Удивимся и мы. Удивимся тому, как уживались в князе Багратионе отважный и грамотный генерал (превосходно действовавший во многих рискованных ситуациях) и бесшабашный «шапкозакидатель», харизматичный (но и заботливый) «отец солдатам» и лукавый царедворец (не имевший государственных идей, не умевший быть настоящим политиком, но отменно использовавший личное обаяние и светские связи), истовый патриот и не менее истовый карьерист. Отнюдь не в 1812 году Багратион показал себя наилучшим образом (под Шенграбеном, при отступлении от Аустерлица, в Финляндии да, пожалуй, и в Молдавии он действовал успешнее, ярче и с большей пользой), но именно эта роковая пора выявила его личностный облик с предельной четкостью. Смерть на бранном поле, мгновенно ставшая литературным фактом («Певец во стане русских воинов» Жуковского), и по-прежнему холодное отношение государя к павшему в бою герою легли в основу влиятельного национального мифа, возрастанию которого споспешествовали и обожавший своего генерала Багратионов адъютант Денис Давыдов, и Лев Толстой, придумавший простого и неотесанного воина, что решителен в бою и робок в Английском клубе, и советские историки, которым князь потрафил и грузинским происхождением (имперская дружба народов — «немец» Барклай тут решительно не годился), и участием в суворовских походах (чью абсолютную бессмысленность можно не замечать; равно как благоволение императора Павла к Багратиону), и тем, что умер вовремя. И потому не стал ни военным губернатором Петербурга, погибшим 14 декабря 1825 года, ни — того хуже — шефом жандармов.
Почему о Милорадовиче и Бенкендорфе прежде в «ЖЗЛ» книг не появлялось, догадаться не трудно. Но и Багратион до сих пор в этом славном пантеоне прописан не был. Наверно, потому, что миф не нуждается в конкретике (которой ценна книга Анисимова), а «младшие герои» призваны лишь сопровождать главных «полубогов» (Суворова с Кутузовым). В новейшие времена жизнеописаний удостоились и Милорадович, и Бенкендорф, и даже злодей из злодеев, граф Аракчеев (не говоря уж о Сперанском) — теперь и Багратион. А вот без Барклая де Толли как обходились, так и обходимся. Ничего, ему памятник у Казанского собора стоит. И Пушкин о нем «Полководца» написал.
Андрей Немзер
30/10/09
Исчезнувший и взыскуемый град
Издана книга о пастернаковской Москве
Исследователь, предлагающий читателю сюжет «Художник и его город», вынужден делать выбор между двумя жанровыми стратегиями. Книги такого рода ориентированы либо на биографию, когда движение во времени, жизнь героя в истории, мотивирует читательские пространственные перемещения, а «объективная реальность» раскрывается при свете «субъекта», либо — на путеводитель, когда городской мир становится призмой, сквозь которую мы созерцаем судьбу и лицо героя. А. Ю. Сергеева-Клятис и В. Г. Смолицкий выстроили книгу «Москва Пастернака» (М., «Совпадение») по «краеведческой» модели, лишь в начале и в конце необходимо высветлив важнейшие знаки жизненных этапов.
За вводной лаконичной главой, задающей цитатным заголовком («Как ты кончаешься Москва») главную смысловую мелодию книги (Москвы Пастернака больше нет, мы можем лишь угадывать ее контуры в назойливой химере сегодняшней столицы), следует двенадцать топографических очерков — «Садово-Триумфальная» (здесь, в доме Веденеева, стоявшем на скрещении 2-й и 3-й Тверских-Ямских и Оружейного переулка, поэт родился), «Мясницкая и Лубянка» (хотя связи Пастернака с этим локусом разнообразны и разбросаны во времени, важнее иного то, что Мясницкая — улица его отрочества), «Волхонка», «Разгуляй и окрестности», «Арбат и Воздвиженка» (не чаявшая стать началом мертвого Калининского проспекта, которого и переименование оживить не властно) и так далее до рассказа о восьми «пограничных» точках, еще принадлежащих городу, но назначенных для того, чтобы вырваться из его замкнутого космоса в иные пространства; у этой главы тоже цитатное — легко угадываемое — название — «Вокзал, несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук…». Эпилог отдан рассказу о Переделкине, дачном поселке, дом в котором Пастернак предпочитал московской квартире. (На тамошнем кладбище он обрел последний приют.) Переделкино 1930–50-х годов — место куда более отдаленное (вопреки неизменному километражу и курсированию все тех же электричек) от Москвы, чем сейчас, но и тогда «писательский Эдем» был своеобычным продолжением столицы, так что обминуть его авторы никак не могли.
Простая композиция насыщенной информацией книги позволяет ощутить разом тесноту и «разноцветность» московского мира Пастернака. Именно этот город был для поэта «своим» (по градусу «московскости» Пастернак сопоставим лишь с Островским да — при сильных «петербургских» оговорках — Андреем Белым), что не мешало, а помогало поэту видеть в нем «город вообще» — и святой город (так названа Москва в Эпилоге «Доктора Живаго», сохраняющий в пору зловещих исторических катаклизмов вместе с преданием самую человечность, и «большой современный город», что остается «единственным вдохновителем воистину современного нового искусства». Так пишет об опустевшей полуразрушенной за годы гражданской войны Москве протагонист пастернаковского романа, соименный небесному патрону семихолмной русской столицы, святому Георгию. В Москве — самой что ни на есть реальной, бывшей привычным местом обитания, городом семьи, знакомцев, редакций-издательств и прочих источников заработка, власти и быта — Пастернак ощущает дыхание вечного и будущего. Размышления Живаго о шумящей городской улице, что «так же тесно связана с современною душою, как начавшаяся увертюра с полным темноты и тайны, еще спущенным, но уже заалевшимся огнями рампы театральным занавесом», городе как «необозримо огромном вступлении к жизни каждого из нас» и мечте написать о городе «как раз в таких чертах» вершатся обманчиво простодушным авторским комментарием: «В сохранившейся стихотворной тетради Живаго не встретилось таких стихотворений. Может быть, стихотворение “Гамлет” относилось к их разряду?»
Разумеется, к какому же еще? «Городская», то есть «московская» природа «Гамлета» проступает с бесспорной ясностью, если читать монолог поэта (актера, датского принца, Христа) при свете «Вакханалии» и того фрагмента «Замечаний к переводам из Шекспира», где речь идет об окраине английской столицы, куда вступает будущий величайший художник, молодой безвестный провинциал. «Это был мир, по-своему близкий миру Тверских-Ямских в пятидесятых годах прошлого столетия, когда в Замоскворечьи жили и подвизались лучшие русские продолжатели стратфордского провинциала — Аполлон Григорьев и Островский, в сходном окружении девяти муз, высоких идей, троек, трактирных половых, цыганских хоров и образованных купцов театралов». Лондон Шекспира дан в «московском» коде, а его предместье (формально — еще не вполне столица), что, согласно Пастернаку, всего полнее и мощнее выражает творящую суть города, складывается из двух обочинных московских локусов, один из которых был, как помним, малой родиной Пастернака.
А. Ю. Сергеева-Клятис и В. Г. Смолицкий точно решают поставленную перед собой задачу — их книга открывает нам Москву Пастернака, город, к несчастью, в гораздо большей мере исчезнувший (и продолжающий на наших глазах исчезать), чем Петербург Гоголя и Достоевского или Киев Булгакова. Но, как и всякая выполненная с любовью и тщанием работа, она не замыкается на одной — пусть весьма важной — авторской идее. Калейдоскоп адресов, газетных, мемуарных и стиховых цитат, выявленные нежданные скрещенья судеб (городские «смысловые рифмы») тактично и в то же время неуклонно напоминает нам о глубинном единстве поэтического мира Пастернака, смысловым центром которого был родной и, несмотря на все ужасы и печали московского ХХ века, любимый город поэта.
Андрей Немзер
10/11/09
Только хвост позади
Василий Аксенов оплакал судьбу своей компании
Ставший последним, изданный посмертно аксеновский «роман о шестидесятниках» полнится не той печалью, которую мы, бездумно эксплуатируя гениальный оксюморон Пушкина, с хлестаковской легкостью зовем «светлой», но глубокой тоской. Безысходная грусть определила ее название, расшифрованное для непонятливых и слабопамятных в самом начале истории о том, как при позднем — вегетарианском — социализме жили поэты и что с ними от такой — ласково душащей — житухи сталось. Августовской ночью 1964-го года беседуют на коктебельском пляже, приканчивая трехлитровую банку крепленого вина, два друга, два блестящих удачника, два тридцатилетних кумира свободолюбивой публики, два покорителя издательских вершин и читательских сердец — поэт Роберт Эр и прозаик Аксен Ваксон. Проще говоря — Роберт Рождественский (почти ставший главным героем многофигурного романа о жизни в разной степени замечательных, но несомненно примечательных людей) и Василий Аксенов (автор означенного романа, в персонажной своей ипостаси вольно или невольно оттеснивший Рождественского с позиции протагониста). Аксенов (не кажется мне удачей игра с прозрачными переименованиями элементарно распознаваемых фигурантов культурного процесса) вспоминает, как недавно Ахмадулина (Нэлла Аххо) читала в Зале Чайковского: «Она витала в своем волшебстве! Ты знаешь, я как-то странно воспринимаю стихи в декламации авторов. Слышу только музыку, тащусь вслед за ритмом и рифмой и очень редко улавливаю смысл <…> И вдруг меня обожгло, я понял, что она прочла в одном стихе не совсем ту версию, что была напечатана в “Юности”. Вот как звучала последняя строфа:
Ну, вот и все, да не разбудит власть / Вас, беззащитных, среди мрачной ночи; / К предательству таинственная страсть, / Друзья мои, туманит ваши очи.
Мне иногда кажется, что призрак предательства за ней, а стало быть, и за всеми, волочится еще со времен Бориса». То есть с тех дней, когда молодые властители дум позволили себе не заметить, как власть учинила свирепую хамскую расправу над великим поэтом, вскоре безвременно сошедшим в могилу.
Собеседник, поразмыслив, возражает: «Что касается Нэлкиных стихов, Вакса, ты же ее знаешь: сегодня она читает один вариант, завтра другой. На самом деле никаких предательств не было и не предвидится. Вокруг нас вполне достойные ребята, да что там, просто классные талантливые парни, включая девочек. Прежние времена не вернутся, поверь мне».
Четверть века спустя, в пору подготовки разгрома альманаха «МетрОполь» (одним из инициаторов и редакторов которого был Аксенов), секретарь писательского союза, орденоносец, лауреат, популярный телеведущий, автор обожаемых всем — от генсека до пьянчужки — народом песен, лучший друг своих (весьма многообразных) друзей и убежденный защитник ленинских норм размышляет о том, как распадается былое содружество победительных творцов. «Янк <Евтушенко. — А. Н.> все реже появляется для “душеспасительных толковищ”, все с большим рвением колесит по всему миру, превращаясь в какого-то конягу утопического социализма <…> А Глад? <Гладилин. — А. Н.> Наш развеселый Гладиолус? Ну как можно в это поверить — из “Московского комсомольца” перепрыгнуть в парижское бюро Радио Свобода? <…> Антоша <Вознесенский. — А. Н.> со своей замкнутой кольцеобразной видеомой “Мать-мать-маТь-ма-Тьма…” примкнул к “МетрОполю”. Увел орду своих скрымтымным-поклонников, отделил их от прежних восторженных лужниковцев, от нас, застрявших в Шестидесятых апофеозах. В другую сторону ушла Нэлка <…> — на чердаки художников. Вот там, на чердаках, очевидно, и возникла идея “МетрОполя” <…>
А почему же ты не вспомнишь о себе? <…> Ведь ты и сам от них ушел, от прежних <…> Ты в партию ушел от них, от беспартийной богемы, от фронды, которую грязной шваброй отхлестал Хрущев. Ты потащился совсем в другую, почти столь же немыслимую для всех, сколь и Радио Свобода. Разве так берут судьбу за лацканы? Неужели ты всерьез хочешь перестроить партию? Она тебе не уступит. У нее могут быть только два статуса: статус убийств и статус лжи <…>
Ты не успел опомниться, как оказался полностью в другой компании. Тебя стали раскладывать на ноты. Твой слог оказался нотным — как будто ты всегда, еще с детских времен военно-музыкального училища, держал в голове популярную музыку этого времени:
Не надо печалиться, / Вся жизнь впереди! / Вся жизнь впереди! / Надейся и жди!
А Ваксон тут же в рассказе об утке прицепил к последней строчке утиный хвост: «Вся жизнь впереди, только хвост позади».
Все так, но тот же самый Ваксон-Аксенов завершил свой последний роман смертью и похоронами Рождественского. Который в книге этой оказывается не худшим, а лучшим из тех, кто некогда составлял веселую компанию творцов нетленки, глашатаев несостоявшегося будущего, мучеников «таинственной страсти». Увы, известно к чему. Прощаясь с совершенно понятным, простым, как апельсин (коли судить стандартно) и непостижимо загадочным (если напрячь память и мысль) другом, автор мечтает «вымести все слежавшееся в закоулках прошедшего. Окна открыть и сильным движением все вымести вон. Ради Робы, ради его светлой памяти. Он жил в окружении всяких, но сам был всегда чист. Он писал немало пьес, где главным инструментом были пустые литавры, но нередко, оказавшись в одиночестве, он брал основные аккорды: “Мы судьбою не заласканы, / Но когда придет гроза, / Мы возьмем судьбу за лацканы / И посмотрим ей в глаза”. И никто вокруг не спрашивал: почему он не обласкан судьбою? Что это значит?»
Спросить-то можно. Подразумевая крайне неприятный ответ. Как можно спросить, почему, стараясь елико возможно, выявить добрые свойства Рождественского (и выводя Окуджаву и Ахмадулину лишь на периферию повествования, что позволяет вовсе не касаться их «сложностей»), Аксенов несоизмеримо более строг к Евтушенко (чего почти не скрывает), Вознесенскому (здесь интонация тоньше, но, пожалуй, презрительнее) да и Бродскому? Как и о том, почему «история одной компании» (был такой роман у Гладилина) подается как история эпохи, почему в поле зрения автора попадают только его друзья, культовые герои (вроде Высоцкого и Андрея Тарковского), которых удобно числить друзьями, и номенклатурная сволочь? (В аксеновском пространстве попросту нет, к примеру, Юрия Трифонова, Василия Шукшина, Давида Самойлова, Юрия Домбровского, Василия Белова, Владимира Войновича, Натана Эйдельмана, Леонида Бородина, Олега Чухонцева, Валентина Распутина… И еще очень многих писателей, без которых немыслима описываемая культурная эпоха. По сути, в этом пространстве нет ни Солженицына, ни трагической истории «Нового мира» Твардовского, ни исключения из союза писателей Лидии Чуковской и Владимира Корнилова, ни подъема прозы деревенщиков, ни взлета гуманитарной мысли. Это — другие компании.) Много о чем можно спросить.