К книге
Немзерески. 2009 годСтраница 3
12%
Страница 3
3

Так что все логично. И я, по сей день считая, что общелитературная экспертная награда нужнее любой «жанровой», радуюсь торжеству личной воли и преданности литературе Натальи Ивановой, радуюсь возрождению премии Белкина, которая заняла если не место, то время «григорьевки». Претендентов назвали 26 января (почти в Татьянин день, когда объявлялась «григорьевская» тройка), лауреата представят на масленицу (точно по «григорьевской» традиции).

Иван Петрович Белкин сочинил пять повестей, а потому число это доминирует в его премиальном сюжете: пять сменных судей находят пять финалистов, а потом называют победителя. В этом году жюри возглавляет главный редактор журнала «Континент» критик Игорь Виноградов (на мой взгляд, это куда резоннее, чем (зиц)председательство мэтра-писателя), вместе с ним работают поэт Елена Фанайлова, главный редактор газеты «Книжное обозрение» Александр Гаврилов, генеральный директор издательства «Время» Борис Пастернак и прозаик Владимир Шаров. Прочесть им выпало (посчастливилось) тридцать одну повесть, выделить же пятерку судьи не сумели, ибо равно очаровались шестью текстами. Такой казус случился и в первом премиальном сезоне — тогда, оправдывая свою щедрость, жюри напомнило о «шестой повести Белкина» (далеко не самом удачном и далеком от пушкинских образцов опыте Зощенко).

Повторение — мать учения. Борьбу за премию продолжат Татьяна Бурдина (Марьина) («Надежда умирает последней»; повесть входит в авторский сборник «Дети общежития» — Издательство Костромской государственной сельскохозяйственной академии), Леонид Зорин («Медный закат» — «Знамя», № 2), Марина Палей («Рая&Аад» — «Зарубежные записки», № 3), Игорь Фролов («Ничья» — «Бельские просторы», № 1), Маргарита Хемлин («Про Иону» — «Знамя», № 7) и Сергей Юрский («Выскочивший из круга» — «Знамя», № 3). Тремя позициями представлена Москва, двумя — провинция, одной — зарубежье (Палей живет в Нидерландах, «Зарубежные записки» выходят в Дортмунде).

О трех соискателях судить не могу — пока не читал. На пресс-конференции о повести Марьиной увлеченно говорила Фанайлова; по ее словам, текст на грани non fiction запечатлевает жизнь как она есть, что Фанайловой кажется редкостью. Думаю, причина в том, что член жюри мало заглядывает в журналы — «жизненные документы» и их имитации печатаются в изобилии, нередко они сильно цепляют при чтении и, увы, быстро забываются. Надеюсь, у костромской истории иная стать. Журнал «Бельские просторы» (Уфа) уже преподносил приятный сюрприз — в шорт-лист 2002 года вошла напечатанная там славная повесть Юрия Горюхина «Броуновское движение». Хорошо будет, если «Ничья» Фролова закрепит традицию. Проза Палей вызывает полярные реакции — от Абсолютного восторга до Брезгливого отторжения. Совершив переход из пункта А в пункт Б, я решил без надобности не тратить нервы. Что ж, придется тряхнуть стариной. Вдруг чудо? — Рад буду сменить позицию. «Выскочивший из круга» — очередная навороченная история о том, как судьба играет олигархом, — слилась в моем сознании с другими версиями этого модного сюжета. (В «Старике Хоттабыче» дети американского миллионера все время играли в «банкир и бандит». Теперь их дело продолжают наши писатели.) «Медный закат» и «Про Иону», по-моему, входят в число немногих литературных побед минувшего года. Понятно, что сейчас я вижу лауреатом либо Зорина, либо Хемлин. Но, во-первых, знакомство с тремя прежде неизвестными повестями может поменять картинку, а во-вторых, вердикт все равно выносить не мне.

Андрей Немзер

28/01/09

Меня уже предупреждали

Прав был Фамусов — все врут календари. Коли доверять этим сомнительным источникам информации, 2000-е годы еще не кончились, а вот их литературные итоги уже подведены. Сделал это Сергей Чупринин в статье «Нулевые годы компромисса» («Знамя», № 2). Во первых строках автор напоминает о том, как он пять с небольшим лет назад ввел в оборот речение «нулевые годы», противопоставив их 90-м. Для кого-то — «лихим»; для кого-то — свободным. Оппозиция «девяностые — нулевые» и организует статью. Тогда, дескать, дерзали, экспериментировали, хулиганили и крушили иерархии, а теперь принялись то ли возводить нечто новое, то ли реставрировать забытое (вроде бы еще не всеми?) старое. Как тут не щегольнуть сравнением со строительным «нулевым циклом»?

Сравнение изящно, но хромает. Если говорить о реставрации, то у того ее вида, что начинается с нуля, есть точное название — «новодел». Так были «отреставрированы» вовремя сгоревший Манеж и планово уничтоженный Военторг. В советскую эру «новоделы» с большими прибытками сооружали авторы увесистых романов (от «зрелых» Федина и Леонова до «зрелых» же Ананьева и Бондарева), «почти равные» Толстому с Достоевским. (Свежий грустный пример — роман Андрея Геласимова «Степные боги»; если, конечно, не читать его как злую пародию на не худшую прозу 70-х.) Действительно же новое в литературе не рождается без взаимодействия с традицией. Видом невиданное изобретают не прагматичные строители, а мечтательные революционеры, чей звездный час, по Чупринину, пришелся на 90-е.

А по-моему — на поздние 80-е. Именно тогда шли бои за отмену последних тематических и стилистических табу (начавшиеся сразу по смерти Сталина и длившиеся весь позднесоветский период). Сметались дутые, в сущности, никем не признаваемые, авторитеты (а заодно и не дутые). Венчались лаврами опальные (полуопальные, опальные на осьмушку), часто достойные восхищения (а иногда — нет) корифеи уходящей эпохи. Глупо, но с точным карьеристским прицелом справлялись поминки по «советской литературе». Упоенно пророчился (призывался) конец треклятого литературоцентризма, «плюрализм» объявлялся высшей ценностью, а заискиванье перед младым (коли приглядеться, очень даже знакомым) племенем отлично уживалось с раскочегариванием «поколенческого шовинизма» (тут «старшие» потрудились не хуже «младших», хотя должны были бы — просто в силу большего жизненного опыта — вести себя хоть чуток умнее)… Веселое было время, и иным, думаю, быть не могло.

Иными были 90-е, когда — впервые после катастрофы 1917 года — русский литератор получил возможность писать то, что считает должным, и так, как считает нужным. Как писатели этим правом — то есть свободой — воспользовались, сюжет особый. И не один, а великое множество — равное множеству пишущей братии. Этими сюжетами я занимался семнадцать лет, полагая важным не фиксировать или придумывать тенденции и направления, а осмысливать конкретные работы и поэтические миры отдельных писателей, как эстетически, идеологически, духовно мне близких, так и чуждых. Автору насыщенной литераторскими именами статьи «Нулевые годы компромисса» (подчеркну: не критику Сергею Чупринину, не редактору лучшего, на мой взгляд, литературного журнала, а тому Автору, чей тщательно выстроенный образ встает перед читателем «Нулевых…») эти индивидуальности не нужны. Как не нужна конкретика истории литературы.

Оно бы и славно (каждый пишет, как он дышит), но слишком много фактов мешает принять концепцию Чупринина. Вот замечает он, что в 90-е «усилия самых радикальных критиков нового поколения были сосредоточены на том, чтобы развенчать, скомпрометировать или, по крайней мере, отбросить в прошлое таких признанных мастеров, как Александр Солженицын, Булат Окуджава, Валентин Распутин, Андрей Вознесенский или Андрей Битов». Что ж, во-первых, на «самых радикальных» свет клином никогда не сходился, а во-вторых… Солженицына поливали грязью в нулевые не меньше, чем прежде (отнюдь не только «критики нового поколения», но и прозаики почтенных лет). Битов с Вознесенским как раз в 90-е окончательно обрели статус «священных коров». (Или несколько скептичных отзывов, включая мой, на «Ожидание обезьян» должно счесть «развенчанием»?) Поздние, мягко говоря, уступающие давним, сочинения Распутина (Искандера, Войновича, Белова и ряда других писателей, чьи имена прочно вошли в историю русской литературы) либо вежливо замалчивались, либо нелепо (в иных случаях — лицемерно) нахваливались — хоть десять лет назад, хоть теперь.

Другой пример — крутые литературные карьеры «молодых» Дениса Гуцко, Захара Прилепина, Александра Иличевского. Но разве не столь же бодро взлетали в 90-е Михаил Бутов, Антон Уткин, Олег Павлов?

Пример третий — в «ЖЗЛ» пришли достойные писатели (наряду с названными Чуприниным работами Алексея Варламова, Льва Лосева и Дмитрия Быкова, книги Вл. Новикова о Высоцком, Майи Кучерской о Константине Павловиче, Людмилы Сараскиной о Солженицыне). Ну да, если серия разворачивается широко (чего в 90-е не было!), то среди ее авторов будут и писатели (впрочем, в зримом меньшинстве). И победы одних (Варламов, по-моему, рожден биографом), вовсе не гарантирует ни подъема жанра (халтуру в «ЖЗЛ» гонят и гонят), ни удачи всякому (даже даровитому) писателю, что решится поведать о «замечательном человеке». (Несуразная биография Проханова от Льва Данилкина специфический успех стяжала лишь в цеховом кругу; тезис Чупринина о том, что Прилепин ваяет жизнеописание Леонова «сосредоточено», так же проблематичен, как заверения Дмитрия Быкова в январской «Дружбе народов» о скором триумфе этой книги.)

Не понимаю я, почему скрещение «реализма» с «фантастикой» — примета нулевых, почему выводятся за скобки многочисленные антиутопии 90-х, почему пристрастие Татьяны Толстой к бульварному чтиву должно хоть что-то да значить (а вот почему Донцова пиарит Пелевина с Сорокиным — понимаю). И в «странных» составах иных жюри и редколлегий ничего нового не вижу — мало ли с кем доводилось сидеть мне (и Чупринину) на одних заседаниях в 90-е? И «экстраординарность» требовалась для вхождения в литературу всегда — только мне кажется, что в условиях свободы она не может сводиться к «приему» или «теме» (все давно известны). И не видел я в 90-х ни одного (буквально) писателя, который противопоставлял бы себя рынку — напротив, все (включая перекормленных грантами и премиями honoris causa) стремились как-то, да заработать. Мало у кого получалось? Ага, в первую очередь, потому, что рынка в литературной сфере не было. Появились в стране «лишние» деньги, и все заверте…

Изменения литературного быта, конечно, влияют на литературу. Но литературная эволюция обусловлена не только толчками извне. О том, что нельзя жить в обществе и быть свободным от общества (так заканчивает статью Чупринин), мне уже сообщали. Но «зависимые» люди живут по-разному. А «зависимые» писатели по-разному пишут. Одни — прекрасно, другие — отвратительно. Вопреки тому категорическому плюрализму, что возник задолго до 90-х и, боюсь, не утратит силы (и своеобразного обаяния) с уходом нулевых. Все действительное — разумно… Пусть цветут сто цветов… Ни одна блоха не плоха, а выше головы не прыгнет…

Андрей Немзер

10/02/09

Прямой поэт

225 лет назад родился Николай Гнедич

«Ради Бога, облегчи меня: вот уже второй день что меня пучит и пучит стих: Быть может, некогда восплачешь обо мне, который ты же мне и натвердил. Откуда он? чей он? Перерыл я всего Батюшкова, Озерова, тебя и нигде не нахожу, а тут есть что-то озеровское, батюшковское. Помнится мне, что это перевод стиха французского…» — так взывал к Пушкину Вяземский 26 июля 1828 года. Не скоро ходили письма из Пензы в Петербург, только 1 сентября Пушкин ответил: «Быть может, некогда восплачет обо мне стих Гнедича <…> в переводе Вольтерова “Танкреда”».

Далеко не самую громкую трагедию Вольтера Гнедич перевел, когда Пушкин был еще мальчишкой — в 1809 году. О ту пору на французском театре в Петербурге Аменаиду (главная женская роль в «Танкреде») играла славная госпожа Жорж. Двадцатипятилетний Николай Гнедич, уже опытный переводчик (двумя годами раньше он выдал «Леара» — переложил с французского «Короля Лира»), истовый театрал, заботливый пестун уже входящей в силу царственной Екатерины Семеновой, решил, что она, его неизбывная любовь и высокая надежда, будет лучшей Аменаидой, чем кружащая публике голову француженка. (Героиня «рыцарской» трагедии Вольтера была не самой удачной ролью Жорж.) Все сбылось. Семенова превзошла соперницу, вполне явив «томное, нежное, горестное выражение чувств», которым держится вся трагедия. И тот стих, что «натвердил» Вяземскому Пушкин. Вернее — его «прообраз»: Пушкин невольно изменил строку Гнедича, а Вяземский запомнил ее в той «редакции», которую явно не раз слышал из уст друга. У Гнедича Танкред, поверивший в падение возлюбленной и потому алчущий гибели, горестно восклицает: Я должен был спасти, измены ж не прощаю. / Пускай живет она, и пусть я погибаю. / Но некогда о мне восплачет и она, / О друге, коего навеки лишена. Конечно, пушкинская версия изысканнее (дактилическая цезура предает строке рыдающую прерывистость), но создан стих Гнедичем. Это он расслышал опорный «слезный» архаичный глагол, волной вздымающийся над общей «ноющей» (аллитерации на «н» — «Некогда», «обо мНе», «оНа») мелодией. Такое дается только истинному поэту.

Да будет песнь его то сладостно журчащий / Ток тихий при лучах серебряной луны; / То бурный водопад, с нагорной вышины / Волнами шумными далеко вкруг гремящий. / Но колыбель и гроб Ахиллова певца / Есть тайна для земли: неведомо рожденный, / И неразгаданный, под именем слепца / Пройдет он по земле; таков закон священный / Судьбы; таинственный, как солнце он возник, / Как солнце он умрет в лучах бессмертной славы. Так, указывая на загадочного чудесного младенца, тучегонитель Зевс умеряет скорбь Фетиды, веками печалящейся о своем в юности погибшем и скоро забытом миром сыне, великом Ахилле. Некогда «молниеносный отец» обещал ей: Героям смерти нет, нет подвигам забвенья: / Из вековых гробов певцы их воскресят — теперь предреченное становится явью. И опустилася грядущего завеса. / И Зевс уже отец на светлых облаках, / Горевших пурпуром при западных лучах, / Парил над темною дубравой откровений. / «Фетида, — он вещал, — довольно ль убеждений, / Что сына Кронова невозвратим обет? / Он совершается; и будет полон свет / Гомера песнями и славою Ахилла». Это «Рождение Гомера» (1816).

Предыдущая главаГлава 3 из 25Следующая глава