Вот и марширует человечество — праведники и грешники, герои и уроды, мудрецы и дебилы — нестройными рядами в вожделенный рай. Долог ли путь? Как знать. Чем заняться по дороге? Да в соответствии с пристрастиями и дарованиями. Можно, например, написать внешне забавный (с остротами, приключениями, стрелялками, разоблачениями и литературными реминисценциями), едва ли не «коммерческий» роман о том, что жить больше некуда. (Печально оспорив в нем все «благородные», но, увы, от нашего безволья и бездумья выветрившиеся, ставшие только «словами» контраргументы.) А можно рецензию на этот роман, в которой не будет каких-либо убедительных (весомых для аудитории, хоть в какой-то мере искренне проартикулированных критиком) возражений против развернутой в романе трактовки нашего общего путешествия. Райской машине все на потребу.
А может пафосное что-нибудь грянуть? Мол, несмотря ни на что, Успенский сочинил печальный, смешной и умный роман, а я, отстукав рецензию, пойду лекцию о Гоголе читать? В романном мире Успенского, между прочим, хоть и полный бардак царит, а «Скорая помощь» по вызову приезжает. И врач больному помочь хочет… Впрочем, безрезультатно.
Андрей Немзер
17/03/10
Умерла Галина Щербакова
Галина Николаевна Щербакова прожила 76 лет.
Известность пришла к Щербаковой в одночасье — в 1979 году, когда в журнале «Юность» была опубликована повесть «Вам и не снилось» — история любви мальчика Ромы и девочки Юли, советских Ромео и Джульетты. Вроде бы обычная «повесть из “Юности”», но чуть откровеннее, чуть «телеснее» и чуть нежнее, чем предполагал тогдашний стандарт. И страшнее: в финале славный тинейджер погибал, выпрыгнув из окна. Знающий почем фунт лиха главный редактор журнала сказал тогда еще безвестному автору: «Я не трус, но я боюсь…». Щербакова концовку смягчила — проницательным читателям (надсмотрщикам за идеологией и нравственностью советского человека) была брошена кость: катастрофы не случилось, мальчик отделался травмой, все в конце концов устаканится и наши комсомольцы, коли уж придет им охота любить, прыгать с верхних этажей не станут. Не помогло. Повесть яростно клеймила пресса, на правильно организованных встречах с читателями прелестные девушки объясняли автору, что у молодежи все совсем не так (а за порогом говорили, как повесть им понравилась), чуждые официозу серьезные критики брезгливо отворачивались от сентиментальной сказочки с оживляжем, недоумевая, почему такую ерунду читает вся страна. Отлично помню, как удивился, узнав, что повесть не прошла мимо моих друзей, а они — что и я к «Вам и не снилось» приобщился. (Круг мой тогдашний — гуманитарии, старшекурсники и аспиранты, то есть снобы самой высшей марки. Потому рожи мы, конечно, корчили, но ведь читали…)
«Вам и не снилось» порицали за безнравственность и дурновкусие, автора в союз писателей не приняли, но и двух лет не прошло, как Илья Фрэз экранизировал злосчастную повесть. Сценарий писала сама Щербакова: сюжет несколько модифицировался, а Юльку пришлось перекрестить в Катьку (начальство не хотело ассоциаций с Шекспиром). Фильм стяжал огромный успех, стал лидером проката, посмотрело его более 20 миллионов зрителей… Но кто помнит фамилии сценаристов? Повесть же полегоньку забывалась, как забывается всякая обаятельная, своевременно опубликованная беллетристика.
Двусмысленный звездный час остался позади — истинная писательская судьба была впереди. В середине 90-х «Новый мир» начал печатать новую — пристальную, изящно выстроенную, светло печальную и умную — прозу Щербаковой: сперва рассказы «Радости жизни» и «Косточка авокадо», потом повести «Love-стория» и «У ног лежачих женщин». Щербакова по-прежнему писала о любви. Уже не отроческой, а очень даже «взрослой», но не менее властительной, чем у Ромки и Юльки. Она писала не о безлюбье (как большинство ее современников), хотя герои ее мучились, ошибались, трусили, теряли свои чувства и горько утрату оплакивали, не о сексе (стало можно!), хотя бесплотными ее персонажей никак не назовешь, не о тонких психологических изворотах, не о бытовых сложностях, не о беге времени, хотя все это в ее прозе, конечно, есть, но именно о любви. О любви к мужу ближайшей подруги, что за долгие годы претерпела множество изменений (была платонической, плотской, взаимной, разрывной, хранящейся в памяти), но осталась любовью («Love-стория»). О любви трех стариков к парализованным старухам, которая когда-то была совсем другой (как и герои повести), но и сейчас, в пору вынесения горшков и смены простынь, осталась любовью.
Щербакова стала успешным автором. О ее прозе уважительно и приязненно отзывались многие критики. Ее привечали издатели — книги выходили регулярно и пользовались спросом. Работала она много и до самого конца. Сохраняя вместе с верой в любовь здравый смыл, мягкий юмор, уважение и сострадание к своим очень разным персонажам. Галина Щербакова несомненно была уверенным, опытным и любящим свое дело литератором-профессионалом. И совестливым, умным, внутренне светлым человеком. Пусть земля будет ей пухом.
Андрей Немзер
24/03/10
Тридцать «коробов»
Завершено издание сочинений Василия Розанова
Собрание сочинений Василия Розанова заявило о себе в 1994 году. На корешке выпущенной тогда книги «Среди художников» цифра «1» не значилась, а титульный лист и аннотация не сообщали, на сколько томов рассчитано начавшееся издание. В начале 90-х даже ближайшее будущее было закрыто густым туманом. Собрание сочинений… — звучит, конечно, гордо, но торжественное имя отнюдь не гарантирует бесперебойного финансирования. Именно об эту пору в моду вошел обычай выпускать в свет многотомники без нумерации книг… Исполним задуманное, и хорошо, а исчезнет вместе с незаконченным Собранием сама фирма — вроде бы, не так стыдно.
Одарить читающую публику сводом творений Розанова решилось издательство «Республика», долгие советские годы именовавшееся «Политиздатом», в новые времена сменившее вывеску и утратившее прежнее — былым партийным хозяином обеспеченное — могущество. Что сталось с «Республикой» теперь, понять трудно (в 90-е какие-то более-менее «культурные» книги им выпускались, ныне — практически нет), но судьба розановского корпуса текстов оказалась счастливой — за шестнадцать лет вышло тридцать томов, в последнем из которых помещен алфавитный перечень вошедших в издание сочинений. Стало быть, дело сделано, Собрание закончено. Пусть и не тем издательством, что его начинало, — в выходных данных заключительных книг с «Республикой» (знак благодарной памяти? реальное участие в деле?) соседствует питерский «Росток», который, надо полагать, и смог завершить этот многолетний и многотрудный сюжет. Можно поздравить Александра Николюкина, под общей редакцией которого ваялся тридцатитомник, и его сотрудников, приложивших руку к подготовке текстов и комментированию отдельных сочинений.
Неясность издательских перспектив при начале Собрания и хаотичность самого огромного наследия Розанова обусловили странную композицию издания. Не тематическую и не хронологическую, а… и слова тут не подберешь. Похоже, порядок выхода томов объясняется просто: что собрали (и якобы откомментировали), то и несем в типографию. Так, после трех томов газетной поденщины 1906–1908 гг. («Русская государственность и общество», «Около народной души», «В нашей смуте») к читателям пришел «Семейный вопрос в России» (сочинение для самого Розанова весьма важное), а потом издание продолжило движение по хронологическому маршруту (шесть статейных томов, представляющих газетную же продукцию 1909–1918 гг.). Далее последовал изящный прыжок назад — и время потекло вспять: под эгидой «Природа и история» вышли статьи и очерки 1904–1905 гг., том «Религия и культура» отступил в 1902–1903 гг., а последовавший за ним «Юдаизм» — к рубежу столетий. Впрочем, какое значение имеет порядок появления томов? На полке тридцать томов можно расставить по своему умыслу — хоть по хронологии, хоть по колористической гамме обложек.
О чем составители и издатели думали напряженно, так это о названиях отдельных «статейных» томов. Большинство из них эффектны и «зазывны», хотя к содержанию розановских писаний имеют отношение косвенное. К примеру, в статьях «Юдаизма» речь идет отнюдь не только о постоянно тревожившем Розанова (и продолжающем много кого тревожить) племени, а «Загадки русской провокации» и «Террор против русского национализма» вовсе не сводятся к разоблачению заговоров: Розанову — как любому тогдашнему профессиональному газетчику — постоянно приходилось писать обо всем. А не только о евреях, мистике пола, проституции, «литературных изгнанниках» и величии государственности. Так что в какую обертку его фельетонистику ни заворачивай, останется она сама собой — пестрой, но и быстро сливающейся в какое-то серо-буро-малиновое пятно хроникой российской жизни, обложенной приличествующими случаю соображениями. Иногда — точными и тонкими, иногда — банальными и пресными. Как положено. Газета есть газета: здравствоваться положено на каждый чих, но фиоритуры пускаются токмо под настроение. Гонорары не за красивости с мудростями платят. А за своевременное заполнение белого листа черными буковками.
Розанов гордился своей хваткой виртуозного газетного халтурщика, позволявшей содержать большую семью и высвобождать время для блаженных домашних досугов и взращивания-пестования сокровенных замыслов. Но Розанов и ненавидел (пожалуй, именно так, хотя слово это плохо идет к образу «мягкого» Василия Васильевича) свое ярмо. «Уединенное», «Опавшие листья» и последовавшие за ними наборы других интимных мимолетностей (изрядная их часть прошла сквозь Гуттенбергов пресс и стала достоянием читателя только в нынешнем Собрании) рождались как отрицание всей «литературы», равно тошнотворными компонентами которой Розанов ощущал сатиры Щедрина, обличительную поэзию, философскую публицистику, всевозможное романное чтиво (если это не Толстой с Достоевским и не бульварные копеечные детективы) и любую — а не только «левую» — газетную писанину. В том числе свою. «Невероятность» главных книг Розанова (сильно потускневшая с тех пор, когда они входили в обязательный и ограниченный круг чтения позднесоветского интеллигента; особенно сильно — после того, как обнаружились вороха новых и новых «мимолеьностей», все теми же парадоксами приправленных, все тем же говорком прошамканных), конечно, растет как из его многолетней халтуры, так и из ее отторжения, преодоления, претворения в «иное». Помня об этом, невольно приходишь к «провокационному» соображению: Собрание сочинений Розанова, в котором интимная «листва» перемешана с типографской трухой, — очень странный феномен. Не нужный ни «умникам» (которым с лихвой хватит трех давно «канонизированных» коробов), ни простодушным читателям (которым тем более нет дела до газетной ветоши столетней выдержки), ни историкам культуры. Последним Собрание, конечно, пригодилось бы — будь оно подготовлено на достойном филологическом уровне. Только если издавать Розанова как должно, на работу, пожалуй, лет сто потребуется. А так — за шестнадцать справились. Хвалиться можем: пристойно изданных Сумарокова и Карамзина, Лескова и Писемского, Фета и Случевского (и еще много кого) у нас нет, зато Розанов — в тридцати томах. С важными архивными пополнениями. Вся мелочевка собрана. И не поспоришь.
Андрей Немзер
02/04/10
Поэт — Гандлевский
Шестым лауреатом национальной премии «Поэт» стал Сергей Гандлевский. Ничего удивительного в новом решении жюри нет, как не было его и в пяти предшествующих. (Напомню, что высокой награды были прежде удостоены Александр Кушнер, Олеся Николаева, Олег Чухонцев, Тимур Кибиров и Инна Лиснянская; удостоенные премии поэты автоматически входят в судейскую коллегию, изначально состоявшую из критиков и историков словесности). Кажется, что такое, ровное и внешне бесконфликтное, течение премиального процесса подходит к концу, список безусловных претендентов отчетливо сжимается и, если «Поэту» не суждено неожиданно исчезнуть (что с нашими премиями случается нередко), уже в будущем году оглашение имени нового лауреата вызовет у заинтересованной публики, очень тактично выражаясь, «многоцветную» реакцию. Но споры, недоуменные вопросы, скептические ухмылки и, возможно, гневная брань впереди — сейчас же любой квалифицированный читатель стихов (кроме разве что профессиональных скандалистов) обречен спокойно констатировать: все как должно — решение естественное. Вне зависимости от своего личного отношения к стихам Сергея Гандлевского. (У иных достаточно прохладного; что ж, в горчайшей, мгновенно и накрепко врезающейся в память строке Умру — полюбите, а то я вас не знаю есть, кроме прочего, и намек на неизбежную размолвку любого поэта с теми, кто ему худо внемлет.)
Ибо вовсе не нужно быть страстным поклонником поэзии Гандлевского (каковых, впрочем, совсем не мало) для того, чтобы признавать в их авторе не только действительно блестящего мастера, но и человека, давно и навсегда обреченного «для звуков жизни не щадить».
Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла / Городскою рекою баржа по закатному следу, / Как две трети июня, до двадцать второго числа, / Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету, / Как дыхание липы сквозит в духоте площадей, / Как со всех четырех сторон света гремело в июле? / А что речи нужна позарез подоплека идей / И нешуточный повод — так это тебя обманули.
На самом деле и с «подоплекой идей» и с «нешуточными поводами» у Гандлевского полный порядок, только накрепко сцеплены они с тем заклинающим Говори, которым открываются программные, уже больше двадцати лет назад написанные и ничуть не померкшие, «Стансы» — одновременно отчетливо артикулированное credo поэта и его отчаянная, захлебывающаяся исповедь.
После смерти я выйду за город, который люблю, / И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи, / Одержимый печалью, в осенний простор протрублю / То, на что не хватило мне слов человеческой речи. / Как баржа уплывала за поздним закатным лучом, / Как скворчало железное время на левом запястье, / Как заветную дверь отпирали английским ключом… / Говори, ничего не поделаешь с этой напастью.