К книге
Немзерески. 2011 годСтраница 13
52%
Страница 13
13

Я много что люблю. Но и много что не люблю. Не люблю, когда писателей загоняют в обоймы. Не люблю «методические пособия». И мистифицирующие пародии на них. Не люблю, когда люди (особенно — талантливые) занимаются не своим делом. (Подставные авторы «Фиктивного реализма», провинциальные доценты Харчекаев и Вращко, изображены прозаиком — за версту видать! — увы, плохо знающим «их нравы».) Игривой двусмыслицы не люблю. И цитат с ложными отсылками.

Ключевая формула «фиктивного реализма» (нашего небесно-алмазного завтра) — Мнение автора может не совпадать с его точкой зрения — принадлежит не Слаповскому (как сообщает сочинитель), а Пелевину. Дошло до петли — сходил на электросвалку: «Generation “П”» — как и помнилось. Сто (или двести?) лет назад, рецензируя этот текст, я спрашивал: А совпадать — может? Цитирую по памяти. Беда, ремонт. А себя на помойке искать — увольте.

Андрей Немзер

12/08/11

Кто виноват?

О новом романе Алексея Слаповского

Алексей Слаповский считает «Большую книгу перемен» своим лучшим романом. О чем и сообщил в интервью, фрагменты которого помещены на задней обложке солидного тома (630 страниц убористого шрифта; М., «Астрель»). На вопрос, в самом ли деле книга большая, автор отвечает: — Я имел в виду — толстая. Но «Толстая книга перемен» нехорошо звучит. Умная самоирония не скрывает честолюбивый замысел, но указывает на него читателю (если тот тоже не глуп): да, эпос. Но не отталкивающаяся от пошлой современности «Война и мир», а исследующая, как у нас в очередной раз все переворотилось и только укладывается «Анна Каренина», где сквозь кружево переплетающихся интимных (семейных) сюжетов проступает общая картина «новой» (тут потребны тридцать три вопросительных знака) русской жизни.

Не случайно в том же интервью Слаповский говорит, что главное в «Большой книге перемен» — любовь. Девушка полюбила богатого разбойника. А три товарища (провинциальные интеллигенты средних лет) полюбили эту самую девушку (как прежде любили одноклассницу — маму и «повторение» героини). Разбойник же (могучий бизнесмен, старший из трех братьев-богатырей; и былинная, и ремарковская формулы даны автором) едва не стал соперником своего сына. Без «Дона Карлоса» обошлось: продвинутый театральный режиссер, любил только себя. Зато важное звено разбойничьей предыстории (она же — богатырская, о становлении новой элиты) — соперничество двух братьев, закончившееся исчезновением (выданным за случайную смерть) того, кто мог бы стать четвертым товарищем, интеллигента, демократа, борца за справедливость, полюбившего невесту (потом — жену) бизнес-бандита. Которого в финале романа ждет еще более печальная доля — он оказывается узником дурдома. По воле брата младшего, железного игрока, любящего только себя и свою власть. Вот и пришлось «аннигилировать» сперва одного чувствительного братца, а потом — другого, что вдруг начал фортели выкидывать. Участь переменить захотел! Но сколько «лавсторий» ни закручивай, какую правду-матку на свет ни пущай, в какие тяжкие ни пускайся — порядок неизменен. Потому как любят все только себя. И за «справедливость» борются ради своего интереса. Из зависти. Или тщась отомстить. И чем это лучше исполнения «заказа»? Или жажды получить свое? К примеру, жену старшего брата, который по всем статьям лучше невесть что возомнившего «конкурента»?

Любовные истории «Большой книги перемен» (груз интимных проблем волокут почти все ее персонажи) безрадостны и бессмысленны. Как и попытки добраться до «истины». Лучшее, чего можно добиться, — покой. Скучный, но спасительный. Которому противопоказаны какие бы то ни было рывки к новому, неотделимые от поиска виноватых. Читая «Большую книгу…», вспоминаешь то зачин «Анны Карениной» (про по-разному несчастливые семьи), то ее эпиграф.

Всем и воздалось. Кто умер, кто в свихнулся, кто наконец-то уразумел, что лучше не дергаться. Не мстить. Не взывать к совести. Не надеяться на перемены. Не считать же таковыми скачок в Москву младшего, самого ушлого и подлого, из трех братьев-богатырей и служебные удачи двух товарищей, тем же мерзавцем организованные. В одном флаконе компенсация за пережитое и совет все забыть. Самим спокойней будет.

Может, и так. Но один из трех товарищей всерьез занят книгой. Не той «правдивой» апологией, что заказали ему к юбилею ныне низвергнутого главы разбойничьего (богатырского) клана. И не той — об обреченности благородного человека, которой грезил, прослышав о тайне среднего брата (оказавшегося отнюдь не рыцарем без страха и упрека). Какой-то третьей, пятой, сто сорок второй. Их сейчас много пишут, — замечает самый благополучный из товарищей. — Пусть пишут. И я напишу. Это мне нужно. — Тогда — вперед!

За-чем? Наверно, потому, что писатель. А еще потому, что считает главным виновником смерти юной красавицы (и, похоже, других тяжких бед) себя. Одно, коли о писателе речь, подразумевает другое.

Андрей Немзер

16/08/11

«Конец прекрасной эпохи» или «часть речи»?

«Новая библиотека поэта» приросла двухтомником Бродского

Появление «Стихотворений и поэм» Иосифа Бродского в большой серии «Новой библиотеки поэта» (СПб.: Издательство Пушкинского дома, «Вита Нова») — событие не только радостное, но и стимулирующее рефлексию, ставящее колючие вопросы перед всеми, кому есть дело до прошлого, настоящего и будущего русской поэзии. Тут четко видятся три сюжета — напряженных, предполагающих споры и, увы, отягощенных болезненными обертонами. Первый — собственно сюжет Бродского. Точнее — того мифа, что достаточно последовательно творился поэтом и бурно, прихотливо, а порой и диковато развивался после его смерти; места Бродского в сегодняшней культурной иерархии и истории русской поэзии (на мой взгляд, это вопросы разные); перспектив нашего диалога с тем, кого сейчас принято почитать «последним гением», если не «последним поэтом» вообще (не всеми, конечно — но от того не проще). Второй — сюжет Льва Лосева, работы которого занимают в «бродскиане» особую позицию, весьма сильную и влиятельную, а потому, как водится, провоцирующую если не жесткое ниспровержение, то дипломатичные корректировки. Это касается и многочисленных проницательных статей, посвященных «частным» проблемам поэтики (эстетики, мировосприятия) Бродского и его конкретным текстам, и фундаментальной «литературной биографии», вышедшей под эгидой «ЖЗЛ» (2006), и мемуаров (их свод появился в 2010-м году), и подготовленного Лосевым обсуждаемого двухтомника. Третий — «Новая библиотека поэта» в ее нынешнем, мягко говоря, сложном состоянии, проблема ее культурного статуса и, что еще важнее, ее окутанного туманом будущего. Каждый из трех сюжетов специфичен, но и смысловая их зарифмованность сомнению не подлежит. Двухтомник издан не где-то и когда-то, а в России 2011-го года. Именно потому, что поэзия Бродского не фикция, а часть речи (длящейся русской речи), при ее новом явлении острее чувствуешь сегодняшние печали, тревоги, страхи… Но и наши веру, надежду, любовь.

Бродский

Одним из эпиграфов к примечаниям (всего их три) Лосев поставил риторически мощный пассаж Бродского, ослепительная категоричность которого не закрывает (да и не должна закрывать) игрового лукавства. В жизни, в поведении своем я всегда исходил из того — как получается, так и получается. <Поэту надо верить, но и забывать о том, как далеко его заводит речь, тоже не след. Никаким как получается не объяснишь ни юношеский нонконформизм Бродского, ни его неколебимую верность жизненному делу — стихописанию, ни набивший оскомину тезис о «величии замысла», ни даже эпатирующий характер процитированного «наплевательского» зачина очередного credo, потребного именно для того, чтобы тут же быть напрочь изничтоженным. — А. Н.> Впоследствии — если грамматически такое время вообще существует — все, в общем, станет более или менее на свои места. По крайней мере, в отношении издания моих книжек. Хотя я этого чудовищно боюсь, потому что представляю себе, что там натворят даже самые замечательные люди, даже из самых замечательных побуждений. И какой там хаос воцарится. <Но «хаос» ведь и есть убаюкивающее «как получается, так и получается». Так с чего бы вольному индивидуалисту, пишущему только для себя и не рассчитывающему на чье-либо сочувствие-понимание, бояться «хаоса»? Да с того, что неодолимость этого самого хаоса, абсурда тож, и наколдованного им одиночества вовсе не предполагают благостного приятия. С того, что сакраментальное мне нечего сказать ни греку, ни варягу подразумевает не молчание, а упорное беспрестанное захлебывающееся говорение. И — уж извините — только предельно своими словами, которые именно в силу их бьющей в глаза, выпестованной и акцентированной индивидуальности должны стать частью речи. — идеальной, всехней, «народной», в небесах расслышанной и превышающей всякую житейскую отдельность. И нечего соваться в мои — всехние — слова, стихи, книги сколь угодно «замечательным людям». Подите прочь, какое дело Поэту мирному до вас — как писал в общем-то по сходному поводу частенько — но не здесь — раздражавший Бродского Пушкин. Впрочем, вослед любезным Бродскому римлянам. — А. Н.>. Потому что ничего более страшного, чем посмертные комментарии, вообразить себе нельзя.

Разве что — смазанный состав поэтического корпуса. Так сказать, не лучшие (не только лучшие, попросту «не те») стихи не в лучшем порядке. От этой напасти Бродского (и нас заодно) Лосев уберег. Двухтомник выстроен согласно материализованной воле поэта — его основу составляют «шесть сборников, составленных самим Бродским или под его наблюдением и с его активным участием»: «Остановка в пустыне» (1970), «Конец прекрасной эпохи» (1977), «Часть речи» (1977), «Новые стансы к Августе» (1983), «Урания» (1987), «Пейзаж с наводнением» (1996). Далее следует раздел «Стихотворения, не вошедшие в сборники», где представлены образцы всех «маргинальных» текстов Бродского: юношеская лирика (здесь отбор наиболее значимых стихотворений — задача, любое решение которой может быть поставлено под сомнение), несколько зрелых (в том числе — неоконченных и никогда не публиковавшихся) стихотворений, тесно корреспондирующих с ключевыми опусами (тут выбор, хоть и тщательно обоснованный комментарием, еще более проблематичен), переводы (роль иноязычной, прежде всего англо-американской и польской, поэзии в формировании языка Бродского весьма значительна и подробно освещена Лосевым во вступительной статье), стихи для детей (право слово, знакомящие скорее с позднесоветским литературным бытом, то есть «обстоятельствами», навязанными Бродскому эпохой, чем с эволюцией поэта), шуточные вирши, рассчитанные на дружеский круг, а потому в основном неудобные для печати. Памятуя о теснейших контактах Лосева с Бродским (в том числе — при подготовке нескольких изданий), должно уверенно констатировать: воля поэта соблюдена и в «вынужденном дополнении». Стало быть, можно грянуть громкое Ура! Или повременить?

Появись «Стихотворения и поэмы» в таком составе под маркой «Литературных памятников», вопросов бы не было. Шесть сборников Бродского — действительно памятники. Их композиции насыщены большим смыслом. Их сложные переклички запланированы автором. Переходящие из сборника в сборник тексты (особенно густо представлены прежде публиковавшиеся стихи в самой концептуальной книге — «Новых стансах к Августе») безусловно должны воспроизводиться во всех контекстах даже при отсутствии разночтений (в нашем издании при повторном появлении стихи лишь означены заголовками — иначе переплет бы не выдержал). Но тома «Библиотеки» могут и, пожалуй, должны решать другую задачу — являть читателю историю (эволюцию, рост, движение) художника. Если общий объем его текстов особенно велик — опуская (как ни жаль) наименее важные звенья. И тут «воля автора» совсем не подспорье.

Позволю себе отступление. Авторская — тематическая (и при этом во многом произвольная, явно недодуманная) — композиция «правильного» поэтического корпуса Фета попросту искажает лицо поэта, писавшего на исходе века совсем иначе, чем в дебютные 1840-е годы, и заваливающего шедевры проходными опусами. (Ох, грешен, часто мечтаю о компактном, но блюдущем хронологию избранном.) Не столь тягостен, но тоже безрадостен обычай разделять в изданиях Жуковского и А. К. Толстого лирику и баллады, невольно «обедняя» (превращая в «красивые картинки») их «сюжетные» стихи, аннигилируя их лирические (автобиографические) подтексты, а заодно и метафизическую семантику. Жутко представить себе, что бы мы читали, если б издатели вполне учитывали волю Андрея Белого или Пастернака.

Вот и от воли (еще какой!) Бродского порой становится не по себе. К примеру, хрустальные строки «Жизнь моя на жизнь твою Наглядеться не могла» (и все стихотворение «Голубой саксонский лес…») мне видятся чудом из чудес. Их блистательное отсутствие в двухтомнике объяснимо: во-первых, мой номер тут шестнадцатый (ох, не каждый вечер Бродского я перечитываю — не мне и судить), во-вторых, коли зануждилось, открой общедоступные Сочинения (хоть в четырех-, хоть в семитомной версии) и лови свой кайф. Но как быть с «Подражанием сатирам, написанным Кантемиром»? Точно охарактеризовав его в комментарии к другой кантемировской вариации («Послание к стихам»), Лосев грустно сообщает: разочаровавшись в «Подражании…», Бродский не включил его (вопреки просьбе будущего комментатора) в «Конец прекрасной эпохи» и — слушайте, слушайте! — изъял из семитомника. Спасибо, не велел четырехтомник сжечь… Не себя мне жалко: сто лет назад в мозг вросло: Зла и добра, больно умен, грань почто топчешь? Та ли пора, милый Дамон, глянь, на что ропщешь? — никаким инструментом (хоть бы и авторским) не выкорчуешь. И не мне одному. Какой стихолюбец в поздние 60-е – ранние 70-е (и дальше) не выдыхал: Пусто твердишь: «Светоч и тьма» — вроде два брата. Или: Видишь ли днесь, милый Дамон, злу пантеоны? Или: Поздняя ночь. Тьма за окном в виде деревьев. Для скольких из нас, тогдашних юнцов, Бродский начинался с этих строк! Устранение которых из главных изданий поэта сопоставимо разве что с отсутствием в томе «Литературных памятников» «лекарственной» редакции романа «В круге первом» (благодаря самиздату оказавшей огромное воздействие как на общественное сознание 60-х, так и на движение русской литературы). Что ж, воля есть воля.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава