Лосев
И замечательная (при всех возможных поправках и возражениях) работа Лосева воле этой подчинена. Лосев глубоко убежден в большой правоте Бродского, а потому неуклонно стремится «оправдать» всякий литературный (да и жизненный) жест, ход, акт своего избранника. Потому, если Бродский — вопреки собственному тексту — утверждает в письме к Валентине Полухиной, что послание «Одной поэтессе» вовсе не к поэтессе обращено (с какого тогда перепугу рассуждать о служеньи муз, которое чего-то там не терпит, толковать о выборе, что совершают поэты?), то Лосев на эту отмазку благородно ссылается. Если в лирике Бродского периода ссылки исследователь обнаруживает воздействие английской поэзии, то это тут же интерпретируется как необходимое обогащение национальной традиции. (Может, так. А может, и нет. Как посмотреть.) Если в пятом стихотворении «Литовского дивертисмента» («Бессонница. Часть женщины. Стекло…») речь идет о «ненависти и отвращении» к случайной «партнерше», то комментатор находит здесь «полную антитезу стихотворениям… о любви. Там женщина больше себя, здесь меньше себя». И словно бы забывает о соседнем (да к тому же и ему посвященном) «Я всегда твердил, что судьба — игра…», где отчетливо сказано: Я считал, что лес — только часть полена, / Что зачем нам дева, раз есть колено. (И годом позже в «Письмах римскому другу»: Дева тешит до известного предела — / Дальше локтя не пойдешь или колена.) Если текст Бродского дает малейший шанс на философскую интерпретацию, то Лосев его ни за что не упустит, хотя указанные им отсылки Бродского к Шестову банальны (на уровне «культурных разговоров»), а к Вл. Соловьеву — сомнительны (и, похоже, больше говорят о комментаторе).
Мне вовсе не хочется «ущучить» Лосева — большого и, увы, недооцененного поэта, тонкого и широко эрудированного филолога, верного друга и благородного человека, всегда предпочитающего высокую трактовку — низкой. Я думаю, что в этом «наивном идеализме» последней (а она-то и нужна) правоты много больше, чем неизбежных попутных расходов. И что доверие к поэту несоизмеримо плодотворнее усталого скептицизма, в конечном итоге сводящегося к циничному (и потакающему людской пошлости) «разоблачению черной магии». Если бы миф о «последнем великом поэте» (и соответственно — «конце русской поэзии») не правил бал так агрессивно и безвкусно, двухтомник, подготовленный Лосевым сердечно, умно, тактично (и словно бы с тихой нотой смущения), вызвал бы меньше царапающих вопросов.
Библиотека поэта
К сожалению, сегодняшнее бытие некогда славной серии, в которой выпущены «Стихотворения и поэмы», раздражение не ослабляет, а усиливает. Одна из главных заслуг работы Лосева — контекстуализация поэзии Бродского, прежде всего — ранней. В частности, Лосев очень конкретно говорит о том, сколь большую роль в становлении Бродского сыграла лирика Бориса Слуцкого. Комментированным изданием стихов которого мы не располагаем. Как и — говорю лишь о ближайшем контексте поэзии Бродского — репрезентативными, сопровожденными полноценным аппаратом книгами стихотворцев разных направлений и поколений, без которых, однако, пейзаж русской поэзии второй половины ХХ века просто не существует. Не говорю (пока!) об ушедших совсем недавно Белле Ахмадулиной, Александре Межирове, Андрее Вознесенском, Всеволоде Некрасове и том же Льве Лосеве. Но Мария Петровых, Арсений Тарковский, Семен Липкин, Николай Глазков, Юрий Левитанский, Владимир Соколов, Владимир Корнилов, Игорь Холин, Геннадий Айги, Владимир Уфлянд, Николай Рубцов, Юрий Кузнецов… (На другой чаше весов изданные в «НБП» Булат Окуджава, Александр Галич — подготовленный из рук вон скверно, Давид Самойлов, Глеб Семенов, Генрих Сапгир — высокомерно отправленные в «малую серию» — и Вадим Шефнер. Ох. И еще раз ох.) Не в том дело, кто из составивших «очередь» кому из нас (не) нравится. И не в том, что кого-то из них кто-то издает (более или менее пристойно).
Дело в том, что невозможно прятать от себя идиотский вопрос: есть у нас «Библиотека поэта» (пусть украшенная странным эпитетом «новая» — плодом дурацких разборок 90-х) или ее нет? Потому что «Библиотека поэта» не может сводиться к почтенной редколлегии во главе с большим поэтом и время от времени выпускаемым на коленке (под крышами разных издательств, на где-то как-то выцыганенные деньги) случайным книгам. Пусть подготовленным лучшими из лучших филологов. Пусть гордо числящим теперь в своих рядах двухтомник самого Бродского. Появление которого отнюдь не отменяет необходимости овеществлять другие части длящейся русской речи.
Андрей Немзер
26/08/11
Безумно интересно
Изданы воспоминания и письма Юрия Манна
В 1978-м году Дмитрий Сергеевич Лихачев отправил Юрию Владимировичу Манну письмо: «Спасибо Вам сердечное за книгу о Гоголе. Посмотрел ее — безумно интересно! <...> Гоголь весь в будущем. Есть только одна книга до Вашей о Гоголе — Андрея Белого. Других нет...» Формально суждение самого авторитетного в ту пору русского филолога можно скорректировать (кое-что было — и за границей, и здесь), но въедливые поправки не отменят главного: безумно интересно! Ровно это чувство владело весьма разными читателями новорожденной «Поэтики Гоголя» — от «сердитых молодых» филологов, уверенных в том, что только им (а не сотрудникам советских академических институтов!) дано выговорить живое слово об истории русской литературы (я был из их числа) до великого поэта Давида Самойлова, написавшего Манну через год с лишком по выходе книги: «Хоть я и не так много читал о Гоголе <тут сквозит типичная самойловская самоирония. — А. Н.>, а важные мысли о нем впитал из воздуха литературы, из отдельных высказываний и обмолвок, все же уверен, что книг такого полета мало <...> Она, как и все истинно серьезные работы, именно и создает через некоторое время тот воздух, о котором сказано выше — воздух идей».
Так должно сказать и о других ключевых сочинениях Манна. И лаконичная, емкая книжка (почти брошюра) «О гротеске в литературе», и очерки «Русская философская эстетика» (1968; именно с них начался серьезный и свободный, собственно научный и духовно значимый разговор об отечественных мыслителях, не входящих в казенный «революционно-демократический» пантеон-паноптикум; смысловую линию этой книги Манн продолжил превосходными изданиями Надеждина и Ивана Киреевского), и «Поэтика русского романтизма» (1974), и статьи о молодом Белинском, Некрасове-критике, последних романах Тургенева были безумно интересны и создавали воздух идей, дышали которым далеко не одни только специалисты. (Самойлов в письме Манну, кстати, с грустной улыбкой замечал о «Поэтике Гоголя»: «Многим литературоведам она не по зубам».) Что уж говорить о деле жизни Манна — гоголевских штудиях, венцом которых стали академическое собрание сочинений (Манн — его инициатор и главный редактор; в соавторстве с И. А. Зайцевой им сделан 4-й том — «Ревизор»; готовые к печати «Мертвые души» не могут увидеть свет к нашему общему стыду по «техническим» — то есть денежным — причинам) и единственная полноценная научная биография писателя, точная в обращении с фактами, проникновенно сердечная, строящаяся большой мыслью.
В силу многих (сложно взаимодействующих) причин эпилог советской эпохи (вторая половина 60-х – 80-е) был золотой порой нашей науки о словесности. В газетной заметке нет места для полного списка бесспорно выдающихся (и очень разных) литературоведов той поры. Сокращенный же его вариант давать не хочется — живой благодарности заслуживают все. В том числе, ученые, не наделенные яркой харизмой, чьи труды (решительно менявшие состав воздуха культуры!) обычно читаются без соотнесения с личностями авторов. Ю. В. Манн — человек такого склада.
Но большие мысли рождаются и живут не сами собой. Так или иначе в них дышат почва и судьба. Свидетельством тому воспоминания и эпистолярий, собранные в книге Манна «Память-счастье, как и память-боль...» (М., РГГУ). Манн занят другими больше, чем собой. (Особенно в этом плане характерны переписки с коллегами, жительствовавшими в провинции, — Т. И. Усакиной, Ю. З. Янковским, Б. О. Корманом.) Безумно интересно читать и простые житейские истории, и фрагменты хроники культурной жизни (в частности — сюжеты о любимовской и эфросовской постановках Гоголя), и рассказы о родных, друзьях, коллегах ученого. Но всего важнее здесь лицо автора, которому почти 40 лет назад (по выходе однотомника Надеждина со вступительной статьей Манна) старший товарищ сказал: «Написать так, как это сделали Вы, может только очень хороший и благородный человек».
Андрей Немзер
28/08/11
Так говорил Аксенов
Издан цикл бесед с самым обаятельным «шестидесятником»
Первый свой разговор с сочинителем «Затоваренной бочкотары» (равно всех ее приквелов и сиквелов) Юрий Коваленко записал в августе 1992 года; последний — в январе 2007-го. Всего их было десять. Сейчас, через два года после смерти писателя, «Новое литературное обозрение» выпустило книгу «Парижские встречи. Беседы с Василием Аксеновым».
В 92-м интервьюер спрашивал: «Что бы вы хотели пожелать себе накануне юбилея?» Обреченный отмечать шестидесятилетие Аксенов ответил: «— Чтобы мне исполнилось в этот день 40». Пятнадцать лет спустя Коваленко поинтересовался, какие чувства у собеседника вызывает новая близящаяся годовщина. И услышал: «— Ничего, кроме уныния». Жить Аксенову оставалось недолго. Ни умирать, ни влачить стариковское существование он не собирался.
Полтора десятилетия — срок солидный. Много всякого-разного произошло в мире (и особенно — в России) между 1992-м и 2007-м годами, но Аксенов, весьма чуткий к пульсациям эпохи, как правило здраво и точно судящий об изменчивых политических реалиях, все это время оставался собой. Остроумцем, свободолюбцем, эгоцентриком (как он забавно выражался — «байронитом»), гражданином мира, эпикурейцем (чуть стесняющимся своего барства, но и не мыслящим о смене поведенческой стратегии) и, прежде всего, писателем. В первом интервью он азартно рекламирует «Желток яйца» (роман не из лучших, да к тому же и написанный сперва по-английски), в следующих — «Московскую сагу», «Новый сладостный стиль», «Кесарево свечение», «Вольтерьянцев и вольтерьянок» (если без дураков, единственную полноценную удачу «позднего» Аксенова), в том, что оказалось прощальным, — «Редкие земли». А по ходу дела бранит американских издателей (которые подчинили словесность рынку и заставляют писателя потакать запросам толпы), собратьев по цеху, которые — хоть за океаном, хоть под родными осинами — пишут не весть что (кроме трех-четырех друзей) и, конечно, развязных критиков-недоумков, способных лишь ернически пересказывать аксеновские опусы, выдавая их за образчики графомании… Но не тут-то было: читатели любимого автора читают пуще прежнего…
И ведь правда — читают. Конечно, с определенного момента Аксенова принялись в отечестве энергично раскручивать — гнать большие тиражи, дабы экземпляры в меняющихся ярких обложках лежали если не на всех, то на очень многих прилавках. Но ведь и в ранние 90-е (когда энергично и целенаправленно втюхивали публике только остервенелую попсу) книги Аксеова, еще не занесенные в «звездный разряд», мертвым грузом не лежали. Та же «Московская сага». За версту от этой «опупеи» конъюнктурой несло. Но ее читали. Даже я прочел. (Хоть и числился тогда «критиком». Вестимо, злобным, вздорным и высокомерным — других не бывает. Некоторые, правда, какое-то время кое-как маскируются. Но рано или поздно являют свое истинное — звериное — мурло бедным творцам, которые наивно надеялись, что хоть этот-то будет на каждый чих ответствовать громогласным Здравия желаем! Увы, не бывать миру под оливами: самое святое — бессонными ночами выстраданное, кровью сердца писанное, счастливыми слезами политое — непременно в грязь втопчут. С шутками, прибаутками и лицемерными сожалениями.) Да, прочел я в оны годы «Московскую сагу». И совершенно о том не жалею. Как и о времени, потраченном на прочие книги «позднего» Аксенова. На иные из которых отзывался с нескрываемым раздражением. О чем тоже не жалею. Потому что Аксенов и в сочинениях неудачных (ладно, ладно, сейчас изображу вожделенную толерантность: неудачных — с моей, субъективной, точки зрения) остается большим писателем. Верящим в свое дело и в свою звезду, непредсказуемым (сколько бы ни повторялся и в какие бы банальности ни влетал), живым и любящим жизнь. Таков он и в угодившем под переплет свободном перетрепе о России, Америке, политике, литературе и прочих матерьях важных.
Андрей Немзер
01/09/11
Два бестактных вопроса
Людмила Сараскина написала для «ЖЗЛ» биографию Достоевского. Все закономерно: Достоевским Сараскина занимается давно, написала несколько книг о нем и его демонических спутниках (Николае Спешневе и Аполлинарии Сусловой), в «молодогвардейской» серии была издана (и переиздана) ее капитальная работа о Солженицыне. Вроде бы ясно, что новый труд Сараскиной требует долгого обсуждения (после внимательного прочтения).
К тому располагает предмет. Хотя о Достоевском сейчас спорят меньше, чем тридцать лет назад, беспроблемной фигурой он не стал. В отличие от Толстого. (Его наша высокодуховная эпоха предлагает числить либо многоуважаемым шкафом, либо вздорным недоумком, наставительное разоблачение которого много споспешествует установлению полного благорастворения воздухов). Или Тургенева, который вообще никому не нужен. (Понятно, что имею в виду законодателей интеллектуальных мод и их чуткую клиентуру; худо секущие «правильную» фишку чудики пока еще не совсем перевелись).
К тому располагает личность автора. Сараскина пишет энергично, почти всегда — эффектно, порой — расчетливо резко. Она охотно полемизирует с предшественниками (отнюдь не только с невеждами) и не боится дразнить гусей (бодро признаю себя одной из этих славных птиц).