Андрей Немзер
05.10.2006.
Пишут не только персонажи
Словно состязаясь с сентябрьским «Новым миром» (о нем см. «Время новостей» от 3 октября), октябрьское «Знамя» тоже провело вернисаж рассказа. Совпадение не кажется случайным: с «крупными формами» у нас скверно, а в борьбе за премию Юрия Казакова никто уступать не хочет. Потому и печатают журналы не привычные подборки, а комплекты из «штучных» работ разных прозаиков. В «Знамени» их пятеро, и только один автор — Виктория Волченко — представлен тремя текстами, которые, если приглядеться, составляют своеобразный триптих («“Балтика № 3” и другие истории»). В редакционной преамбуле сообщается, что, хотя решение о публикациях принималось консенсусом, у каждого из причастных к этому сюжету сотрудников есть свои вкусовые предпочтения. Читатель узнает, что Волченко (в данном случае) — фаворит Наталии Ивановой, «Дракон» Михаила Кагановича дорог Елене Холмогоровой, «Остров» Анны Мазуровой выбран Еленой Хомутовой, «Персену» Романа Сенчина благоволит Ольга Трунова, а «Апрель, Варшава» Павла Сутина прельстил Сергея Чупринина. Поначалу редакционный ход показался мне не слишком осмысленным, но, прочитав «Выбранное из отобранного» (так озаглавлен этот блок тестов), я свое мнение поменял. Все рассказы действительно хороши, а раз так, то заслуживают публичного поощрения. Не потому, что «доброе слово и кошке приятно», а потому, что мнение даже одного ответственного эксперта стоит, быть может, не меньше, чем всегда отдающий капризом итог премиальной игры с ее подводными течениями и ситуационными раскладами.
Я в «Знамени» не работаю, в жюри «казаковки», к счастью, тоже, а потому могу держать свой выбор при себе (вообще-то он сделан, хотите — догадывайтесь) и, поздравив всех пятерых с удачей, настоятельно рекомендовать читателю все «Выбранное из отобранного». Хотя работают авторы «Знамени» по-разному, а прежде вызывали у меня несхожие эмоции. Так, предыдущий опыт Волченко («Зина» — «Знамя», 2005, № 1), макабрическая исповедь о пребывании в дурдоме, крепко бил по нервам, но все же заставлял вспомнить известную формулировку «персонажи пишут». Вспоминается она и сейчас, но меньше, хотя строит Волченко свой триптих на подчеркнуто автобиографическом материале: от счастливого (жутковатого) детства в азовском дворе («Розовый стеклянный графин с медведем») через счастливое же (и тоже жутковатое) позднее детство в советском военном городке в Германии («Памятник последнему волку») к сущему сегодняшнему кошмару («Балтика № 3»; рассказчица — сиделка при безумной старухе, натуралистический ужас рабочего дня венчается фантасмагорией вечера в суицидальных тонах).
По моему разумению, именно «персонажи писали» все прежде читанные мной сочинения Сечина (свинцовые мерзости жизни плюс захлебная жалость к себе, несчастному) и Сутина (легкое, но приметное упоение интеллигента собственной интеллигентностью). «Персен» — рассказ о другом, о преуспевающем «стандартном» клерке, на которого вдруг свалилась любовь, и который не знает, что ему делать и с прежней размеренной жизнью, и с этим странным чувством. В сутинском «Апреле…» (фрагмент книги, но вполне самодостаточный) удовольствие от «умничанья» чувствуется, но куда более ощутимы просто ум и стремление уйти от соблазнов «объективности» (готовя статью о восстании в варшавском гетто, герои приходят не к циничному «все сложнее — каждый за себя», но к серьезным открытиям — не столько «историческим», сколько «человеческим»).
Знать что-то о Мазуровой раньше было мудрено: «Остров» — дебют, и мощный. В силу неведомых причин мать с дочерью и сыном оказываются на далеком острове, населенном дикарями. Мать до поры верит в будущее спасение и пытается вырастить детей «европейцами», «интеллигентами», «носителями культуры». Дочь ассимилируется (то есть опускается до дикости, то есть занимает престижное место в новом социуме). Сын остается гордым и несчастным одиночкой. Избавления не будет. Да, это притча, но фантастическая экзотика острова и психологические судороги героев прописаны завораживающе достоверно. Да, притча, но вовсе не о тщете сохранения культуры в диком или дичающем (а не просто «ином») мире. Почему, если с острова никуда не деться, а прибыть сюда могут только новые потерпевшие крушение (корабля или цивилизации)? А потому. Прочитайте. И не судите ни мать, ни дочь, ни сына — они сделали все, что могли. И даже больше.
Не читал я раньше и Кагановича — в справке об авторе сказано, что он печатался, но редко. Тут, впрочем, нужна оговорка: если суммировать данные справки и некоторые детали рассказа «Дракон», получится, что рассказчик учился со мной в одной школе, той, которую его папа упорно именовал «физико-математической». Был классом старше меня (даты сходятся) некий Миша Каганович, знал я его издали; потом (уже студентом) случайно попал на «Горе от ума» в недурном самодеятельном театре и вдруг увидел его в роли Репетилова (играл, по-моему, восхитительно; опять сходится, в справке сказано: «время от времени снимается в ТВ-сериалах»). Если не он, приношу извинения обоим. Но рассказ о московском еврейском мальчике, где узнаваемый быт поздних 60-х плавно перетекает в фантасмагорию, которая разрешается не преступлением-наказанием, а абсолютным «ничем», от того хуже не стал. В общем, пусть «казаковские» судьи хорошенько поломают голову.
Тем более, что и «Дружба народов» (№ 10) подкинула им материал: триптих (на сей раз, так и назван) Афанасия Мамедова «Миллион птиц навстречу друг другу» (продолжается история героя повестей «На круги Хазра», «Хазарский ветер» и романа «Фрау Шрам») и рассказ набирающего вес (соискатель Букера) Захара Прилепина «Колеса». При давней любви к Мамедову и растущем интересе к Прилепину, вынужден констатировать: и история пьяных одесско-московских похождений литинститутского студента (с нагрянувшим из Америки шальным одноклассником), и история еще более пьяных похождений провинциального люмпенизированного могильщика (с корешами того же розлива) написаны «персонажами». Проспавшимися, похмелившимися, поднаторевшими в работе с «буковками» и «чувствами», но «персонажами», чьи авторы, по моим ощущениям, куда крупнее и интересней.
Подробно обсуждать роман Марюса Ивашкявичюса «Зеленые» (начало в № 9) мне не по силам: я вообще боюсь судить о переводной словесности (хотя вижу, как мастерски перелагает роман Георгий Ефремов). Замечу лишь, что этот сложно построенный роман о «лесных братьях» был прочитан и обсуждался всей Литвой. Да, кроме прочего, его клеймили за «антипатриотизм» и «очернительство» (которыми там не пахнет), но ведь перед этим прочли! Прочли и принялись спорить — хотя трагический роман о последних защитниках литовской свободы совсем не похож на «крепкий боевик», хотя загадки изощренного письма Ивашкявичюса предполагают читательскую работу, хотя события послевоенных лет вроде бы быльем поросли, а в «свободном обществе» всяк волен сходить с ума по-своему… Есть о чем задуматься русскому читателю. И писателю.
Андрей Немзер
17.10.2006.
Никаких чудес
Рассуждая о перспективах соискателей русской букеровской премии, я пришел к выводу, который вынес в заголовок заметки — «Славникова или “чудо”» (см. «Время новостей» от 5 октября). Возможным «чудом» полагалась победа «темной лошадки», Дениса Соболева, чей роман «Иерусалим» (Ростов-на-Дону: Феникс, 2005) я две недели назад еще не читал. Теперь прочел и могу сказать: «чуда» не будет. Конечно, жюри в принципе может довести увлекательный процесс перекрещивания порося в карася до логического предела и увенчать Соболева букеровским лавром. Но, во-первых, поверить в это все же трудно. А во-вторых, такой фортель наверняка привнесет в букеровский сюжет легкий элемент скандала, возможно, подвигнет энное количество народу на покупку книги (уже сейчас в московском «Библиоглобусе» вытащили из загашников экземпляры «Иерусалима» и выложили их на казовое место), может быть, даже одарит Соболева еще несколькими читателями (кроме друзей, издателей, букеровских судей и оброчных профессионалов, вроде меня), но к желанному открытию нового яркого писателя не приведет. В связи с отсутствием искомого феномена.
«Иерусалим» — книга вялая и производящая впечатление очень длинной (хотя в ней всего двадцать три с половиной листа; случалось читать вещи покрупнее — и не томясь). Написана она человеком не без способностей (есть, есть несколько удачных городских пейзажей), довольно много читавшим (всякие Борхесы так и лезут из всех щелей), страстно желающим изречь «новое слово» (и, как водится, недовольным наличествующей словесностью-культурой — отсюда ряд памфлетных эпизодов, призванных раздражить иерусалимскую интеллектуальную тусовку), не плохо знающим, что нынче носят (в книге уделено должное место Талмуду, демонам и ангелам, дансингам, убийству Рабина, наркотикам, автостопу, поискам работы, местечковому фольклору, интифаде, российскому телевидению, компьютерным играм, вампирам, случайным сексуальным связям, грантам на исследования, каббале, университетской коррупции, порче, шопингу, религиозным ортодоксам, сползанию в мещанство, сумасшествию, хазарскому каганату, самоубийствам, магии, эмиграции из Израиля и прочим «общеинтересным» материям) и не слишком ловко управляющимся с построением как сюжета, так и отдельной фразы. В сущности, «Иерусалим» не роман, а комплект из семи повестей (рассказов, перенакачанных всякого рода деталями и отступлениями). В шести из них речь идет о злосчастьях (реже — радостях) очередного протагониста, сравнительно молодого выходца из бывшего СССР (иногда можно понять — ленинградца), ищущего то смысл жизни, то место под солнцем на Святой Земле. В финальной части все они оказываются на сборах резервистов, но и здесь доминирует «я» рассказчика (все повествования ведутся от первого лица). Догадаться, что за историями разных персонажей должно увидеть некий единый мифопоэтический текст о судьбе молодого русского еврея (умного, трепетного, благородного, одинокого, «отчужденного», взыскующего истины — далее по списку), довольно легко. Обретенный текст («Иерусалим») от этого не перестает быть дилетантским и имитаторским.
Прочти я «Иерусалим» в иных обстоятельствах, счел бы за лучшее о нем промолчать. Хвалить не за что, сильного раздражения не вызывает, автор — человек молодой, глядишь и сочинит что-нибудь достойное. Прорыв Соболева в букеровскую шестерку обязывает прокукарекать, но, по существу, дела не меняет. Ибо речь тут должна идти не о создателе «Иерусалима», который, дескать, занял место такого-то и сякого-то. Да Бог с ними, с конкурентами; предположим, их нет вовсе — проза Соболева от того не получшает, квазироман романом не станет. Скучно выискивать мотивы, которыми руководствовалось жюри, подсунувшее нам вторичный продукт. Ну, кому-то захотелось облагодетельствовать «молодого». Ну, кто-то счел должным покадить пред алтарем политкорректности: раз ввели «нацбола» Прилепина, введем и маркированного еврея Соболева. Ну, для кого-то автор «Иерусалима» стал приемлемым компромиссом (все лучше, чем Имярек). Обычное дело. Но ведь должен был кто-то из судей первым сказать «мяу», выдвинуть вперед Соболева. Тут возможны два варианта. Либо этот член жюри в «Иерусалиме» действительно нечто разглядел, что, по-моему, свидетельствует об упразднении простейшей ценностной шкалы (все букеровские судьи отнюдь не «люди с улицы», а потому их жесты культурно значимы). Либо лоббирование было обусловлено «личными связями». Как говорил товарищ Сталин, «оба хуже».
P. S. Сообщаю автору «Иерусалима», его редакторам и симпатизантам: а) о том, что Картафил — одно из имен Вечного Жида, можно прочесть в куче доступных книг (если так не знаешь); б) о том, что при перемножении любого числа и девятки получится число, сумма составляющих цифр которого будет равна либо кратна девяти, ученики советских школ знали классе в четвертом; в) университетский город в Эстонии называется Тарту (а не Тартус), а потому в первом слове выражения «тартуско-московская школа семиотики» вполне достаточно одной буквы «с».
Андрей Немзер
18.10.2006.
А все-таки это было
Петербург стал ключевой темой новой русской поэзии едва ли не с момента ее рождения, ненадолго отставшего от основания имперской столицы. «Литературность» этого города обсуждалась не меньше, чем его «умышленность» и «стройность», «державность» и «химеричность», «русскость» и «европейскость». В нашем сознании приневский град давно стал твореньем не только «строителя чудотворного» и плеяды великих зодчих, но и Пушкина, Гоголя, Достоевского, Блока, Ахматовой (а коли задуматься — еще великого множества русских литераторов). Кажется, нигде история и быт так плотно не срослись с запечатлевающим и трансформирующим их суть поэтическим словом. Укоренившееся в культурологическом словаре рубежа ХХ–XXI веков выражение «петербургский текст» можно считать излишне метафоричным, но непредвзятому наблюдателю понятно, что оно куда достоверней фантомов «московского», «киевского» или еще какого-нибудь «городского текста». И не потому, что у Киева, Москвы etc. нет локальной мифологии, а описывали их «меньше» или «хуже». В том и дело, что количество текстов здесь не переходит в качество, а качество текстов центральных (великих, тех, что должны стать мифообразующими) слабо сказывается на контексте, не придает смысловой энергии «обычным» — сколь угодно краеведчески точным — опусам. Грубо говоря, банальные стихи о Москве — никакие и не московские; банальнейшие стихи о Петербурге — петербургские.
Неудивительно, что даже при советской власти (державшей в крепком подозрении низверженную столицу) появлялись поэтические антологии о «трехименном» городе. (Тут помогала лицемерная официальная легенда о «колыбели трех революций», под прикрытием которой можно было протаскивать не только Тредиаковского или Вяземского, но и кого-нибудь из «серебряного века».) Понятно, что в недавнюю пору «петербургские стихи» (в первую голову — прежде утаенные) тиражировались с истовым усердием. Тем важнее появление книги «Петербург в поэзии русской эмиграции (первая и вторая волна)», вышедшей в серии «Новая Библиотека поэта» (СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект») и подготовленной (состав, вступительная статья, комментарии) Романом Тименчиком и Владимиром Хазаном.