Оно и замечательно. Но, похоже, заботливость организаторов «Большой книги» подчиняется закону Ломоносова – Лавуазье: если в одном месте прибавится, то в другом непременно убавится. Проще теперь голосовать читателям, сложнее — членам Литературной Академии, которые вместо десяти подлежащих прочтению книг, получили только шесть. И диск с текстами четырех произведений — мемуарной книги Руслана Киреева «Пятьдесят лет в раю», романов Владимира Маканина («Асан») и Владимира Шарова («Будьте как дети») и сборника прозы Маргариты Хемлин «Живая очередь». Эти сочинения предложено читать с компьютерного экрана. Ну а если совсем невмоготу будет глаза ломать, должно обратиться в надлежащую инстанцию и попросить прислать распечатки.
Дело в том, что четыре вышеназванных сочинения к моменту рассылки еще не обрели книжной плоти. С романом Шарова «Вагриус» припоздал буквально на несколько дней. Когда на прилавки лягут книги Киреева, Маканина и Хемлин точно знают только их издатели. Впрочем, и тут есть нюансы: тексты троих соискателей прежде были опубликованы «Знаменем». Как на бумаге, так и в Сети. (Кстати, в июльском номере журнала появилась новая — во всех смыслах — повесть Хемлин «Про Иону»; не знаю, включена ли она — наряду с отлично помнящимся циклом рассказов «Прощание еврейки» и повестями «Про Берту» и «Про Иосифа» — в «Живую очередь»). «Знамя» же совсем скоро обнародует и роман Маканина (параллельно его выпускает издательство «Гелеос»). Отвлекаюсь от своего всегдашнего вопроса: зачем номинировать на премию рукописи, которые придут к читателю в следующем сезоне? (Если мы имеем дело с по-настоящему значительной литературной работой, то за несколько месяцев она ни в малой мере не устареет. Если же с однодневкой, то какого лешего вообще ее куда-то выдвигать?) Ладно, решили однажды быть торопыжками — будем с восторгом глотать холодные утюги. Отвлекаюсь и от еще одного — тоже по-своему интересного — вопроса: корректно ли запускать книгу (в данном случае — маканинский роман) в Сеть до журнального и книжного изданий? Вроде бы тут налицо прямое ущемление прав издателей, но, с другой стороны, может, они рассматривают такой ход как дополнительную рекламу и только радуются? Дело (как и почти всегда бывает с интернетовскими публикациями) тут тонкое и прихотливое, но в любом случае, это не моя печаль.
Печаль совсем иная. Мне (и как выяснилось в разговорах с несколькими коллегами, не только мне) кажется, что нынешняя процедура ставит участников «большекнижного» конкурса в заведомо неравные позиции. Яснее говоря: ослабляет шансы Киреева, Маканина, Хемлин и Шарова. Далеко не всякий член Литературной Академии готов читать отнюдь не малого объема сочинения с экрана. Конечно, кого-то текст может зацепить — но легко представить себе совсем иной вариант. Закрыть файл психологически проще, чем отложить книгу (или распечатку). Не говоря о том, что «экранное» чтение, как правило, оказывается беглым, если не сказать — поверхностным. Точно так же далеко не всякий из высоких судей станет тратить время на телефонный звонок и переговоры с оргкомитетом о доставке распечаток. Своих серьезных забот и хлопот у каждого академика предостаточно — особенно у тех (бизнесменов, общественных деятелей, медийщиков), для кого литература не является главным жизненным делом.
Скажут, что кто-то будет исполнять принятые на себя обязательства халтурно и в самых идеальных условиях. Увы, соглашусь. Конечно, в принципе можно расставить баллы, ни в какую книгу вовсе не заглянув. Но исходим мы все-таки из презумпции добросовестности. А если так, то негоже стимулировать безответственность. Да и просто усложнять судейскую жизнь. Скажут, что времена меняются, что мое пристрастие к бумаге — знак старомодности и отсталости, а продвинутый народ предпочитает и «Войну и мир» читать с монитора. Готов согласиться (хотя, признаюсь, верится с трудом), но от того ситуация не изменится. Те судьи, что предпочитают компьютер, располагают возможностью прочесть (если очень хочется) с экрана все десять конкурсных книг (на сайт, понятное дело, зайти может кто угодно), а архаичные любители печатного слова должны, постигая четыре опуса (повторю — достаточно габаритных), превозмогать себя. Часто приходилось слышать, что литература не спорт, а потому любые премиальные ристалища враждебны ее высокому духу, а потому, по сути, вредны. Лица, учреждающие премию и организующие премиальный процесс, едва ли эту точку зрения разделяют. Следовательно, их долг — освободить, елико возможно, премиальный процесс от случайностных факторов, обеспечить равное положение участников, помочь судьям ответственно и без раздражения выполнять свою работу. На рассылке четырех опусов «Большая книга» едва ли разорится. (Экземпляры Шарова теперь может предоставить издательство, да и со «Знаменем», наверно, договориться можно, если уж так трудно распечаткой заниматься.) Козыряя титаническими наградными суммами и роскошной организацией торжеств, смешно экономить на спичках. Исправить досадную оплошность (вернуться к практике прошлого года, когда вместе с книгами доставлялись папки машинописи) совсем не трудно. При этом четыре писателя окажутся в той же позиции, что шесть их собратьев, а судьи смогут выбирать, каким образом им портить зрение.
Прошу рассматривать эту заметку как официальное обращение к организаторам «Большой книги». Кстати, мне тексты присылать не надо — Киреева, Хемлин и Шарова я и так читал, а Маканина прочитаю, когда роман его появится в «Знамени».
15.07.2008.
O brava! brava! чудно! бесподобно!
Изданы пушкиноведческие штудии Бориса Каца
Строки Фета о «небольшой книжке», что «томов премногих тяжелей» относятся к тем «проклятым» цитатам, повторять которые неловко (сколько ж можно!), а обминуть в иных случаях — не получается. Книга Бориса Каца «Одиннадцать вопросов к Пушкину: маленькие гипотезы с эпиграфом на месте послесловия» (Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге) — тот самый случай. Она и впрямь невелика по объему (всего шесть с половиной листов), но предельно насыщена смелыми, точными (хочется сказать: семь раз отмеренными) и подкупающе изящными идеями.
Кац — музыкант и музыковед по образованию — давно и впечатляюще занимается анализом и интерпретацией литературных текстов. Наш филологический ландшафт двух последних десятилетий не представим без его книги «Музыкальные ключи к русской поэзии», совместного с Романом Тименчиком исследования о музыке в творческом мире Ахматовой, многочисленных статей, а также докладов на разных конференциях, далеко не все из которых уже преданы тиснению. В новой книге сошлись как опыты, прочно вошедшие в научный обиход (самый ранний — в переработанной версии получивший название «Что играл “слепой скрыпач в трактире”?» — был опубликован еще в 1982 году), так и совсем свежие (два — «Кто сделал Дубровского благородным разбойником?» и «Где похоронили Евгения?» — печатаются впервые).
Пять вошедших в книгу статей трактуют сюжеты «музыкальные», пять — «внемузыкальные», а одна — «Почему звуки — италианские?» может быть отнесена в обе рубрики. Речь в ней идет о смысле характеристки, которую Пушкин дал фонике стихов Батюшкова. На этот не только стилистический, но и лингвистический вопрос Кац отвечает как историк музыки, помнящий, что «важнейшим признаком bel canto <…> является обилие так называемых вокализаций: длительных распевов гласных в пассажах, мелизмах и каденциях». Музыковеда продолжает историк культуры: «Пушкину приходилось гораздо чаще слышать пение на итальянском, чем собственно речь» (в которой зияния почти не ощущаются). И вновь голос меломана: «Итальянский же текст, распетый в манере bel canto, вполне мог — за счет обилия вокализаций — предстать слуху насквозь пронизанным зияниями и подтвердить невольно рождающееся впечатление об особой характерности переливов гласных для итальянской фонетики». Отсюда путь ведет и к «дешифровке» пушкинского отзыва о звуках Батюшкова, и к объяснению приязни поэта к форме «италианский», и к ярким наблюдениям над фонетическим строем «одесско-оперных» строк «Отрывков из Путешествия Онегина».
Из примера этого явствует, что при всей важности (если угодно — жизненной близости) для Каца «музыкальных» сюжетов, они вовсе не отделены от иных объектов его внимания. Решая вопрос «Любовь — мелодия или Гармония?» (речь идет о трехстишье, памятном по «Каменному гостю», но вписанном Пушкиным в два альбома: сперва — многославной пианистки Марии Шимановской, позднее — в другой версии — певицы Прасковьи Бартеневой), Кац выступает как историк культуры: строки Пушкина соотнесены им со стихами и афоризмами из альбома Шимановской, что работает на гипотезу об их рождении вне «маленькой трагедии». Итогом работы становятся текстологическое решение (трехстишье есть не только реплика из пьесы, но и самодостаточный афоризм-фрагмент) и важные соображения о генезисе второй сцены (вечер у Лауры) «Каменного гостя» и, как кажется, о развитии (смысловом расширении) пушкинского замысла этого «опыта драматических изучений». Конечно, опыт историка музыки помог Кацу обнаружить в поэме Мармонтеля «Полигимния» (где рассказана история противоборства композиторов Пуччини и Глюка) источники нескольких мотивов самой музыкальной драмы Пушкина («Как Моцарт и Сальери оказались за трактирным столом?»). Но для того, чтобы внимательно прочитать булгаринскую статью об исполнении Реквиема в Петербурге (и разглядеть в ней мотивы, оказавшиеся значимыми для Пушкина), вовсе не обязательно быть музыковедом. Нужно просто задаться всерьез вопросом: «Что было слышно о Реквиеме Моцарта в селе Михайловском?».
И все же филигранное мастерство историка словесности растет из верности Каца духу музыки, тому сочетанию эмоциональной чуткости и абсолютной точности, которое — сколько бы ни ценили мы иные искусства — ассоциируется прежде всего с царством Гармонии. Об этом думаешь, когда Кац фиксирует отголоски Книги Иисуса, сына Сираха в пушкинских размышлениях о дружбе («Личный “горький опыт” или ветхозаветная дидактика?»), когда отмечает «кольцевое» строение «Медного всадника» («Где похоронили Евгения?» — «На берегу пустынных волн…»), когда математически объясняет, «Где же прятался туз?», то есть почему третья ставка в «Пиковой даме» была сделана именно на эту карту.
Едва ли все решения Каца будут сочтены бесспорными. Мне кажется, что его трактовка «Метели» переусложнена. Исследователь сперва безукоризненно доказывает, что вторично встретившихся Марью Гавриловну и Бурмина ожидают долгие мытарства (брак хоть и заключен, но не оформлен, новое венчание невозможно), а потом не менее основательно объясняет, что описанное приключение совершенно немыслимо. Но если ничего не было, то откуда взяться печальным следствиям? По-моему, читатель волен списать фантастичность сюжета на пылкое воображение девицы К. И. Т. и доверчивость И. П. Белкина либо простодушно поверить чуду. Но там, где царят «мирская молва» либо Промысел, нет места консистории и казенным бумагам. Набоков, тень которого витает над этой статьей, — писатель славный, но родство его с Пушкиным сильно преувеличивается. Потому не так уж мне нравится поставленный Кацем на месте послесловия эпиграф — финальная ремарка набковского окончания «Русалки»: Пушкин пожимает плечами. Это скорее набоковский жест. Верится, что Пушкин, внимая одиннадцати вопросам, реагирует иначе — счастливо «ржет и бьется». Как Баратынский по прочтении «Повестей Белкина».
Повторю: книжка Каца «томов премногих тяжелей». Но еще точнее характеризует ее кода той же фетовской строфы: Здесь духа мощного господство, Здесь утонченной жизни цвет.
16.07.2008.
Памяти Александра Агеева
Александр Леонидович Агеев не дожил до пятидесяти двух лет
После него остались две книги. Одна — поэтический сборник «Первое слово», изданный в Ярославле в 1979 году. О том, что Саша начинал со стихов, я узнал поздно и случайно, хотя знаком с ним был к тому моменту уже много лет. Узнав, не удивился: в годы нашей юности многие филологи азартно стихотворствовали, хотя пробиться в печать было трудно. Вовремя остановиться — еще труднее. Агеев сумел. О поэзии он высказывался не часто, но в суждениях его (даже беглых, по ходу дела) чувствовались и отменный вкус, и неподдельная страсть — так говорят о «своем». Не знаю, писал ли Саша прозу. Захотел бы — смог. Во второй его книге — «Газета, глянец, Интернет. Литератор в трех средах» (М.: НЛО, 2001) «образ автора» не менее выразителен и памятен, чем литературные, социальные, политические сюжеты, сложившиеся в захватывающий и напряженно конфликтный «роман идей». Книгу составили тексты 1999–2001 гг. — Саша, незадолго до того чудом вернувшийся с того света, работал с ошеломляющей энергией. Жажда чтения сливалась с жаждой жизни. Всякая тогдашняя агеевская заметка (газетная, тонкожурнальная, сетевая) буквально обжигала, смысловое же их единство ощущалось совершенно непреложным фактом. Книга стала явью раньше, чем автор ее сложил и отнес в издательство. Ее императив был сильнее всегдашней агеевской горькой самоиронии. Других книг Саша — в отличие от многих коллег — не собрал.
Между тем Агеев был самым ярким критиком своего (нашего) поколения. Да и перебирая всех работавших последние двадцать лет членов нашего цеха, вровень с Сашей мало кого поставишь. Он был критиком Божьей милостью, и стало это ясно уже с первых московских публикаций преподавателя Ивановского филфака (конец 80-х). Это было ясно в годы его работы в «Знамени», где Агеев сперва заведовал отделом публицистики, а потом выстраивал рецензионный отдел «Наблюдатель» — как ясно было, сколь во многом Агеев определяет неповторимое лицо журнала. Это было ясно и после взрыва рубежа веков, когда тексты Агеева появлялись то там, то сям (и в том же, оставшимся для Саши родным, «Знамени», где он вел рубрику «Предъявите контекст»). Это понимали не только единомышленники Агеева, но, кажется, и его литературные противники.
Да и как не понять, коли сохранилась у тебя толика интеллектуальной честности и элементарного чутья? Блеск письма, широта интеллектуальных горизонтов, верность литературе (и любимым писателям), внутренняя последовательность, непримиримость к тому, что Саша почитал фальшью и пошлостью (часто оборачивающаяся резкостью), удивительное сочетание сострадательности и требовательности, скепсиса и доверия к человеку — все это просто бросалось в глаза.