Если кому-то из соображений высшей справедливости либо приверженности специфически понимаемым «либеральным ценностям» охота защитить оказавшегося не при интересе Палыча, то пусть сочинит историю о том, как он нашел свое — а не лоханкинское — счастье. Совсем не обязательно — с пышногрудой соседкой-кулинаркой-искусствоведшей. Над Васисуалием и ему подобными столько уже глумились, что его апология кажется (мне, если угодно — продукту той же социокультурной среды!) делом своевременным и осмысленным.
Андрей Немзер
7/07/09
Осчастливь меня несчастливого!
225 лет назад родился Денис Давыдов
Действительно ли Денис Давыдов придумал в 1812 году партизанскую войну — вопрос спорный. Скорее, нет, хотя действовал тогда он храбро и успешно, на приоритете своем настаивал упрямо и задиристо, а в российском мифопоэтическом пантеоне навсегда прописан поэтом-партизаном. Гусаром — то ли в щегольском ментике, то ли в неуставном чекмене, но непременно с усами. Неоднократно допрежь всяких битв воспетыми. Вместо зеркала сияет / Ясной сабли полоса: / Он по ней лишь поправляет / Два любезные уса. // А наместо ваз прекрасных, / Беломраморных, больших / На столе стоят ужасных / Пять стаканов пуншевых. Ясно, что не в одних усах тут сила, но и обминуть их так же невозможно, как арак, табак, саблю и вольность. Ради Бога, трубку дай! / Ставь бутылки перед нами! / Всех наездников сзывай / С закрученными усами! <…> Бурцов, брат! что за раздолье! / Пунш жестокий!.. Хор гремит! / Бурцов, пью твое здоровье: / Будь, гусар, век пьян и сыт! // Понтируй, как понтируешь, / Фланкируй, как фланкируешь; / В мирных днях не унывай / И в боях качай-валяй! Самая позорная кара за небрежение гусарским обычаем: Пусть мой ус, краса природы, / Черно-бурый, в завитках, / Иссечется в юны годы / И исчезнет, яко прах! Ус как честь — пропадают вместе: Пусть фортуна для досады, / К умножению всех бед, / Даст мне чин за вахтпарады / И Георгья за совет. И подумать о таком жутко, но, к счастью, оснований для тревоги нет. Вслед за бивачным пиром непременно грянет другой — Пир задорней, удалее, / И шумней, и веселее… / Нутка, кивер набекрень, / И — ура! Счастливый день!
В 1804 году, когда двадцатилетний Давыдов веселил собутыльников-однополчан пиитической гусарщиной, пороха он не нюхал. Но ни его дальнейший опыт (а Давыдову воевать довелось много и всерьез), ни тот ужас, которым сейчас — два страшных столетия спустя — отзывается само слово «война», не умаляют обаяния этих строк. Давыдов славит пьянство, картеж, табачный дым, бешеную скачку, лихую рубку, но и подсмеивается над своей забубенностью. Счастливо найденный в кружковых полукомических «ужасных» (как пуншевые стаканы) стихах образ бесшабашного и не знающего ни в чем удержу храбреца, которому на роду написано нести лишнее, поэтически врать (прямо по Пастернаку), вывел Давыдова к ошеломительной лирической свободе.
Сегодня вечером увижусь я с тобою — / Сегодня вечером решится жребий мой, / Сегодня получу желаемое мною — / Иль абшид на покой. // А завтра — черт возьми! как зюзя натянуся; / На тройке ухарской стрелою полечу; / Проспавшись до Твери, в Твери опять напьюся / И пьяный в Петербург на пьянство прискачу. // Но если счастие назначено судьбою / Тому, кто целый век со счастьем незнаком, / Тогда… о, и тогда напьюсь свинья свиньею / И с радости пропью прогоны с кошельком. «Решительный вечер гусара» — роскошный образчик литературного хулиганства. Что ледяное «нет», что сердечное «да» — все одно «напьюсь свинья свиньею», и кажется даже, что первый вариант — предпочтительней. Да не предпочтительней — предсказуемей. Не назначит судьба гусару счастья — другие у нее на сей счет наметки. А потому будем глушить «свинским» ерничеством щемящее чувство. (А себя — благодетельной влагой Диониса, бога-патрона-тезки.) Если в писавшихся о ту же пору (середина 1810-х) элегиях проскальзывают игровые нотки (страсть клокочет, но уж больно артистично), то в «Решительном вечере...» из-под маски истого усача, которому не пристало распускать нюни, проступает лицо измотанного ожиданием трепетного вздыхателя.
Счастливцы в элегических пространствах не водятся — жанр такой. Но поэт избирает жанр не потому (ладно, не только потому), что тот в моду вошел. Стилевые сдвиги, которые привыкший вольничать Давыдов вводит в элегии, не отменяют, но акцентируют томительную природу «песен грустного содержания». Но нет!.. О, гнев меня к упрекам не принудит: / Чья мертвая душа тобой оживлена, / Тот благости твои ужель когда забудет! / Его богам молитва лишь одна: «Да будет счастлива она!..» / Но вряд ли счастие твоим уделом будет! От отчаяния — к благодарности, от благодарности — к молитве (почти «Как дай вам Бог любимой быть другим»), но тут тягучее, замедленное (не зря набежала «лишняя» строчка) умиротворение взрывается эмоциональным парадоксом, что вмиг ломает обманчиво плавный и ласковый строй стиха. Страсть — никуда не денешься.
Страсть сплавляет благоговение перед небесно недостижимой красотой и физиологически конкретную жажду обладания. О пощади! — Зачем волшебство ласк и слов, / Зачем сей взгляд, зачем сей вздох глубокий, / Зачем скользит небережно покров / С плеч белых и груди высокой? / О пощади! Я гибну без того, / Я замираю, я немею / При легком шорохе прохода твоего; / Я, звуку слов твоих внимая, цепенею… / Но ты вошла — и дрожь любви, / И смерть, и жизнь, и бешенство желанья / Бегут по вспыхнувшей крови, / И разрывается дыханье! / С тобой летят, летят часы, / Язык безмолвствует… одни мечты и грезы, / И мука сладкая, и восхищенья слезы — / И взор впился в твои красы, / Как жадная пчела в листок весенней розы. «Бешенство желанья» позаимствует у Давыдова молодой Пушкин, но сильнее и заразительней этой бьющей по нервам формулы (абы что Пушкин не воровал) эмоциональные перепады, задыхания в перечне чувств, толкотня глаголов, семантические «неправильности», «жадная» пчела, возвращающая оксюморонную резкость давно клишированной «сладкой муке». Фет, Григорьев, Маяковский, Пастернак, Бродский, Кибиров… Как говорится, каждый вспомнит что-то свое.
И сам Давыдов не забыл, как замирал «при легком шорохе прохода твоего». Полтора десятилетия спустя он вновь выдохнет, сбивая (усиливая!) захлестывающее (внешне — этикетное, мадригальное) упоение хлесткой руганью: Вошла, как Психея, томна и стыдлива, / Как юная пери, стройна и красива, — / И шепот восторга бежит по устам, / И крестятся ведьмы, и тошно чертям!
И вскоре, уже без «гусарства»: Ах! чтоб без трепета, без ропота терпеть / Разгневанной судьбы и грозы, и волненья, / Мне надо на тебя глядеть, всегда глядеть, / Глядеть без устали, как на звезду спасенья! / Уходишь ты — и за тобою вслед / Стремится мысль, душа несется, / И стынет кровь, и жизни нет!.. / Но только что во мне твой шорох отзовется, / Я жизни чувствую прилив — я вижу свет — / И возвращается душа, и сердце бьется… Элегические затеи десятых отозвались в середине тридцатых нешуточной драмой. Давыдов полюбил дочь соседа по пензенскому имению Евгению Золотареву, была она моложе поэта примерно на четверть века. Давно женатому, многодетному, укорененному в хорошем дворянском мире (сплошное родство-свойство) и никак не готовому на «романтические жесты» в быту отставному генерал-майору в отличие от венецианского мавра, малороссийского гетмана или действительного тайного советника Гете рассчитывать было не на что. Только на любовь как таковую. Короткую — что бы поэт и его избранница поначалу ни думали. (После трех «романных» лет Золотарева вышла замуж. Хочется верить, что удачно.)
Много было тогда наговорено (написано) — не все до нас дошло. Ликование чередовалось с ревнивыми упреками, бесстрашное небрежение приличием — с тихими всхлипами, гордость силой чувства — с не слишком ловко скрытой растерянностью. Я вас люблю без страха, опасенья / Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, — / Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья… — / Я вас люблю затем, что это — вы!—/ На право вас любить не прибегу к пашпорту / Иссохших завистью жеманниц отставных: / Давно с почтением я умоляю их / Не заниматься мной и — убираться к черту! Гусару чертыхаться позволительно. Но — вот незадача — плакать-то, как и в оны годы, заказано! Ан нет, Давыдов так долго и эффектно гусарил, столько раз приправлял излияния чувств брутальной иронией, что теперь и рыдание сойдет за смелый поэтический ход. Тебе легко — ты весела, / Ты радостна, как утро мая, — / Ты резвишься, не вспоминая, / Какую клятву мне дала!.. / Ты права. Как от упоенья, / В чаду кадильниц не забыть / Обет, который, может быть, / Ты бросила от нетерпенья. / А я... Я жалуюсь безжалостной судьбе, / Я плачу, как дитя, приникнув к изголовью, / Мечусь по ложу сна, терзаемый любовью, / И мыслю о тебе… и об одной тебе!
Ну а о том, как переменились гусары (Говорят умней они… / Но что слышим от любова? / «Жомини да Жомини!» / А об водке — ни полслова) все и так помнят. Равно как о том, что: Всякий маменькин сынок, / Всякий обирала, / Модных бредней дурачок, / Корчит либерала. Равно как про суворовское благословение, вражду с генералами-«немцами», рейды 1812 года, дружбу с Пушкиным, апоплексический удар, постигший Давыдова в 1839 году, когда он готовился эскортировать на Бородинское поле прах своего отца-командира князя Багратиона. Подвиги, дерзости, попойки, анекдоты, легенды, искрометные строки, усы на портретах — все это замечательно. И «работало» бы в культуре, даже если б Денис Давыдов не был поэтом. Но он им был.
Я люблю тебя — без ума люблю! / О тебе одной думы думаю; / При тебе одной сердце чувствую, / Моя милая, моя душечка! // Ты взгляни, молю, на тоску мою — / И улыбкою, взглядом ласковым / Успокой меня беспокойного, / Осчастливь меня несчастливого! // Если жребий мой — умереть тоской, / Я умру, любовь проклинаючи, / Но и в смертный час воздыхаючи / О тебе, мой друг, моя душечка!
Андрей Немзер
27.07.2009.
Наталия Солженицына: Александру Исаевичу было важно, чтобы новые поколения знали наше прошлое
Сегодня — день печали и памяти. Год назад ушел из жизни Александр Исаевич Солженицын, русский писатель, роль которого в истории нашей страны да и всего мира невозможно переоценить и — до сих пор — очень трудно всерьез осмыслить. И сразу после кончины Солженицына, и в декабре, когда отмечалось девяностолетие оставившего землю художника, было сказано немало проникновенных, торжественных, глубоких, истинно взволнованных слов о великом писателе, о русском ХХ веке, трагедию которого он воссоздал с предельной поэтической силой, о могучем слове правды Солженицына, его заветах и уроках. К сожалению, и суждений скороспелых, нелепо приуроченных к «текущему моменту», просто легковесных прозвучало с избытком.
Напряженное осмысление книг Солженицына, его личности и судьбы, начавшееся в те дни далекого 1962 года, когда России открылся «Один день Ивана Денисовича», продолжается и постепенно открывает новые и новые смыслы. Так происходит со всяким крупным художником и мыслителем. Постижение Солженицына — такой же счастливый и творческий труд, как постижение Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова, Пастернака… Мы — медленно и не без ошибок — учимся внимательно и ответственно читать Солженицына. На этом пути нас ждет великое множество духовных и интеллектуальных открытий. Но и сейчас сердца очень и очень многих людей, как наших соотечественников, так и граждан других государств, говорящих на других языках, принадлежащих иным культурным традициям, полнятся благодарностью автору «Одного дня Ивана Денисовича» и «Матрёнина двора», «опыта художественного исследования» «Архипелаг ГУЛАГ» и «повествованья в отмеренных сроках» «Красное Колесо».
Размышлять о Солженицыне никому не заказано. Рассказать о том, как продолжается жизненное дело Солженицына после его кончины, может лишь человек, для которого это дело стало кровно своим. Незадолго до грустной годовщины литературный обозреватель «Времени новостей» Андрей Немзер задал несколько вопросов Наталии Солженицыной
— Многоуважаемая Наталия Дмитриевна, накануне печальной годовщины ухода Александра Исаевича, прежде всего, приношу вам искренние соболезнования — моих коллег и мои. Чем будет ознаменована эта дата?
— Сам Александр Исаевич не любил работать «к сроку», хотя к датам относился внимательно (вообще цифры любил, искал их смыслы), но делать что-то к годовщине было не в его правилах. Так и у меня. Хотелось, правда, до 3 августа завершить публикацию «Красного Колеса» в окончательной редакции — и это удалось, в издательстве «Время» только что вышли 15 и 16 тома Собрания сочинений с «Апрелем Семнадцатого». Это, пожалуй, самое важное, что за год мы успели. Кроме того, три недели назад в Литературном музее открылась выставка изданий Солженицына; она же представляет его жизнь в фотографиях. Можно послушать, как он читает крохотки и рассказы, увидеть некоторые вещи с его письменного стола. Выставка будет открыта до середины сентября. Я рада, что в тихом благородном месте тот, кто захочет, сможет услышать голос Солженицына, посмотреть на его книги, встретиться глазами с его взглядом — просто побыть с ним. Только что вышел четвертый диск с авторским чтением (три предыдущих появились в декабре), на новозаписанном — «Случай на станции Кочетовка», «Захар-Калита» и «Правая кисть». Идет работа с теми людьми, что хотят организовать мемориальные уголки, небольшие музеи Солженицына по разным городам и весям. И главное — готовлю следующие тома Собрания сочинений. Александр Исаевич считал, что, после того, как книги написаны, важно только одно — их выверенное издание. А все остальное — суета и растрата времени.
Тут нам случалось спорить, в этом — пожалуй, единственно в этом — Александр Исаевич не мог угнаться за веком. Он полагал, что достаточно книгу напечатать — и люди ее прочтут. И прямо-таки ненавидел слово «презентация». Когда наш постоянный издатель Никита Алексеевич Струве много лет назад принес это слово в наш дом, Александр Исаевич страшно возмутился. Его неприязнь к этому слову была даже комичной, он и произносил его утрированно-пародийно. Никита Алексеевич ласково возражал: «— Да поймите, новую книгу надо поняньчить, причем поняньчить на людях — иначе просто знать не будут, что она родилась!» Александр Исаевич понимал, конечно, но принять душой эту необходимость не мог, не хотел этим заниматься. Но чем свободнее мы в печатании, тем меньше внимания привлекает каждая выходящая книга. Так что приходится людей как-то оповещать. Вообще же Солженицына печатают не мало — прямо сейчас его книги выпускают двенадцать издательств. Речь идет об издательствах в большинстве своем коммерческих, то есть занимающихся лишь тем, что раскупают. Отсюда можно сделать вывод: книги Солженицына читателю нужны и по большой России расходятся.