Никакой черты, разделяющей «журнальную» и «книжную» прозу я нынче не вижу. Есть лишь чистая игра случая. Конечно, двухтомный «Учебник рисования» Максима Кантора (М.: ОГИ) ни в какой ежемесячник не запихнешь (года не хватит), но это песня отдельная. С другими авторами иначе. В журнале (в общем-то — любом) могли появиться и «Флагелланты» Юрия Арабова (М.: Вагриус), и «Красный адамант» Юлии Винер (М.: Текст — печатал же ее «Новый мир»), и «На солнечной стороне улицы» Дины Рубиной (М.: Эксмо), и «Жилец» Михаила Холмогорова (М.: Русь, Олимп). А то, что «Новый мир» упустил «2017» Ольги Славниковой (М.: Вагриус), станет примером грубейшей редакционной ошибки. Вне зависимости от того, сколько премий получит роман Славниковой, который мне видится главным претендентом на пятнадцатого русского Букера.
Изобилие премий заставляет повторяться: вновь говорить о возможности негаданного чуда (как всегда в списке достаточно «темных лошадок», только редко они побеждают), вновь называть своих — уже известных постоянному читателю нашей газеты — фаворитов. Их совсем немного: кроме «2017», я хотел бы видеть в коротком списке названные выше романы Лиснянской, Прилепина, Черчесова и «Заколдованный участок» Алексея Слаповского (М.: Эксмо). Как видите, даже шестерки не набрал. Вероятно, жюри будет щедрее. Важно, чтобы при этом оно выдержало ту достойную линию, что заявлена сейчас. Отлично выдержав экзамен на толерантность, 4 октября букеровские судьи должны будут показать свою взыскательность. Пожелаем удачи им и лучшим соискателям пятнадцатого русского Букера.
Андрей Немзер
03.07.2006.
Исключительная благодать
О новом романе Юрия Арабова
Когда в 2003 году киносценарист и поэт Юрий Арабов выпустил ретро-роман «Биг-бит», кто-то из критиков (причем отнюдь не недоброжелатель автора) отреферировал содержание этой книги двумя фразами. Основной тезис: Все они умерли. Вынужденное уточнение: И Пол Маккартни тоже умрет. Сэр Пол пока (тьфу-тьфу, не сглазить) вроде бы чувствует себя не плохо, но бесспорно рано или поздно присоединится к большинству (ливерпульской четверки, сообщества битломанов, рода человеческого). Герой нового романа Арабова — экс-музыкант по имени Иаков — решил, что уж лучше рано, чем поздно. И сговорился с охочими до дензнаков могильщиками. «Меня зарыли следующей ночью, зарыли охотно, торопливо, но с некоторым подозрением, не вылезу ли я обратно и не потребую ли назад свои мятые деньги. Однако вылезать я не собирался, более того, подготовился к событию, как мог, съездив перед этим домой и взяв с собой портативный транзистор “Селга”, лежавший на полке с брежневских времен и теперь, как назло, пригодившийся».
Так начинается последняя глава романа «Флагелланты» (М.: Вагриус), в которой Иаков примиряется с лежащей в той же могиле усопшей матерью, прежде (при жизни) не желавшей признавать отставного гобоиста своим сыном, обретает покой и предается всевозможным размышлениям. Во-первых, о себе. Во-вторых, о земном бытии, российской истории и ее новейшем периоде. Одно подразумевает другое. «По поводу своей прошедшей жизни я не опечален, в ней нет тайны, потому что Бог через нее все сказал, загнав меня под землю и дав возможность тем самым прийти наконец в себя. Бог вообще говорит, в основном <право, трогательная оговорка. — А. Н.> через судьбы людей, и только старческое слабоумие мешает им различить в конце его внятный взыскующий голос». А в начале что мешает? Видимо, слабоумие, присущее иным возрастам? Пока Иаков сидел в своем оркестре, извлекая из гобоя надлежащие звуки, а в промежутках читая неизменный «Лунный камень», он «взыскующего голоса» явно не слышал. Когда после разгона оркестра (пришли «новые времена») герой попал на службу в какую-то загадочную контору, где за бессмысленные действия платят бешеные бабки, дабы сурово наказывать тех, кто не умеет роскошное жалованье тратить, он тоже худо понимал, что же с ним происходит. Ну а как добрался до кладбищенских катакомб, так и уразумел всю тщету своего прежнего существования. Хоть в старые времена, хоть в новые. Заодно и с «общими проблемами» разобрался.
Продолжим оборванную цитату. «А уж через судьбы страны он <Бог; вообще-то здесь уместнее было бы писать личное местоимение с заглавной буквы. — А. Н.> говорит вообще будто через иерихонскую трубу, только не надо затыкать уши и делать вид, что нас это не касается, что мы хоть и живем здесь, в сих национальных границах, но на самом деле находимся на Марсе или в какой-нибудь милой банановой республике». Однако не внемлют. Ибо ошибочно полагают, «что лежать под землей одиноко, тяжело и душно». «Это у вас, — объясняет прозревший герой, — душно тяжело, на поверхности. Вечно вы суетитесь, грызете друг другу глотки, закатываете глаза и цокаете языком, пробуя какую-нибудь стряпню на презентации, и не знаете, не отдаете себе отчета в том, что повар наплевал в нее, в эту стряпню, наплевал не фигурально, а специально наплевал, из-за своего отвращения ко всем вам и к собственной жизни в целом». По этой модели и строится основная часть романа, посвященная земным мытарствам Иакова, «мистическую» суть которых должно передать постоянное смешение архаической мифологии и газетной актуальности. (К примеру, роковая бизнес-вумен, заставляющая Иакова получать и тратить деньги, на поверку оказывается мумией — что-то похожее я уже читал. И не один раз.) Интересно, а вдруг все-таки есть в нашем бедном отечестве один (хотя бы один!) повар, что приуготовляет яства (страшно сказать — для чьей-то презентации) без использования собственной слюны? А вдруг и на презентации этой (еще страшнее вымолвить!) презентируется что-нибудь стоящее? Мимо, мимо! «У нашего же усопшего брата ничего подобного нет и не предвидится. Плевать здесь некуда, разве что на самого себя». Подумав полторы минуты, понимаешь, что именно этим веселым делом герой и занимается, не замечая, как слюна его прорывает земную поверхность и орошает лица «суетливых», «грызущих друг другу глотки» и «цокающих языком». «А если вы, к тому же, проявили сообразительность, взяв с собою термос и припасенных бутербродов с невкусным, якобы голландским сыром, напоминающим резину, то дело вообще в шляпе: никто не потревожит, не обнаружит и не продаст, и вы сможете додумать терзавшую вас на поверхности мысль до последней точки».
То есть написать роман «Флагелланты». С эпиграфом из толкового словаря, объясняющим значение экзотического заголовка («самобичующиеся», «доводящие свое тело до полного физического истощения»; «как средство покаяния и аскетического делания самобичевание не совсем исчезло и в наши дни»). И финальной главой, где история самобичующегося, казнящего себя за все мыслимые и немыслимые грехи, ушедшего от тотальной скверны персонажа обретает надлежащее газетное (мифологическое тож) звучание — становится словом о вине и необходимости покаяния (самобичевания, отползания на кладбище) новейшей русской интеллигенции.
Защищать собственное сословие всегда неловко, да и счет ему предъявить есть за что. Но, кажется, лучше бы предварительно разобраться, в чем именно герой кается. Или за что автор его обличает. За то, что плохо в дудку когда-то дудел? Или за то, что дудку эту самую под лавку бросил? За то, что поверил, будто в России может завестись разумное начальство и стал с оным сотрудничать? Или за то, что оставил миссию посредника меж народом и властью? Так ведь если власть омерзительна по определению (а других проблем на Святой Руси не было и нет), то какого ж лешего доводить до нее чаянья безъязыкой улицы? Может, тогда и впрямь лучше самовыражаться? Но ведь грешно-с — особенно, если за деньги!
Куда ни кинь — всюду клин. Одно утешение осталось — имени Михаила Ножкина: закусочка на бугорке (термос и бутерброды с голландским сыром)… Ведь на кладбище, согласно той же волшебной песне, нет не только милиции, но и критики. Никто с вопросами не лезет. Исключительная благодать!
Пастернак думал назвать свой заветный роман «Смерти не будет». Сооруженному Арабовым сценарию по мотивам (против мотивов) «Доктора Живаго» подошел бы титул «Жизни не будет». Как и новому роману, в последних строках которого рассказчик заверяет: «Надежда на нас, мертвых. Мы встанем, если понадобится». Нет, уж, спи спокойно, дорогой товарищ!
Андрей Немзер
06.07.2006.
Десять лет спустя — во всех смыслах
Авторы романа «Посмотри в глаза чудовищ» попытались еще раз воскресить Гумилева
Признаюсь: терпеть не могу нынешние аннотации, зазывные тексты на обложках, «восторженные» — часто прямо-таки с кровью выдранные из совсем иного контекста — цитаты, с помощью которых издатели стараются привлечь внимание к очередному шедевру. Вернее, имитируют «раскрутку», лениво отрабатывая номер. Ведь у тех, кто мало-мальски разбирается в словесности, случаи, выражаясь по-булгаковски, «так называемого вранья» вызывают лишь усталую усмешку, прочий же народ обложечные россказни в упор не видит. Бывают, однако, казусы позабавнее: задняя обложка романа Ирины Андронати, Андрея Лазарчука и Михаила Успенского «Марш экклезиастов» (СПб.: Амфора) из их числа.
«Ровно десять лет назад читатели впервые погрузились в завораживающий и загадочный роман Андрея Лазарчука и Михаила Успенского «Посмотри в глаза чудовищ» <…> — роман о Николае Степановиче Гумилеве, который избежал расстрела в застенках ЧК и стал одним из немногих Посвященных, призванных хранить этот мир от гибели. Роман вызвал горячие споры, которые продолжаются и по сей день». Безвкусно, конечно, но все правда. И роман был, и спасенный Гумилев, и спасенный мир, и «горячие споры». Мало того — была настоящая удача, чистая радость великолепной придумки, которую вполне оценили и любители стрелялок, и знатоки русской поэзии. (Не оценили те, кто Гумилева читал по диагонали и сводил поэта к олеографически-хрестоматийному набору штампов, «брабантским манжетам» и «изысканным жирафам».)
А вот в следующем романе Лазарчука и Успенского — «Гиперборейская чума» (1999) — ничего этого не было. Ни Гумилева (несмотря на «мандельштамированное» название, поддерживающий его эпиграф — стихотворение «Кассандра», откуда и был исхищен заголовок — и несколько отсылок к «Чудовищам»), ни подлинной изобретательности, ни ясности сюжета. Если в «Чудовищах» все держалось на точно найденном герое — рыцаре и мальчишке, доморощенном мистике и «прототипе» Джеймса Бонда, русском дворянине и гражданине вселенной, но в первую очередь — большом поэте, то сходство трех персонажей «Чумы» с Шерлоком Холмсом, доктором Ватсоном и их квартирной хозяйкой выглядело типовым кавээнным прибамбасом, хиловато отыгранным и в общем-то ненужным. (Умберто Эко знал, почему нарекает сыщика-францисканца Вильгельмом Баскервилльским!) Если в первом романе загадки получали надлежащие разгадки, а разбегающиеся фабульные линии естественно сплетались в красивый узор, то во втором нагромождено было столько арестантстских бочек, что разобраться с ходом действия и его итогом (не говорю смысловым — просто сюжетным!) можно было только крепко поднапрягшись. Место увлекательной истории заняла многоходовая теорема. Кое-как доказанная. И нагруженная стопудовой многозначительностью. Нет, издатели третьего романа правдивы. «Чума» и впрямь номинировалась на Букера (а кто не номинировался?) и получила титул «мгновенной классики». Только оборотец этот был применен к роману лишь однажды — в тогдашней издательской аннотации, а смысл его иронически вывернулся. Именно что «мгновенная» — ровно на тот миг, когда поклонник «Чудовищ» видел книгу на прилавке и доставал кошелек. Дальше следовала обида — и, по-моему, отнюдь не только на отсутствие в «Чуме» Николая Степановича…
В «Марше экклезиастов» Николай Степанович наличествует. Как и его наставник и коллега по мирохранительному сообществу магов Пятый Рим (пятый, ибо «четвертому не бывать» — до сих пор радуюсь этой шутке!) граф Яков Виллимович Брюс (очень живой был персонаж — в «Чудовищах»). Как и саксофонист-детектив Кристофер из «Гиперборейской чумы». Как и крутой экс-грушник (офицер советского главного разведывательного управления, если кто забыл) Коломиец, крепко пахавший и в первом и во втором романах. Как и еще некоторое количество знакомцев. Ну и новые герои появились — куда без них! Все есть — кроме радости. В начале романа Гумилев (с женой, учениками, отставным ящером, почти переквалифицировавшимся в люди, и таджикским строителем, прежде угодившим в рабство к коварным португальцам, а потом сумевшим с плантации сбежать) попадает неведомо куда. В пустыню. Которая была раем, а стала адом. В конце романа, благодаря помощи сына-подростка, мудрого Брюса и разнообразных друзей и знакомых кролика (простите, Николая Степановича), пленники Ирема (так называется заколдованное место) получают свободу, но Гумилев остается на тамошнем посту. Ибо так он сбережет человечество от уже хлынувших напастей (умопомрачительных стихийных бедствий, одно из которых — землетрясение в Барселоне — и стимулировало перемещение наших друзей в место, которого нет; пламенный привет Волшебнику Изумрудного города) и пущей беды — истребления отставных богов. Почему — не очень понятно. Кто решил искоренить всяких там гермесов-озирисов-одинов-афродит — еще менее понятно. Прекратили ли эти самые боги воевать друг с другом, как то было в «Гиперборейской чуме»? Похоже, да. Оно и к лучшему: из-за их противоборства происходили в нашем мире всякие крупные неприятности, вроде войн, революций и геноцидов (агенты потусторонних сил вовсю гнали оружие, деньги и людской контингент на битвы в запредельностях — оттого и случилось в ХХ веке столько ужасов). Так тут новая напасть — см. выше.
Ох, что-то слышится родное. Плетью обуха не перешибешь, уши выше лба не растут, ничто не вечно под луною, пролетариату нечего терять, кроме запасных цепей, есть у нас еще дома дела, хотя дома, коли приглядеться, нет. И никогда не было. Что ж, раньше один царь Соломон дело знал — теперь мы все глядим в экклезиасты. Утешаясь собственной стоической несгибаемостью: мол, спасали этот дурацкий мир и будем спасать впредь. Хотя, как уже было отмечено, спасать в общем-то нечего.