К книге
Немзерески. 2008 годСтраница 8
27%
Страница 8
8

Блажен, кто к сонмам нечестивых/ Не идет в гибельный совет,/ Гнушается путей строптивых/ И злохулительных бесед, // Его лишь волю услаждает/ Един божественный закон;/ Он мысли все в закон вперяет,/ Отмеща днем и ночью сон. // Он, яко древо насаждено/ При токах среброструйных вод,/ Блюдет злак свежий неизменно,/ Дает во время тучный плод. Так два с лишним столетия назад перелагал первый псалом Давида российский стихотворец Семен Бобров, исполнясь могучим духом «еврейского венценосного барда». «Тучный плод», принесенный на алтарь словесности одним из самых смелых поэтов рубежа XVIII–XIX, был отвергнут его удачливыми современниками и забыт потомками. Но грешных сонмы нечестивы/ Ничто, — как токмо легкий прах,/ Что возметая вихрь бурливый/ В верх мчит, вертит, крутит в зыбях. // И как в день судный посрамится/ Смятенный нечестивый дух,/ И беззаконник — не включится/ Во светлый праведников круг. // Господь наш токмо призирает/ На правые стези благих/ И в страшном гневе погубляет/ Стопы строптивы токмо злых.

Вторя псалмопевцу, Бобров уповал на торжество справедливости. Вотще. Блестящие и почти беспримерно злые эпиграмматические приговоры литературных недругов Боброва, не оставивших его в покое и после кончины, вписались в историю литературы куда крепче, чем его необъятные творенья и скорбная судьба. Как трудно Бибрусу со славою ужиться/ Он пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться — это Батюшков. Нет спора, что Бибрис богов языком пел;/ Из смертных бо никто его не разумел — это князь Вяземский.

А вот — Бобров: Глубока ночь! — а там — над бездной/ Урания, душа сих сфер,/ Среди машины многозвездной/ Дает векам прямой размер;/ Бегут веков колеса с шумом. // Я слышу — стон там проницает;/ Пробил — пробил полночный час!/ Бой стонет, — мраки расторгает,/ Уже в последний стонет раз;/ Не смерть ли мира — вздох времен? // Преходит век — и все с веками;/ Единый род племен падет/ И пресмыкается с червями,/ Как из червей другой встает;/ И все приемлет новый образ. Уразуметь смысл этих мрачных, тревожных и величественных строф можно и сейчас.

Одой «Столетняя песнь, или Торжество осьмогонадесять века России» открывается «Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва», итоговый на время издания (1804) четырехтомник сорокалетнего сочинителя. Сын ярославского священника был обречен идти обычной дорогой алчущих учености разночинцев: семинария, Гимназия при Московском Императорском университете, университет. На государственную службу обремененный обширными знаниями и уже прикипевшей к словесности (особенно — новейшей английской) Бобров поступил в ничтожном чине губернского секретаря и успехов на этом поприще не стяжал ни в Москве, ни в Петербурге. Зато стихотворствовал во всех возможных родах и вкусах, а в тесном тогда кругу людей пишущих был фигурой приметной: входил в Общество друзей словесных наук, был знаком с Радищевым, печатался в «Беседующем гражданине». В 1791 году он переместился в полуденную Россию, явно не по доброй воле: закат царствования Екатерины был не лучшим для пишущей братии временем. Годы службы при командующем Черноморским флотом Мордвинове (вельможе просвещенном, либеральном и со склонностью к меценатству) были, кажется, самой счастливой порой в невеселой жизни бедного, одинокого, сумрачного и честолюбивого стихотворца. В эту пору была написано «лирико-эпическое песнотворение» «Таврида, или Мой летний день в Таврическом Херсонисе», грандиозная натурфилософская поэма на крымском материале. Ее вторая, сильно исправленная редакция — «Херсонида» — стала четвертой частью «Рассвета полночи». Позднее из-под пера Боброва выйдет еще одна поэма — «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец» (1807–1809). Жить ему оставалось недолго — возвращение в Петербург не упрочило материального положения поэта, крепким здоровьем он не отличался и прежде, отмеченная эпиграмматистами склонность к винопийству дело свое делала, литературные свершения доставляли больше неприятностей, чем радостей… Бобров скончался 25 марта 1810 года — дабы существовать для многих читательских поколений в шутовском обличье угрюмого неудачника, сумбурного и чуждого подлинной гармонии слагателя странных стихов, напыщенного творца неудобочитаемых сочинений.

Ныне всякий, кто хочет видеть русскую поэзию в ее реальном объеме, может убедиться, сколь несправедлив сотворенный младшими карамзинистами ехидный миф о бездарном Бибрусе. «Рассвет полночи…» издан В. Л. Коровиным в серии «Литературные памятники», надо надеяться, что кропотливый труд текстолога, комментатора и биографа будет оценен по достоинству. Как и странная — возвышенная и грубо материальная, ученая и страстная, неуклюжая и величественная — поэзия Боброва.

О друг природы, — обратися!/ Зри сей рисунок! — усмехнися! —/ Воззришь, — тогда коральный холм,/ Салгирский брег, — уклон гор мшистый, — / Дубрав благоуханных сонм,/ Кизилы, тополы тенисты,/ И манноносная ясень,/ И сосна, мещущая тень,/ И величавые раины,/ В оттенках неких сей картины/ Толико ж будут возникать,/ Расти, — дышать и процветать,/ А шумные ключи священны/ И их потоки искривлены/ Такою же начнут стопой/ Скакать средь песни сей простой,/ Как в подлиннике беспримерном/ Неподражаемом — бессмертном. // Хвались, камена, ты судьбой,/ Хвалися долей непреложной,/ Что кроткой мудрости рукой/ Плод кисти твоея возможной/ Толико будет оживлен,/ Толико будет возвышен!

Андрей Немзер

14/04/08

Поэт — Кибиров

Лауреатом национальной премии «Поэт» вслед за Александром Кушнером (2005), Олесей Николаевой (2006) и Олегом Чухонцевым (2007) стал Тимур Кибиров. Что и следовало ожидать.Два с малым десятилетия назад, когда появились его первые публикации, расслышать всякого прежде неведомого стихотворца было очень трудно: перестроечный прорыв немоты сопровождался невообразимым грохотом, в хаосе которого терялись и резко индивидуальные голоса. Кибирова расслышали сразу. Дело было не в политической остроте — кого-кого, а темпераментных свободолюбцев во второй половине 80-х хватало. И не в изысканной игре реминисценций, отловом которых рьяно занялись читатели филологической складки, — центонная техника практиковалась (подчас — успешно) и до Кибирова. Дело было в невероятной внутренней свободе, которая позволяла соединять исповедальность предельного накала с высокой и счастливой игрой, рыдание с чистым и легким (без тени глумливости) смехом, безусловную современность с органической сопричастностью великой традиции.

Пахнет дело мое керосином,/ керосинкой, сторонкой родной,/ пахнет «Шипром», как бритый мужчина,/ и как женщина — «Красной Москвой» <…> Чуешь, чуешь, чем пахнет? — Я чую,/ чую, Господи, нос не зажму — / «Беломором», Сучаном, Вилюем,/ домом отдыха в синем Крыму! <…> Неподмытым общаговским блудом,/ и бензином в попутке ночной,/ пахнет Родиной — чуешь ли? — чудом,/ чудом, ладаном, Вестью Благой! <…> Пахнет жареным, пахнет горелым,/ аллергеном — греха не таи!/ Пахнет дело мое, пахнет тело,/ Пахнут слезы, Людмила, мои. Эта колдовская смесь запахов, эта зашкаливающая боль, эта верность готовому рухнуть, по всем статьям — проклятому, но безоговорочно родному, со всеми его несчастьями — своему, дому, эта затаенная надежда, это чаяние света являли самое настоящее чудо. То, что еще вчера казалось невыговариваемым, висело в кухонном табачном дыму, корежилось в усмешливых недомолвках, стыдилось показаться смешным и нелепым, вдруг и навсегда обрело стиховую плоть. Моцарт! Скоро я уеду/ за кибиткой кочевой./ У маркграфа на обеде/ Я не буду, дорогой <…> Знаешь край? Я сам не знаю,/ что за край такой чудной,/ но туда, туда, туда я/ должен следовать, родной. // Кто куда — а я в Россию,/ я на родину щегла./ Иней белый, ситец синий./ Моцарт, Моцарт! Мне пора <…> И иду, иду в Россию,/ оглянулся — он стоит./ Сквозь пространства роковые/ Моцарт мне вослед глядит. // Машет, машет треуголкой,/ в золотом луче горя,/ и ему со Вшивой горки/ помахал ушанкой я./ Гадом буду — не забуду/ нашей дружбы, корешок,/ ведь всегда, везде со мною/ твой смешной бурундучок./ И под ватничком пригревшись,/ лапки шустрые сложив,/ он поет, и я шагаю/ под волшебный тот мотив.

Так мы и шли с Кибировым двадцать лет — сквозь «Общие места» и «Сантименты», «Парафразис» и «Нотации», «Улицу Островитянова» и «Юбилей лирического героя». Шли и помнили, что за душой/ есть золотой запас, незыблемая скала…/ И в наш жестокий век нам, право, не пристало/ скулить и кукситься. Шли, наблюдали наличную историческую действительность в ее революционном развитии, получали от ворот поворот, чесали в затылке, лезли на стену, набивали синяки с шишками, ярились попусту (и не попусту, надо признаться, тоже), теряли и находили друзей, валяли дурака (случалось, сходили за умных), а сильно притомившись (либо по нежданному наитию), устраивали привал и сдвигали фиалы (они же кружки, пластиковые стаканчики, амфоры и братины) и… Так выпьем по первой за астры,/ нальем по второй — за исход,/ по третьей наполним, — и баста,/ ведь троицу любит Господь! // Так выпьем за нашу победу,/ как в фильме советский шпион,/ за то, чтобы все я разведал/ и вовремя смылся, как он.

Но это время еще не настало. По-прежнему строятся in the best order буковки, чтобы «все-таки прокрасться и выкрасть хоть одного-единственного ребеночка у этой обнаглевшей, торжествующей, вопящей велиим гласом, всепожирающей немоты, чтобы одурманить его этим «ворованным воздухом» и умыкнуть навсегда в мир сладких звуков и, наверное, молитв, на роковой простор ликующих, скорбящих, славословящих, изрыгающих хулу фонем, морфем и синтагм и млечные пути тоски и свободы, чтобы никогда, никогда не замирала бесплодно эта песня, в которую «так вложено много». Уф-ф-ф!..» Действительно: уф-ф-ф… Это из новой кибировской книги «Три поэмы» (М., «Время», 2008), завершает которую смешная и пленительная глосса к бесспорно хулиганскому стишку. Перед тем как привести это — последнее на сегодня — слово Кибирова, считаю должным сделать лирическое отступление. Всякий раз, заканчивая предназначенный к печати опус цитатой, испытываю смущение — вроде бы эффектно, но ведь следом поместится моя подпись, а мне такого в жизни не придумать. Всякий раз — смущаюсь, а в этот — нет. Потому что как двадцать с лишком лет назад, впервые прочитав Кибирова (случайно, слыхом о нем прежде не слыхав), твердо знал, так и сейчас, в день, когда ему присуждена премия «Поэт», твердо знаю: это стихи, написанные не только за все наше поколение, но лично за меня, стихи, где все звуки и интонации (не говоря уж о смыслах) — мои, стихи, без которых я собою бы просто не был. Такой вот поворот темы, отнюдь не уводящий с кремнистого пути.

Так на всякий случай — то есть/ Чтобы ни случилось впредь/ Нам, задрыгам, претерпеть,/ Встретим это изготовясь./ Честь предложена была — / Береги, и все дела./ Бог не выдаст, свин не съест,/ Коль сохранна будет честь. // Ты иди, Степан, иди,/ Невзирая на морозы,/ На угрозы и психозы!/ Случай всякий впереди!

Андрей Немзер

17/04/08

Чебутыкинская арифметика

Когда чеховский доктор Чебутыкин, дразня осточертевших ему прекраснодушных собеседников, наставительно бурчал, что в Москве теперь, дескать, два университета, реплика его воспринималась как очередная абсолютно абсурдная выходка охочего до склок чудака. Чебутыкин, однако, как в воду глядел. Прошло всего-навсего сто с небольшим лет, и в Москве не два, а, пожалуй, двести двадцать два университета (или около того), не считая множества учебных заведений, которые столь же основательно именуются академиями. Не только старые (иные — с достойными традициями) вузы, но и немереное число новосозданных образовательных контор украсили свои хоромы гордой вывеской. Это, разумеется, куда легче, чем обзавестись неповторимым лицом (отличной от других учебной программой, квалифицированным профессорско-преподавательским составом, готовым не только учить, но и ответственно спрашивать студентов, продуманной системой приемных экзаменов, признанием профессионалов, предполагающим возможность обеспечить выпускников работой, и т. п.). Слово «университет» утратило какой-либо смысл и едва ли скоро обретет его вновь, даже если некоторых особливо ретивых самозванцев принудят именоваться иначе.

Точно такие же истории разыгрываются и в иных сферах: «двойники» (если угодно, «клоны») постоянно возникают не только в ходе провинциальных выборов, но и на рынке. В том числе — книгоиздательском. Так, свежие книги двух лауреатов премии «Поэт» — четвертого, Тимура Кибирова, и первого, Александра Кушнера — увидели свет почти одновременно и под одним и тем же грифом — «Поэтическая библиотека». Разница в том, что «Три поэмы» Кибирова предало тиснению издательство «Время», где «Поэтическая библиотека» существует много лет (серия основана в 1993 году будущей командой «Времени»; само издательство сформировалось позднее), а сборник Кушнера (пользуясь случаем, замечу — наилучшим образом представляющий сегодняшнюю стать большого и не склонного к «самоклонированию» поэта) выпущен тщанием двух входящих в могучую империю «АСТ» фирм — «Мир энциклопедий Аванта+» и «Астрель». В той же — новой — «Поэтической библиотеке» вышло «Избранное» Леонида Мартынова. На презентации проекта его инициаторы сообщили: выдавать будем двенадцать книг в год, шесть — новых, шесть — «изборников». Тиражи — трехтысячные. Говорят, что это лишь начало, а там допечатки пойдут. Может и так, но все равно восторгом сердце не полнится. «АСТ» владеет раскинувшейся по всей стране собственной книготорговой сетью, мученических проблем с распространением здесь быть не должно. Для сравнения: большая часть томиков «Поэтической библиотеки» «Времени», у которого своих магазинов нет, стартует с отметки в две тысячи экземпляров. Коли уж решил один из самых мощных игроков книжного рынка порадеть отечественной поэзии (и заодно заработать имиджевые очки), мог бы, кажется, действовать энергичнее. То есть — быть щедрее.

Предыдущая главаГлава 8 из 30Следующая глава