с текстами своими работать. Отбрасывать на стадии замысла «таинственные рукописи», «исчезающие объекты», «амбивалентных чекистов» и прочие пронафталиненные причиндалы. Вычеркивать матерщину и щекочущие картинки ночных кабаков. Минимализировать личные местоимения… Ну, и корректуру держать. Дабы вместо «мобилизации» не вылезала «демобилизация», а слово «зачетная» не писалось на одной странице то через «о», то через «ë». А то ведь будет потом мучительно больно. Прямо как перебравшему персонажу «ВИТЧа». Или сквозному песенному герою. Теперь лежит заваленный. Нам жаль по-человечески его.

Андрей Немзер

12/09/11

Времена не выбирают. По-прежнему

На Московской международной книжной выставке-ярмарке прошел круглый стол «Поэзия XXI века: жизнь без читателей?» Был я туда приглашен (за что благодарен организатору, координатору премии «Поэт» Сергею Чупринину), но прийти не мог. С одной стороны, досадно: хотелось проговорить кое-какие (не вчера возникшие) соображения. С другой — может, и к лучшему. Участники таких дискуссий (я — первый!), как правило, легко «заводятся», ловят друг друга на слове, состязаются в остроумии, а потому уходят от сути. Истина если и рождается в спорах, то далеко не всегда. Изолированное высказывание хорошо хотя бы тем, что за его огрехи отвечаешь сам — не списать их на импровизацию (мол, отказываться неудобно было), подначки собеседников или взвинченную атмосферу.

Так вот, в здравом уме, трезвой памяти, по доброй воле и ни кем не спровоцированный (постановку вопроса неожиданной никак не назовешь) заявляю (почти торжественно): я не верю, что в очертаемом будущем (том будущем, контуры которого можно хоть как-то распознавать в нашем настоящем!) уделом поэзии станет жизнь без читателей.

Не верю по двум причинам. Формально друг другу противоречащим, но неразрывным, являющим два лика проблемы «поэт и толпа». Проблему эту подмывает назвать «вечной», но филологическая корректность заставляет сбавить тон — признать (всего лишь!) ее почтенный возраст. Вполне отчетливо коллизия заявила о себе, по крайней мере, на исходе XVIII столетия и с тех пор — при всех зигзагах литературной эволюции — остается в силе.

«Толпа», то есть хоть в какой-то мере приобщенная к «культуре» часть социума, вовсе не враждебна поэзии как таковой. (Яростным ниспровержением собственно поэзии занимаются люди выражено творческого склада. К примеру, истовые новаторы. Или поэты несостоявшиеся.) Толпа просто ищет и/или требует своей поэзии. И находит ее, творя (принимая) тех или иных кумиров. Иногда властителем дум может оказаться поэт истинный — так было с молодым Пушкиным и (при длинном ряде оговорок) со зрелым Некрасовым. Достаточно часто, однако, место на почетном пьедестале отводится сочинителям совсем иного пошиба — от Надсона до Асадова. Кто-то считает, что это хорошо, ибо даже дурная, площадная, потакающая запросам невзыскательной аудитории «упорядоченная речь» так или иначе приобщает к высшей гармонии. Кто-то, напротив, полагает, что понижение планки споспешествует одичанию общества и соблазняет тех, кто мог бы — при ином раскладе — внимать музыке сфер. Чьей-либо абсолютной правоты в этом споре я признать не могу (думаю, в разных исторических ситуациях дело обстоит по-разному), но сама реальность дискуссии (и весомость аргументов у ожесточенных спорщиков) свидетельствует: устрашающая весть об исчезновении читателя — просто удобный (для одной из сторон) и эффектный лозунг. Не перестали читать стихи, а читают не тех. Выбирают модных (и молодых) строчкогонов, а не заслуженных (и пожилых) виршеслагателей. Имена опускаю. Подставляются они легко. А взвешивать эфемерные достоинства сегодняшних и позавчерашних стихотворцев, которые мне, очень мягко выражаясь, одинаково неприятны, охоты нет.

На месте наша «толпа». Как и наши поэты, большинство которых остаются непризнанными. Не расслышанными. Отверженными. Если не со скандалом, то вежливо. Как зрелый Баратынский. Или Фет. Или признанными не за то и не так — как Некрасов. Наши поэты сетуют на «камерность» их изданий, забывая, что такими же мизерными тиражами выходили сборники Ходасевича, Мандельштама, Цветаевой. Выходили — и лежали в книжных лавках, где их можно было сыскать и в 1930-е годы!

Сострадая обделенным современникам (тем, кого почитаем поэтами истинными!), мы лукаво идеализируем иные времена. Тогда, дескать, народ (конечно же, народ, а не гадкая светская чернь!) благоговейно внимал божественным посланникам. Ох, послушал бы нас Пушкин! Да и любой большой русский поэт — от Тредиаковского до тех, кому досталась вторая половина ХХ века.

Мистифицированный образ этой эпохи творится сейчас с особым тщанием. Как же, стадионы заполнялись! Тиражи небо штурмовали! Кого-то, правда, не печатали — зато самиздат вовсю шуршал, а тамиздат ему вторил! Благолепие… Словно нет непреложных свидетельств о том времени (и бытии в нем художника) — стихов. Не только тех поэтов, что были насильственно отторгнуты от читателя (хоть чуткого, хоть дикого!), но и внешне «благополучных» — к примеру, Самойлова или Окуджавы. Или Кушнера, чьи строки о постыдной тщете поисков уютного времени не утратили живого смысла. И завтра не утратят.

Андрей Немзер

16/09/11

Победа праведника

Сто лет назад родился Семен Липкин

Серое небо. Травы сырые. / В яме икона панны Марии. / Враг отступает. Мы победили. / Думать не надо. Плакать нельзя. / Мертвый ягненок. Мертвые хаты. / Между развалин — наши солдаты. / В лагере пусто. Печи остыли. / Думать не надо. Плакать нельзя.

«Военная песня» была сложена 1981 году. Семену Израилевичу Липкину довелось оставаться на земле еще два десятилетия, но он хорошо помнил, что срок жизни человеческой — семьдесят лет. И потому подводил итоги. С истинным бесстрашием.

Страшное бесцветье. Серое дыханье отгремевшей битвы и отработавших свое лагерных печей. Торжество смерти, на фоне которой страшно добытая победа поперву видится бессмысленной. Какие тут чаяния, если битве не видно конца. Поверженное зло словно бы и не утратило силы. Как можно жить, если случилось то, что случилось? Если для безжалостной смерти нет праведных и грешников? Если в выжженном пейзаже нет и намека на будущую жизнь?

Страшно, ей-Богу, там, за фольварком. / Хлопцы, разлейте старку по чаркам, / Скоро в дорогу. Скоро награда. / А до парада плакать нельзя. / Черные печи да мыловарни. / Здесь потрудились прусские парни. / Где эти парни? Думать не надо. / Мы победили. Плакать нельзя.

Какой парад? Какая награда? Не один только фронтовой опыт дышит в отчаянных строках. Здесь весь ужас отвергнувшего Бога и расчеловечившегося столетия. И чем победители лучше побежденных, об участи которых лучше не думать? Какая музыка, какие стихи, какие мысли могут быть после того, как в сером мареве стерлась грань, разделявшая добро и зло, после того, как люди допустили то, что они допустили? Могут. Потому что отчаяние — еще одно искушение, преодолеть которое — долг человека, солдата, поэта. Остающегося собой, когда кажется (и не врут же слух, зрение, обоняние, память!), что все человеческое кончилось навсегда.

В полураскрытом чреве вагона — / Детское тельце. Круг патефона. / Видимо, ветер крутит пластинку. / Слушать нет силы. Плакать нельзя. / В лагере смерти печи остыли. / Крутится песня. Мы победили. / Мама, закутай дочку в простынку. / Пой, балалайка, плакать нельзя.

Грустная песенка обреченного народа, с которой, по преданию, евреи шли в газовые камеры, сливается с державинским реквиемом Суворову, строку которого Липкин поставил эпиграфом к своему бесслезному плачу. Нет, совсем не сарказм слышится в держащих «Военную песню», повторяющихся заклинанием словах — Мы победили. И не об одной только войне, сквозь которую прошел вовсе не для битв родившийся поэт, здесь идет речь.

В пору «Военной песни» Липкин был выброшен из «советской литературы». Власть пакостно мстила поэту за сделанный им выбор — за верность чести, нравственному долгу, дружеству. В конечном счете — поэзии, истинной жизни, Богу. Тому Богу, что говорит с Авраамом в его последнюю ночь.

Не переставший любить земное бытие праведник хочет перед уходом увидеть весь мир, «сотворенный Словом». Желание сбывается. И увидел Авраам / Сверху, с колесницы, / Ложь, разбой, и блуд, и срам, / Плахи и темницы. // Вскрикнул: «Боже! Здесь позор! / Мир живет в безверьи! / На людей низвергни мор, / Пусть сожрут их звери!» // Но раздался Божий глас: «Знай, в иных началах / Я миры творил не раз / Тут же разрушал их. // То, что Словом создавал / Было бессловесным. / Дух себя не узнавал / В облике телесном. // А вот этот мир хорош, / Ибо в этом зданье / Правде уступает ложь, / Радости — страданье. // Ибо здесь любовь сладка, — / Не страшась броженья, / Пьют из чашечки цветка / Мёд воображенья. // Этот грешный мир — дворец, / Город говорящих, / Ибо только Я — Творец, / Нет других творящих».

Авраам умолкает, приняв прежде непостижимую (даже для него!) правду Творца. Поэт, обретя эту правду, претворяет ее в земное, но бегущее тленья слово. Слагает песню. Песню единственной настоящей победы.

Андрей Немзер

19/09/11

Товар от Петрарки

Знаете ли вы, какая из семейных саг носит почетное звание самой необычной? Может, о Гисли, Ньяле или Эрике Рыжем? Нет, за давностью лет средневековые исландские образчики жанра ныне не в почете. Переиздают их мало, а читают либо добросовестные (полоумные) студенты-филологи тех постыдно отсталых учебных заведений, где программу соответствующего курса не свели к трем страницам хрестоматии, либо рафинированные интеллектуалы. Тогда, может, какой-то из тех многофигурных (порой многотомных) семейных романов, на которые привычно клеится старинная этикетка? К примеру, форсайтовское шестикнижье Голсуорси. Он ведь и напомнил в предисловии к первому роману цикла об архаичном жанре, обретающем новую жизнь. Почин положил. А там пошло-поехало. «Сагами» стали именовать весьма разные (и разнокачественные) объемные прозаические сочинения, в которых запечатлевалась жизнь нескольких поколений. От бесспорных шедевров («Будденброки» Томаса Манна) до могучих советских опупей, отменно сочетавших незаменимую партийно-народную «идейность» (или как это там у них называлось?) с завлекательностью тогда еще недоступных нашему человеку мыльнооперных сериалов.

Возрождение славного жанра случилось в последние годы, когда «вдруг» выяснилось, что постсоветскому человеку хочется (и даже очень) читать длинные истории про обычных людей. А вовсе не те залихватские (и в то же время занудные), изобилующие условностями, нашпигованные плохо законспектированной мифологией и доморощенной философией, блещущие всеми «модернистскими» (столетней выдержки) заморочками опусы, которыми его азартно потчевали с самого начала нового — свободного — этапа существования русской литературы. Постмодернисты споро переквалифицировались в «реалистов». Где тут кончалась новейшая идеология (заказ на оправдание советчины под лакомым соусом все сложнее) и начинались рыночные игры, где срабатывал циничный расчет, а где — естественная тоска по читателю, разобраться трудно. Факт тот, что «сага» оказалась востребованной. Но при этом «многоцветной» — иногда демонстративно «жизнеподобной», иногда — приправленной сериальными кульбитами, а иногда не менее «интеллектуальной», чем прежние творения раскаявшихся постмодернистов. При таком изобилии, конечно же, нужно расставить акценты. Выявить победителя. Чемпиона. Суперсагера.

Как найти? Да учредить спецпремию за «сагу». С жюри, номинаторами, лонг-шорт-листами, обедом-фуршетом и призовым фондом. То-то было бы раздолье критикам: выясняй до посинения, кто у нас распрекрасная сага саговна, а кто всего лишь роман романыч? Но славные организаторы литературного процесса то ли спонсора не нашли (все в «Большую книгу» вложились), то ли от множества премиальных разборок устали… Предпочли двинуться неторной тропой. Все гениальное просто. Зачем огород городить, уставы сочинять, на церемонии тратиться, если триумфатора можно просто назначить?

Принес автор в издательство роман. Большой. Семейный. С прибамбасами, но понятный. Читабельный, но и для хитромудрых интерпретаций пригодный. Выпускаем. А на обложке — под эффектным заголовком — лепим заветное: Самая необычная семейная сага. Ага. Куда там Форсайтам с Будденброками. Или Маркесу с его столетним одиночеством. Качество гарантировано!

А чтоб у покупателя и тени сомнения не было, используем и заднюю обложку. Знай наших — как знают их в просвещенном мире. Благословен год, месяц, день и час, когда я прочел высокое творенье самого талантливого из молодых русских писателей…. Франческо Петрарка.

Как Петрарка? Он же помер в 1374 году? Правда? Промашка вышла. Не Петрарка. Джонатан Свифт. Который про лилипутов… Как, и он в лучший мир отбыл? В 1745-м? Позже, чем Петрарка, но раньше, чем «самый талантливый» родился. Ох, крохоборы… Ладно, не Свифт — Белль, Хемингуэй, Камю… И эти не дожили до светлого праздничка? А есть кто живой? Мураками еще дышит? Или этот, как его, Акройд? Вот и ставим подпись: Кутзее-Павич-Перес-Реверте. И конструкцию маленько перестроим. Без вывертов оно весомей будет: Имярек Имяреков — один из самых талантливых русских молодых писателей. Может быть, самый талантливый.

Так и видишь почтенного мэтра, перекладывающего кириллические книги, рукописи, распечатки из электрического интернета. И тот, кажись, хорош, и этот, но все же… Нет, не зря постигал властитель дум славянское наречье. Не попусту, забыв собственные замыслы, просиживал дни и ночи над сагами, сложенными в таинственной стране многоглавых храмов, серо-буро-малиновых медведей и развесистой клюквы. Нашел-таки истинного наследника Толстоевского, Тургехова и Белобокова. Вот он: Имярек Имяреков!

Предыдущая главаГлава 16 из 25Следующая глава