«Несущая проза» июльского «Знамени» тоже (как и в «Новом мире») non fiction. Это повествование Александра Архангельского «1962 год». Цепляет. О нем — отдельно.
Андрей Немзер
18.07.2006.
Окликая будущее
Александр Архангельский написал книгу о годе своего рождения
Александр Архангельский родился в 1962 году. Четверть века спустя, в 1987-м, родился Тимофей Архангельский, сын Александра. Александр Архангельский, филолог, ставший сперва литературным критиком, а потом политическим журналистом, решил рассказать ему о том, что происходило в 1962 году. В мире. В стране. В доме. Полная версия книги «1962» будет издана питерской «Амфорой», журнальный вариант напечатан в июльской книжке «Знамени».
Зачем? Ведь студент Тимофей Архангельский изучает ныне в Московском университете вовсе не историю, филологию или журналистское дело, но математику. (И дай Бог ему навсегда сохранить любовь к этой науке и верность избранной стезе!) Вкус к историческим разысканиям, приязнь к старым газетам, семейным архивам, выцветшим фотографиям, превратившимся в «памятники» книгам и брошюрам (и тем более, умение извлекать из них смыслы) дарованы далеко не каждому; почитание родителей (невозможное — по крайней мере, сейчас — без понимания логики их судьбы, духа их времени) — больше, чем исторически изменчивая моральная норма; это одна из десяти заповедей.
Но ведь куда проще было бы рассказать о годе рождения Тимофея. Ведь в 1987 году Архангельский-старший жил, дышал его раскаленным воздухом, чувствовал, как набирает обороты История (и менее склонные к исторической рефлексии люди в тот год это чувствовали). В 1962-м же Архангельского-старшего, считай, и не было. Самые из нас памятливые помнят себя с четырех, редко — с трех, лет. Какое дело было пребывающему в материнской утробе, а потом в мокрых пеленках Сашеньке до проведенного волей генерала де Голля референдума о независимости Алжира? До суда над Адольфом Эйхманом, прежде отправившим к праотцам миллионы евреев? До расстрела новочеркасских рабочих, в чьем глухом ропоте из-за роста цен на мясо власть почуяла дух русского бунта? До публикации «Одного дня Ивана Денисовича», Карибского кризиса, разгрома, который «дорогой Никита Сергеевич» учинил в Манеже чуть-чуть «не таким» художникам? До Второго Ватиканского собора? Никакого. Но все это определило его судьбу. А значит, и судьбу его сына. Потому об этих-то великих событиях он сейчас сыну и рассказывает.
Разумеется, то уходя далеко назад — во времена Сталина и Гитлера, то делая рывки в будущее — в август 1991-го, в октябрь 1993-го… Экскурсы и отступления, бесспорно, важны, как важны и появления по ходу рассказа трех последних властителей России, которых автору выпало видеть с близкой дистанции. Но все это — средства, цель — 1962 год. Читая лекции о временах куда более отдаленных, я иногда напоминаю студентам: Пушкин не мог позвонить по телефону, Толстой не мог, уставившись в телевизор, узнать, что происходит на другом конце России, путешествие из Петербурга в Москву — это, действительно, путешествие. Студенты понимающе смеются, но, кажется, до конца не верят. Для того чтобы оценить эру памперсов (и тот переворот в устройстве семьи, который они принесли), надо представить въяве подгузники, постоянное кипячение белья, кухню (хорошо, если кухню, а не единственную комнату в коммуналке с не лучшими соседями!), в которой всегда что-то сушится. Для того, чтобы понять, как изменил мир Интернет, надо вглядеться в пишущую машинку. Ту самую, благодаря которой мама рассказчика могла кормить сына. Нет, она не самиздат перепечатывала — этим занимались совсем другие люди. Но, быть может, именно сыну профессиональной машинистки легче войти в величественную и анекдотическую историю множительной техники. Что Архангельский и делает. Так нищенский быт (да, 1962 года автор не помнит, но воздух бедных московских окраин ему пришлось вдыхать и в куда более зрелом возрасте) сопрягается с историей освобождения слова.
Это далеко не единственный пример сопряжения «интимного» и «всеобщего». Сладкий голос Робертино Лоретти лился из всех радиоточек, ценовая реформа (пучок укропа стоит все тот же гривенник, а денег в десять раз меньше) била по всем дырявым карманам, пробуждающаяся Африка в равной мере не волновала всех обычных советских женщин, качающих своих ненаглядных чад в колыбели и шепчущих святое и отчаянное Лишь бы не было войны. И очень мало кто в 1962 году искал дорогу к храму. Это случилось потом. После того как чудаковатый простолюдин, чудом ставший Римским первосвященником Иоанном XXII, удивил весь мир зачем-то организованным Ватиканским собором, освобождающее дыхание которого в свою пору дошло и до Святой Руси.
Книга Архангельского плохо поддается пересказу. Слишком густо она замешана, слишком много рождает ассоциаций (наверно, и субъективных), слишком далека она и от фактографического отчета, и от культорологической концептуальной конструкции. В ней спрятаны и многоходовый семейный роман (как водится, печальный), и ряд «сцен и картин» в физиологическом духе, и исторические фантазии (автор, возможно, услышит упреки за излишнюю вольность при обрисовке исторических персонажей, но он сознательно идет на риск, веря, что психологическое «домысливание» подчас эффективнее верности «молчаливым», замкнутым в себе фактам), и вольное философствование, и попытки заглянуть в тревожное будущее. Но прежде всего — это разговор с сыном. Искренний. Ответственный. Жизненно необходимый автору. И, будем надеяться вместе с Архангельским, — адресату.
Ясно, что книга Архангельского написана не только для его сына, которому все эти истории можно было рассказать на кухне. (Да и проговорено там, наверняка, было не мало.) Адресат послания «1962» — наши дети. Родившиеся в самом начале восьмидесятых (как, к примеру, моя старшая дочь) или уже в двухтысячных (как младший сын Архангельского). Те, для кого сейчас, по гениальной формуле Пастернака, родительские были точно повесть из века Стартов, отдаленней, чем Пушкин, И видится точно во сне. Что ж, во сне можно много увидеть. И из рассказов, как папа был маленьким, многое почерпнуть. Если рассказы эти ведутся на сегодняшнем языке. Если не фетишизируется абсолютная новизна нашего невиданного (та еще невидаль!) времени. Если рассказчик знает, что он обращается к своему сыну, к детям своих друзей, коллег, оппонентов, сопластников. Архангельский это знает. И разделяя его убежденность, я надеюсь, что рано или поздно будет написана такая же сердечная, просветленно-грустная, мужественная и ироничная книга. А какая — знакомая или незнакомая сейчас — фамилия украсит ее титул, какой год (восьмидесятый? восемьдесят седьмой? девяносто первый? две тысячи шестой?) станет ее «предметом» (нет — героем!) не так уж и важно.
Андрей Немзер
20.07.2006.
Пестрый пейзаж «ЖЗЛ»
За последние годы в серии «Жизнь замечательных людей» вышло немало удачных книг. Причем отчетливо разных: «Константина Павловича» Майи Кучерской не спутаешь с «Бироном» Игоря Курукина, «Горький» Павла Басинского не похож на «Скрябина» Сергея Федякина, «Борис Пастернак» Дмитрия Быкова написан иначе, чем «Пришвин» Алексея Варламова. (О переводных — то есть изначально не для «ЖЗЛ» писавшихся — работах и не говорю.) Иногда это разнотравье рождает недовольство. Довелось мне услышать об одном из новейших жизнеописаний: Интересно, но не «ЖЗЛ». Ответ понятен: качество книги важнее жанровой традиции. Только верен он при одном условии: наличии этого самого качества. Увы, не все разное оказывается хорошим.
У первой из обсуждаемых сегодня новинок «ЖЗЛ» очень длинная история. В 1929 году издательство «Федерация» выпустило книгу «Валерий Брюсов в автобиографических записях, воспоминаниях современников и отзывах критики». Составил ее Николай Сергеевич Ашукин (1890–1972), в молодости — добрый знакомый и сотрудник Брюсова, после смерти поэта — его страстный пропагандист и издатель. Формально Брюсов был признан советскими идеологическими надсмотрщиками «своим» (благо, вступил под конец жизни в их партию), но это вовсе не обеспечивало его книгам и брюсоведческим штудиям режим благоприятствования. Подготовленная Ашукиным еще до войны расширенная версия брюсовской биографии в документах в печать не пробилась, рукопись ее пропала, когда исследователь был в эвакуации. В пору подготовки семитомного (далеко не полного) собрания сочинений Брюсова с Ашукиным познакомился Рем Леонидович Щербаков (1929–2003), по образованию — инженер и математик, по призванию — филолог, ценитель поэзии серебряного века (в первую очередь — Брюсова и Гумилева), ставший высоким профессионалом. Много лет он дополнял труд Ашукина, но, увы, до его обнародования не дожил.
Избранный Ашукиным монтажный принцип построения биографии был в 1920-е годы весьма популярен. Но использоваться он мог в прямо противоположных целях. Если самый известный образчик жанра — вересаевский свод «Пушкин в жизни» (1926) — призван был убедить читателя в «разноликости» Пушкина и разделенности сфер жизни и поэзии (в чем, к несчастью, преуспел), то книга о Брюсове (и в старом, и в новом изводе) повествует о единстве героя, всегда и в любых обстоятельствах остающегося поэтом, живущего ради поэзии, верно ей служащего. Не случайно доминируют в ней материалы автобиографические либо исходящие из ближайшего окружения поэта. Реплики недоброжелателей и «недоумков» лишь оттеняют величие Брюсова. В предисловии Евгения Иванова тонко намекает: труд Ашукина-Щербакова — ответ на блестящие и, конечно же, жесткие очерки Цветаевой и Ходасевича. Сколь убедителен этот ответ, сколь удалась апология Брюсова, решит читатель. Но целеустремленность исследователей-подвижников, их преданность герою, их вера в автобиографический миф Брюсова заслуживают глубокого уважения. И очень правильно, что в книге нашлось место справкам об авторах и их фотопортретам.
В отличие от Ашукина и Щербакова автор «Сперанского», историк Владимир Томсинов своего присутствия не прячет. В биографии великого несостоявшегося реформатора полным-полно отступлений-размышлений на историософские и морально-этические темы. Иногда удачных, иногда — излишне велеречивых. Тщательно описывая судьбу героя — восхождение безвестного поповича к вершинам власти, его грандиозные прожекты, хитросплетения придворных интриг, падение «полудержавного властелина» (загадочное как для современников, так и для историков), пребывание в ссылке, возвращение сперва ко двору, а потом и во власть, его странные полууспехи в царствование Николая I, Томсинов параллельно пытается разобраться в двух сюжетах — человеческом феномене Сперанского и «проклятье» российской истории, в которой ни одно важное дело до конца не доводится. Характернейший представитель переломной эпохи, Сперанский потерпел при «своем» государе — Александре Благословенном — сокрушительное поражение и оказался важной фигурой в «чужом» николаевском царствовании, когда «связанный Гулливер» сумел провести кодификацию российского законодательства. Но ведь и главный антагонист Сперанского, видимо приложивший руку к падению выскочки-поповича, последовательный противник бюрократического либерализма, скептичный создатель патетичной государственной мифологии Карамзин тоже при Александре не смог исполнить того, что почитал делом своей жизни. И тоже пожинал плоды (в отличие от Сперанского — посмертно) при Николае, когда его выученики, рекомендованные Карамзиным молодому государю, пошли в гору (Дашков, Блудов), а и раньше преуспевавший карамзинист Уваров выстроил государственную идеологию так называемой «официальной народности». Как и в случае Сперанского, это было не совсем то, что некогда грезилось, но все-таки «что-то».
Сюжет Карамзин — Сперанский затрагивается Томсиновым бегло. Гораздо обстоятельнее пишет он об отношениях Сперанского с Аракчеевым, которому была посвящена предыдущая книга историка в «ЖЗЛ» (2003). И оказывается, что «злой гений» Александра вовсе не был врагом «гения благого», что именно Аракчеев ценил Сперанского и, елико мог, поддерживал его в годы опалы. Аракчеев (тоже плебей и «выскочка») хорошо понимал: в России есть одна воля — государева, удел же всех прочих — служить этой воле. В конце концов Сперанский пришел к сходным выводам. Читая книгу Томсинова, понимаешь, сколь зыбка в российской истории грань меж «советодателями» и «исполнителями». И как огромна дистанция меж «первым» (который всегда один) и любым из множества «вторых».
Но не все коту масленица. Бывают биографии «фактографические», бывают — «концептуальные», а бывают и просто вздорные. В ряду таковых почетное место займет опус Михаила Филина «Мария Волконская. “Утаенная любовь” Пушкина». В подзаголовке здесь вся суть: сочинитель наконец-то «разгадал» загадку, над которой билось несколько поколений пушкинистов (и которой, скорее всего, просто не было). Итак, Пушкин всю жизнь любил дочь генерала Раевского. А она — Пушкина. Но поэт наш — смолоду, сдуру, сослепу — не сумел в нужный момент оценить юное чувство, хотя героиня Филина и написала ему проникновенное письмо. Потом, отвергнутая, с отчаяния вышла замуж за генерала, каковой и в мерзопакостном кругу либералистов был всех хуже. Но когда этого негодяя сослали в Сибирь, во имя святости брака последовала за ним. Любя Пушкина. Который к этому времени понял, какое сокровище потерял и рванулся с признаниями. Но не тут-то было. Пришлось описать всю эту историю в романе про Онегина, фамилия коего складывается из «он» и «эго» (то есть я, то есть Пушкин).
Хватит. Натяжки, передергивания, психологические нелепицы кишат, как микробы в воздухе. Обличительные пошлости в «новейшем вкусе» о декабристах изящно ложатся на сусальные сказки о семействе Раевских. Если князя Сергея Волконского сочинитель рисует в пасквильных тонах сознательно, то Пушкин и героиня книги получаются ничуть не лучше. Ибо г-н Филин не может уразуметь, что же он на самом деле пишет.