К книге
Немзерески. 2008 годСтраница 7
23%
Страница 7
7

Был успех — одобрение критиков, книжное издание и экранизация «Степана Сергеича» (да и гонорары тогда еще что-то весили). Но отнюдь не победа. Во-первых, проза Азольского тонула в океане «возвращенных» и «открывающих глаза» перестроечных публикаций, во-вторых, нимало не утратив достоверности и публицистической страсти, она виделась несколько архаичной. Писатель, вновь оказавшийся на развилке, это почувствовал. К середине 90-х, когда многие его коллеги (куда более удачливые в прежней жизни) предпочли писать по инерции, жалуясь на падение интереса к литературе, Азольский выработал новую — резко индивидуальную — манеру. На фоне изощренно точной, бликующей профессиональными деталями фактуры взвихрились невероятные многоходовые сюжеты, слог заиграл неожиданными контрастами, загадка (человеческой души и/или исторического события) стала стержнем клубящейся, внешне хаотичной, но отменно просчитанной прозы, а печальная разгадка всякого повествования — уроком чести и укором тем, кто мечтает похоронить совесть и память.

Новый Азольский сполна открылся в блестящем (и горчайшем) рассказе «Розыски абсолюта» (1995). В следующем году появился роман «Клетка», заслуженно стяжавший Букеровскую премию. Затем пришли щемящая сердце «Женитьба по-балтийски» и гротескный «Облдрамтеатр», «роман партизанский» («Кровь»), «роман шпионский» («Диверсант», породивший аж два популярных сериала), «роман немецкий» («Полковник Ростов»; о генеральском антигитлеровском заговоре и покушении Штауфенберга) и много иного-прочего, вплоть до публикаций 2007 года — романа «Посторонний» («Новый мир»), повестей «Афанасий» и «Маргара» («Дружба народов»).

Азольский писал о жестоких временах и нравах, о противоборстве одиночек (когда наивных, но чаще — крепко битых жизнью, знающих что почем и умеющих огрызаться) с безжалостными и тупыми системами (тут что задрипанный заводишко, что могучие империи — все едино), о провокации и предательстве, растворенных в воздухе, о тоске, настигающей в миг победы, об изворотливости «справедливых решений», о незаживающей боли, об унижении и страхе как нормах существования… Но при всем при этом он каждой вещью своей напоминал, что кроме клетки-камеры существует иная клетка — та, с которой начинается жизнь. Жизнь, которая не сводится к партийно-уголовному облдрамтеатру, жизнь, которая находит доводы против спасительного цинизма заматерелых волков-одиночек, жизнь, которая дарит счастье любви, дружбы, верности нравственному чувству, осмысленного труда, сочинительства. Страсть, с которой и на восьмом десятке работал Азольский, и его презрительная ненависть к несвободе и лжи выросли из одной клетки. Потому в долгом поединке с другой — тюремной, системной, советской — писатель Анатолий Азольский одержал неоспоримую победу.

Андрей Немзер

31/03/08

От первого лица

О прощальном монологе Леонида Зорина

«Медный закат» («Знамя», № 2) — пятый монолог Леонида Зорина. Четыре предшествовавших ему коротких, но очень густых повествования публиковались тем же журналом в позапрошлом и прошлом году. Жанровая общность подчеркивала резкие различия зоринских героев. Что общего между давно ушедшим великим писателем, лицо которого читатель угадывает почти сразу, хотя имя так и не появляется в тексте, обрывающемся на всем памятных словах Ich sterbe («Он»), жестким современным карьеристом высокого полета, до прототипа которого, в сущности, нет дела («Восходитель»), заведомо безымянным сочинителем, что, «расчетверившись», с интервалом в столетие (1703–1803–1903–2003) мучительно размышляет о том, как оставляют нас София-Мудрость и три ее дочери («Письма из Петербурга»), и Зиновием Пешковым (братом Свердлова, приемным сыном Горького, сподвижником де Голля, национальным героем Франции), жизнь которого невероятнее любого авантюрного романа («Выкрест»)? Только то, что Зорин расслышал итоговую исповедальную, по сути, даже в «Письмах из Петербурга» — внутреннюю, речь каждого, нащупал в чужом — свое, позволил выговориться.

В «Медном закате» повествователь приближен к автору настолько, насколько вообще это возможно. «Я» здесь означает «я». Лирическое начало дышало в прозе и пьесах Зорина и раньше, но такой силы еще не обретало. Даже в мемуарном романе «Авансцена» и своде «записей для себя» («Зеленые тетради»), увидевших свет в прошлом десятилетии.

Зорин вспоминает 1974-й год — год своего пятидесятилетия. «Смотрю на небо цвета смолы, на плотно вбитые желтые гвозди и говорю себе: остановись, нечего выпячивать грудь, бодро топорщиться и бодаться. Что жизнь могла тебе дать, то она дала. Спасибо.

Как все, что со мной происходило, это прощание, разумеется, было и ранним, и преждевременным <…> И сам я с рожденья был ранний овощ. А молодость была слишком близкой, поди примирись, что со мной ее нет.

Теперь-то мне уже стало ясно — в ту пору она еще не изошла, еще колотилась в ребра под сердцем. Потому так горько и тяжко давалось прощание, так обидно осознавалась другая реальность, и больно было менять свою кожу».

В тот год Зорин написал две, кажется, самые известные свои пьесы. Одна — «Покровские ворота», герой которых Костик Ромин позднее будет нести тяжкий груз сомнений и горестей своего автора-двойника, но в сознании публики останется победительным счастливчиком. Другая — «Царская охота», последняя настоящая трагедия на русском языке. «Зачем этой несчастной женщине был нужен трон, а графу Орлову — царская ласка? Ответить можно было подробно». И Зорин дает вариант ответа, мудрый, печальный, предощущаемый теми, кому дорога его трагедия, но меркнущий перед ответом коротким: «А глупы люди». О том же говорит он чуть выше: «Мы виноваты. Все мы, кто есть на этом свете, бездарно распорядились планетой. Сперва мы перекроили облик, потом изувечили ее суть. Все мы должны ответить за наши помыслы и деянья — вот и уйдем одновременно с этим закатывающимся солнцем. И проигранной нами землей». Тут-то, опережая и готовя вопрос о несчастных героях «Царской охоты», и звучит, дабы навсегда запасть в душу автора, поэтическая формула. «Медный закат. Puesta cobrisa».

Разговор происходит в самой уютной и мирной стране нашей изувеченной планеты — миниатюрной Коста-Рике. Собеседница — прекрасная женщина, уроженка Чили, прежде учившаяся в ГИТИСе режиссуре и поставившая в каком-то областном театре третью (по хронологии — первую) прославленную пьесу Зорина — «Варшавскую мелодию». Была встреча в Москве. Нечаянно выпало свидание под ласковым коста-риканским закатом. Потом придет короткое письмо, последние слова которого: «Я буду помнить. Тр-р-р…» Скрипящее междометие отсылает к ключевой (не лучше ли сказать — замковой?) реплике «Варшавской мелодии»: «Я даже отчетливо слышу звук, с которым дверь за тобой закроется. Тр-р-р… И больше тебя не будет». Потом пройдет тридцать лет и три года, и автор «Варшавской мелодии», «Покровских ворот», «Царской охоты» и «Медной бабушки» (пьесы об алчущем покоя и воли Пушкине; о ней конечно же говорилось под медным закатом блаженной маленькой страны) произнесет свой монолог. Добавив к привычному определению жанра эпитет «прощальный».

Я не могу и не хочу излагать этот монолог «своими словами», фиксировать «смыслы» или «противоречия», выстукивать свербящее в голове «но все-таки…». И тем паче — ловить писателя на слове: какое же прощание, если в «Новом мире» (№ 2) напечатана замаскированная под «футурологический этюд» скорбно-ироничная притча «Островитяне», а «Знамя» анонсирует «Глас народа»? Я просто хочу, чтобы свет медного заката («Медного заката») лился как можно шире.

Я познакомился с Леонидом Генриховичом в 1975-м, на следующий год после того, как случилась история, ставшая ныне словом. Было мне тогда семнадцать лет.

Андрей Немзер

04/04/08

Великая жизнь великого человека

Издана биография Александра Солженицына

Книга Людмилы Сараскиной «Александр Солженицын» увидела свет в составе недавно образовавшейся при «ЖЗЛ» дочерней серии «Биография продолжается…».

В интересном, однако, мире мы обретаемся. Решили в «Молодой гвардии», что книги о ныне здравствующих «замечательных людях» стоит публиковать с многославным брендом. Кому-то ход может показаться грубоватым, но и понять издателей можно: серии у нас ценятся («ЖЗЛ» — особенно), да и хочется же самих себе уверить, что любить мы умеем не только мертвых. Но как не сообразить было, что если уж такая серия сочтена нужной и хочет быть осмысленной, то открывать ее надлежит одним и только одним жизнеописанием? Тем самым, что появилось сейчас, — далеко не первым. И что ждать биографии Солженицына следовало бы до тех пор, пока автор, взявшийся за эту трудную, благородную и насущно необходимую работу, не поставит точку. Потому что появление первого на русском языке подробного документированного рассказа о судьбе и жизненном деле Солженицына — это огромное событие в духовной жизни страны, а не более или менее удачная издательская акция.

Виноват, но не могу я встроить книгу о Солженицыне в ряд томов «ЖЗЛ». Не подходит Солженицыну эпитет «замечательный». Не «замечательный» он человек (писатель, мыслитель, гражданин), а великий. Угадываю язвительную реплику: Пушкину, мол, привычный эпитет в самый раз (есть ведь о нем книга в «ЖЗЛ», хотя, увы, прескверная), а Солженицыну — мал? Готов показаться смешным, но думаю именно так. Величие не вес, температура или скорость, оно не меряется килограммами, градусами или метрами в секунду: либо есть, либо нет. А потому попытки выяснить, кто все-таки «выше» (Толстой или Достоевский? Шекспир или Гете?), кажутся мне бессмысленными. (И бессовестными: если — а это бывает довольно часто — сравнивающему важно не столько поднять одного из сравниваемых, сколько принизить другого.) Но величие Пушкина или Моцарта ныне воспринимается как данность («кумироборчество» здесь лишь тень, которую никто не воспринимает всерьез), а потому соседство их биографий в серии с жизнеописаниями «замечательных людей» совсем иного масштаба ничего не убавляет и не прибавляет. Величие Солженицына по сей день отрицается с неподдельной страстью, если не сказать — яростью. Или «признается», но с бездумным равнодушием либо своекорыстным расчетом. Такое положение дел (не только печальное, но и угрожающее будущему русской культуры) придает всякому ответственному высказыванию о Солженицыне особый статус. Приходящая к читателю здесь и сейчас биография Солженицына должна быть чем-то большим, чем просто качественная — добросовестная, увлекательная, живо написанная — книга из «ЖЗЛ».

Мне кажется, что Людмила Сараскина эту задачу выполнила. Она ведет свое повествование так, что на любом его отрезке (детство, студенческие годы, тюрьма и лагерь, ссылка, выход из подполья, противоборство с красным драконом, изгнание, возвращение) читатель ощущает, что все это рассказывается о том, кто еще напишет (или уже написал) «В круге первом» и «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор» и «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ» и «Красное Колесо». Сараскина показывает, как нераздельны жизнь Солженицына и его дело, сохранение в слове трагического опыта русского ХХ века, как дышат в свободном слове судьба и личность автора и как верность слову, писательское послушание, помогают выстоять там, где, кажется, нет иного исхода, кроме гибели.

Сараскина верит Солженицыну-художнику, точно и тонко читает его многоплановую прозу, ощущает органичность и цельность того мира, что оживает в солженицынском слове, и потому ей удается приблизить к нам живое лицо писателя, позволить читателю прочувствовать его боли и радости, понять (насколько это вообще возможно), почему жизнь Солженицына была именно такой, а иной быть не могла.

В связи с Солженицыным часто употребляется слово «чудо», без которого, действительно, не обойтись, говоря о человеке, прошедшем сквозь войну, тюрьму, раковый корпус и противостояние со сверхдержавой. (Страницы книги Сараскиной, рассказывающие о санкционированной с самого верху подлой и свирепой охоте на Солженицына, произведут впечатление и на тех, кто хорошо помнит «Теленка», — там писатель далеко не все рассказал.) Да, чудо. Да, Бог хранил и хранит. И когда политбюро решало, на Запад ли вышвырнуть великого писателя или на Северо-Восток, к полюсу холода, думаю, не одни опасения дурно выглядеть в глазах цивилизованного мира (и не такое там сносили!) заставили верных ленинцев избрать щадящий вариант. (Помню, ходили по Москве слухи: дескать, Косыгин — премьер-технократ, несбывшийся реформатор, глядевшийся интеллигентом на фоне своих подельников — голосовал против высылки. Ага, против высылки — за ссылку в Якутию.) Хоть и были вожди СССР закоренелыми атеистами но, похоже, на «историческом заседании» что-то в их каменных сердцах екнуло. Не нам судить о Промысле, но стоит вспомнить два рифмующихся эпизода из «Красного Колеса». В «Марте Семнадцатого» отрекшийся император, оставшись один, молится о России, понимая, что «исправить» только что совершенный им грех может лишь чудо. В «Апреле Семнадцатого» молодые герои спрашивают мудреца Варсонофьева, не спасет ли Россию чудо, и слышат в ответ, что чудо посылается тем, кто идет ему навстречу.

Таков был путь Солженицына. Думаю, что стал он на этот путь очень рано — до исцеления, до лагеря, до войны, когда мальчишкой задумал написать книгу о том, почему и как в России произошла революция. По идеологическим установкам — совсем иную, чем великое «повествованье в отмеренных сроках». По сути — то, что при честном вглядывании в историю и ответственном отношении к дару должно было стать «Красным Колесом».

Этот путь и описан Людмилой Сараскиной. Тот, кто прочтет (не пролистает для «ознакомления» и «опровержений», а прочтет слово за словом) биографию Солженицына, почти наверняка ощутит необходимость обратиться — вновь или впервые — к книгам нашего великого современника. Чем больше таких людей найдется в России, тем лучше будет всем нам.

Андрей Немзер

08/04/08

Тучный плод

Изданы сочинения Семена Боброва

Предыдущая главаГлава 7 из 30Следующая глава