Единственная опасность — удовлетвориться одной версией. Например, убедить себя, что список составлен власть предержащими для будущих репрессий. Так думают многие (почти все) «списанные»; такой интеллектуальный маршрут, вероятно, поначалу выберет большинство читателей Быкова и его потенциальных соавторов («заместителей»). Ничего дурного в этом решении нет. Напротив, мысль о близящемся терроре занимает едва ключевую позицию в мифотворчестве (и жизнестроительстве) «списанных» и отнюдь не получает в финале романа однозначного опровержения. Славная идея! Глубоко жизненная! В самом деле, сколько можно спрашивать: нас еще не или уже да? Давно ведь известно, что «завтра» всегда наступает «вчера». Известно-то оно известно, но ведь не меньшая очевидность, что «завтра» бывают разными. Вдруг нас ждут великие дела, достойно встретить которые смогут только лучшие из лучших? Вот и составляется список, фигуранты которого, пройдя сквозь череду мытарств, выявят свои выдающиеся качества и станут новой элитой? Слишком похоже на давний роман Быкова «Оправдание», где эта соблазнительная обманка была в конце концов разоблачена? Ну и что с того? Повторение — мать учения, а повторение с вариациями — тем паче. Но и на формировании элиты свет клином не сошелся — «списанные» могут стать не очередными «слугами государевыми», а строителями некоего духовного сообщества (церкви). Или, отвергнув навязываемую внешними силами несвободу, наконец-то осознать себя личностями, ответственными лишь перед собой (если кому-то нравится — и Богом). Или уразуметь, что разницы между «существованием в списке» и любым другим быть не может, всякий человек при каком угодно политическом режиме в том или ином списке значится, а «наградные» перечни стоят «расстрельных», потому как рано или поздно все там будем. Или…
Думаю, вы уже поняли, в чем тут фишка. Коли есть охота, сами изобретете пяток вариантов. Но помните: если вы действительно хотите попасть в тон Быкову, не давайте ни одной (сколь угодно притягательной) гипотезе вытеснить прочие, не позволяйте ни одному «идеологу» («антиидеологу», адепту «простых ценностей», трагическому герою, комическому приспособленцу) взять верх над теми, кто чувствует, думает, живет по-другому. Революционеры и охранители, соглашатели и авантюристы, циники и подвижники, любители «грузить» ближнего и одинокие волки могут казаться умными, порядочными и симпатичными только на протяжении нескольких часов (абзацев), дней (страниц), недель (глав). Дальше обязательно какая-нибудь пакость из них полезет. Ровно та же, что правила «списанными» в «прежнее» — казавшееся удачным и устойчивым — время. Жулик остается жуликом, пошляк — пошляком, комплексушник — комплексушником, трус — трусом при любой погоде. Вестимо, просто так у нас в список не занесут… И сколько бы знаковых примет российских «нулевых» годов Быков в свой роман (сборник наскоро сшитых в эссе с плохо различимыми «персонажами») ни насовал (а он не пожадничал: есть и «марш несогласных», и «наши», и идиотские реалити-шоу, и «преемник», и культовые кафешки, и недостроенные небоскребы — что угодно для души), все равно наколдованный тем же Быковым аромат кафкианской «всегдашности» их перешибает. Но и его, разумеется, абсолютизировать могут только простецы, коим по ходу дела автор объяснит: и от «русского духа» кое-что зависит, и без «совка» дело не обошлось, и лихие 90-е вполне при чем, и у «золотого сегодня» есть своя специфика. Объяснит, дабы тут же себя опровергнуть. И предостеречь от однобоких выводов: вам (и никому) все равно не понять.
Незадолго до выхода «Списанных» в свет я столкнулся с его автором на какой-то тусовке; он посулил: «Мой новый роман вам понравится». Если это не было просто светской шуткой, то Быков в целом ошибся. Роман мне не нравится. Но и метать в него молнии не могу. Потому как на зеркало неча пенять, коли рожа крива. Это я не об окружающей нас реальности (в ней, хочется верить, какие-то смыслы еще живут и рождаются), но о себе, каждодневно утрачивающем способность эти самые смыслы фиксировать, различать и понимать.
Андрей Немзер
20/06/08
Несладок узнаванья миг
В недавнем письме коллега по педагогическому цеху сообщил очередной экзаменационный курьез. Студент поведал ему, что в пору пребывания Пушкина в Михайловском случилась «знаменитая болдинская осень». Увы, я даже не улыбнулся — опыт смешения псковского с нижегородским мне давно знаком. И отнюдь не в качестве анекдота. Живем мы с коллегой в разных городах, работаем в разных вузах, а сессионные радости, выходит, у нас одни. И не воскликнешь в сердцах: Да что же за урод вам, бедные дети, лекции читал? Потому что ответ известен: Вы и читали, батенька…
Бог свидетель, я не вводил младое племя в соблазн. Напротив, почти всегда, добравшись до болдинской осени 1830 года, специально объяснял, как непохожа (по местоположению, пейзажу, духовной ауре) была впервые увиденная Пушкиным родовая вотчина на привычное ему материнское имение. Но права госпожа Простакова: география — наука не дворянская. За словами «Михайловское» и «Болдино» для студентов, выдающих комические сентенции, нет ровно никакого смысла. Они произносятся просто так. И точно так же, то есть просто так, сообщается экзаменатору, что некое пушкинское стихотворение написано четырехстопным ямбом. Оно и впрямь этим размером написано (как, впрочем, и два других, которые с превеликим трудом были названы студентом прежде, но почему-то не удостоились метрической характеристики), однако вопрос о том, что такое четырехстопный ямб, повергает отвечающего в ужас. Ну да, стиховедение — тоже не дворянская наука. Помню, как один весьма прогрессивный общественный деятель (по профессии — школьный учитель, по призванию — стихотворец) громогласно восклицал: Да кому вообще нужны ваши ямбы с хореями! Детям растолковать это совершенно невозможно! По-моему, возможно, нетрудно и даже весьма полезно (если объяснять разумно, а не долбежно), но сейчас не о том речь. Предположим, студент забыл, что за зверь этот самый ямб. Худо, конечно (для сравнения: представьте студента-математика, который запамятовал, скажем, основное тригонометрическое тождество), но ведь можно и «спрятать» свою дикость, благо экзаменатор меланхолично внемлет усредненному бормотанию и не портит кровь (пока не спровоцирован!) садистскими вопросами. Так нет же — барабаним по перекачанной невесть откуда шпаргалке, «автор» которой решил щегольнуть стиховедческой фундированностью. Зачем? Да потому, что и для него «четырехстопный ямб» — вполне бессмысленное словосочетание (размер этот в поэзии Пушкина занимает господствующую позицию, яркой смысловой окраски лишен, назвать его — примерно то же, что сообщить: стихи писаны по-русски).
Географический сюжет забавен, стиховедческий — тосклив, но природа их одинакова. Студенты постоянно произносят слова, за которыми не стоит никакого смысла. «Пустоты» лезут почти из любого ответа. Вот миловидная девица рапортует о «Повестях Белкина» и, быстренько помянув «реализм» с «новаторством» (куда без них, хотя честью заверяю, что не только в лекциях, но и в бреду слов таких не употребляю), переходит к важнейшему: Пушкин в этих самых повестях обличил общественный уклад царской России, враждебный простому человеку. «Это где?» — спрашиваю я с живейшим интересом. Оказывается, в «Метели»: богатые родители Марьи Гавриловны запрещают ей выйти замуж за Владимира. Печально напоминаю, что не так уж свирепствовали «добрые ненарадовские помещики», что после злосчастного приключения, когда Маша слегла, они готовы были благословить ее брак с бедным прапорщиком (и едва ли сильно сопротивлялись бы раньше, хоть и желали дочери лучшего жениха), что молодые герои заранее рассчитывали на их прощение, что сама мифологема «жестоких родителей» подсказана пылким «романическим» мироощущением, что мудрая метель не зря развела героев, что истинный суженый Маши — Бурмин и т. п. — словом, скороговоркой (заведомо обедняя тему) повторяю собственную лекцию. Заодно спрашиваю: «А сейчас, вы думаете, любые родители зайдутся восторгом, если их семнадцатилетняя дочь вознамерится соединить судьбу с первым глянувшимся ей красавцем?» «Нет, — ответствует сверстница Маши. — Но мешать влюбленным все равно плохо». И тут же добавляет: «Может, в «Метели» и не про то, но уж в «Станционном смотрителе» точно есть обличение. Минский соблазнил Дуню и обидел смотрителя. А Пушкин смотрителя жалеет». Мысль о том, что Минский совершил ровно то действие, которое сорвалось в «Метели», экзаменуемой совершенно недоступна. Куда девалось сочувствие к Маше и Владимиру — теперь мы всем сердцем с «суровым родителем» и полностью разделяем его уверенность в коварстве усатого прелюбодея. Печально повторяю (о «Станционном смотрителе» говорил в лекции не меньше, чем о «Метели»), что Минский истинно любит Дуню (а она — его), что при появлении Дуни в финале повести Пушкин не дает и малейшего намека на какую-либо сомнительность статуса «прекрасной барыни», что старика обидели вовсе не бессердечные негодяи (в том и трагедия), что притча о блудном сыне глубже, чем ее понимание смотрителем… Слышу в ответ: «А все равно Минский (о Дуне, дочери, бросившей отца, и помину нет. — А. Н.) плохо поступил. И Пушкин его обличает. И условия, при которых так поступают, тоже». Спрашиваю: «У вас есть в группе иногородние девушки? И все они часто звонят (пишут) родителям, оставшимся в Тмутаракани? И никто не собирается выйти в Москве замуж и осесть в нашей распрекрасной столице? И коли случится такое, маму с папой тут же сюда перевезут, мужа не спросясь?» Долгое молчание. И что-то вроде: «Ну и сейчас есть плохие люди». Не знаю, так ли уж «плохи» Дуня и Минский — я не столь высоконравственен, чтобы взирать сверху вниз на Дуню, рыдавшую на могиле отца, и на Минского, для которого мимолетная интрижка стала судьбой (хотя смотрителя все равно жалко). Знаю твердо, что в любой стране, в любую эпоху, при любом общественном укладе могут разыгрываться печальные истории примерно такого рода. (И фигуранты их — в том числе наши современники — могут действовать куда более жестоко, своекорыстно и бессовестно, чем дочка смотрителя и увезший ее гусар.) Об этом и в лекциях много говорил — не только в той, что была посвящена «Повестям Белкина», но и во всех прочих. Как вижу (каждую сессию), неубедительно.
Подобные экзаменационные сюжеты заканчиваются одинаково. Я задаю немудрящий вопрос: «Откуда вы эту чушь взяли?» Те, кто думает, что все студенты отвечают одинаково — из Интернета, а потому готовы проклясть бездуховную электрическую паутину, сильно ошибаются. Потому что есть и другая версия ответа (популярная еще в далекие годы моего педагогического дебюта, да, думаю, и ранее) — из критики. Почему, прослушав лекционный курс и располагая списком научной литературы, надо нашаривать материал для ответов на свалке — вопрос отдельный. Наверно, потому, что так проще. Мне же сейчас хочется обратить внимание на иной изгиб темы — на неизменность экзаменационного сюжета, на тождество «критики» и «Интернета», на отсутствие каких-либо знаков времени (хоть хороших, хоть дурных) в ответах нерадивых студентов. Нашим державникам кажется, что гуманитарное образование отравлено постмодернизмом. Наши либералы боятся засилия «православия–самодержавия–народности». А студенты несут до тошноты знакомую (сколько себя помню — все она) пустую «советчину», клеймят проклятый царизм, тогдашнее всеобщее рабство, чудовищную цензуру (пропускавшую большую часть изучаемых ими текстов в печать), нахваливают классиков за «обличение» и приближение революции и с важным видом сообщают, что в стихах Пушкин использует метафоры. Спросишь «какие?» — прослывешь инквизитором.
Скажут: сам виноват. Если тебе плохо отвечают на экзаменах, то значит, ты скверно читал лекции. Про себя почему бы не согласиться. Но о «болдинской осени в Михайловском», как выяснилось, рассказывают не только мне, а сомневаться в качестве лекторской работы моего корреспондента — крупного ученого с огромным университетским опытом — у меня оснований нет.
Андрей Немзер
25/06/08
Приехали с орехами
Объявлены соискатели премии за лучший роман
Текущий букеровский сезон ознаменовался процедурной новацией: оглашаемый длинный список соискателей не может превышать 24 позиции. Оргкомитет можно понять — число номинантов растет как на дрожжах (ныне было выдвинуто 91 сочинение, из которых 86 соответствовали формальным параметрам), а решимости отказаться от промежуточного подведения итогов по-прежнему не хватает. (Как же! «Информационный повод» пропадет — и никто про нашу бедную литературочку словца не скажет.) Обретенный компромисс породил новую проблему — возглавляемая критиком Евгением Сидоровым судейская коллегия (прозаик Марина Вишневецкая, актриса Евгения Симонова, критик Сергей Боровиков, прозаик Леонид Юзефович) смогла досягнуть консенсуса лишь относительно 23 текстов. На заполнение последней вакансии дипломатичности не хватило.
Что совсем не странно. Странно, почему судьи не ограничились пятнадцатью, десятью, а то и шестью сочинениями. Ибо, глядя на перечень счастливцев и старательно припоминая тех, кто снят с дистанции, я не в состоянии сложить пристойный букеровский шорт-лист (шестерку). Остается уповать на «неведомые (лично мне) шедевры», каковыми в принципе могут обернуться вошедшие в длинный список романы Леонида Бежина («Отражение комнаты в елочном шаре» — М., Книжный клуб «36,6», 2007), Михаила Бусина («Письма для Давида» — журнал «Зарубежные записки», 2007, № 12), Татьяны Москвиной («Она что-то знала…» — СПб., «Амфора», 2007), Виктории Платовой («8–9–8» — М., «АСТ Щелково», 2008), Владимира Порудоминского («Частные уроки» — журнал «Крещатик», №№ 38–39), Андрея Хуснутдинова («Столовая гора» — Рига, «Снежный ком», 2007), Эдуарда Шульмана («Полежаев и Бибиков» — М., «Арт Хаус медиа», 2008). Блажен, кто верует — тепло ему на свете, но унылый опыт твердит свое: чудес не бывает, сколько-нибудь яркая книга обычно замечается до премиальных фанфар.