Только в мае 2003 года эти злокозненные пересмешники, настырные кавээнщики, ушлые плагиаторы и дошлые интертрепаторы (sic! в смысле — так!) соизволили рассекретить личное дело Мергионы Пейджер, которое на поверку оказалось ни чем иным, как ухудшенным переложением общеизвестных древневерблюжей и новокошачей мифологий. А потом почти год морочили доверчивые головы непросвещенной публики россказнями о будущих россказнях про подвиги Сена Аесли. Этого, с позволения сказать, интеллектуальца (так! в смысле — не иначе!) они выпихнули на арену лишь в апреле года минувшего. А чтобы оттянуть час неминуемой расплаты, хитрованы выдали на гора всего-навсего половину (да еще и меньшую!) своего хронического эпоса, явно списанного с какого-то пока еще не обнаруженного второисточника третьей свежести. Но не на таковских напали — я, будучи честным и мужественным стариком, чертом на правду и идейным борцом за гамбургский счет и лимбургский пирог, уже тогда предупреждал: «Главная разборка впереди».
При всей самонадеянности самопальных самоделкиных в некоторой сметливости им не откажешь. Намек поняли. Во-первых, со второй частью Аеслиады (четвертой — Поттерианы) справились в приемлемые сроки. Во-вторых, вроде бы выкинув белый флаг (мы, мол, больше не будем — только вот в одном талмуде всю Мергионию издадим и сразу переключимся на щукоразведение, починку примусов и прочие богоугодные занятия), наши умельцы (шутка — сам придумал, а вовсе не майор Клинч, как вам показалось) оставили себе изысканную (еще одна шутка) лазейку. Зря что ли они пристегнули к уворованной троице имени леди Джоан французскую плаксу из французского же фильма, которого даже, наверное, не смотрели? (Ну разве что на видео.) Ясное дело, только я соберусь с силами, сверюсь с источниками, словарями и генеральной линией, сдам зачет по курсу критической магии (магической критики) и оседлаю рыжего коня, как братья-разбойники пустят шип по-змеиному: Не тронь, дяденька! Мы враз — года не пройдет — спроворим эротико-экологический триллер «Амели на виноградниках Шабли», а там уж мечи громы-молнии!
Знаем мы эти песни. За девицей Амели непременно потянутся «Семейное счастье профессора Мордевольта», «Защита Лужжа — на!», «Браунинги в ножны», «Пассы Фантома» и прочие «Пузотелические горизонты». Все одно: сколько веревочке ни виться, а топором вырубят. Мне торопиться некуда. Пишите, голуби, пишите. А если приметесь изображать Художественный театр (держать психологические паузы), еще хуже будет. Сам все напишу. И опубликую под раскрученным соавторским брендом. Потом снимем трехсерийный блокбастер (телеверсия на восемь с половиной вечеров), саундтрек прогоним в симфоническом изводе в БЗК, ГЦКЗ, Олимпийском и клубе «17 тонн», видеоинсталляцию крутанем в Доме Фотографии, на Арт-Стрелке и Музее личных коллекций. И коли уж вам так люб Станиславский, МХТ тоже не обойдем. У нас в отделе все роды, виды, отряды и семейства так называемого искусства схвачены. Мастера трудятся — не хуже вас, цирковых.
Тогда-то, когда поползновения Жвалевского-Мытько станут прискорбным достоянием всего человечества, появлюсь я в белом фраке. И скажу все, что думаю про Порри Гаттера, Мергиону Пейджер, Сена Аесли и примкнувшую к ним Амели Пулен. Трепещите. С наилучшими пожеланиями, всегда Ваш
Ярнед Зермен
14.03.2005.
Знакомые незнакомцы
Роман Федора Сологуба «Мелкий бес» (1905) — один из самых важных прозаических текстов раннего русского модернизма, вровень с которым стоит лишь «Петербург» Андрея Белого. Обе книги стали событиями не только для литераторов-интеллектуалов, но и для публики (при жизни автора «Мелкий бес» издавался одиннадцать раз!), обе серьезно повлияли на развитие русской прозы 1920-х годов, обе вызывали злобу у советских идеологических надсмотрщиков, долго числясь образцами «декадентства» и «мракобесия». Когда в 1958 году «Мелкий бес» каким-то чудом был напечатан в Кемерово, издание квалифицировали как грубую идеологическую ошибку — следующего пришлось ждать тридцать лет.
Новые времена лишили роман ореола запретности (переизданий хватало, случилась и экранизация), но не избавили его от проблемности. «Мелкий бес» — книга, которую просто оценивать (хоть восторженно, хоть негативно), но трудно понимать. Роман равно легко прописывается по департаменту «обличений» и по ведомству «аморального эстетизма» — отдельные эпизоды и сентенции могут «надежно» служить полярным прочтениям. Такого рода тексты нуждаются в особо тщательном анализе — тем паче, что некогда околдовывавшее читателей двусмысленное обаяние прозы Сологуба развеялось, с годами ее сладкий яд потерял и сладость и ядовитость.
Ясно, что издание «Мелкого беса» в серии «Литературные памятники» (СПб.: «Наука), призвано было не только дать его выверенный текст, ознакомить читателя со всем «мелкобесовским» корпусом (ранняя редакция, выпущенные главы, авторская инсценировка), развернуть историю замысла, но и предложить непротиворечивую интерпретацию книги Сологуба. Или объяснить, почему ее быть не может. Все «технические» задачи (текстология, восстановление автобиографического контекста, проблема прототипов и проч.) проработаны с завидной обстоятельностью. Что не удивительно — готовившая книгу Маргарита Павлова занимается Сологубом много лет, постоянно публикуя результаты своих разысканий. С поэтикой, идеологией и общей интерпретацией дело обстоит куда хуже, и библиографическая дотошность (аккуратно исчислены различные трактовки) картины не меняет. На 240 страницах сопроводительных материалов хватает ценных наблюдений, а роман по-прежнему издевательски уходит от читателя. Можно посетовать на природу эзотерического текста, но стоит напомнить: удачные опыты прочтения символистской прозы у нас есть. Если смыслы трилогии Мережковского «Христос и Антихрист», брюсовского «Огненного ангела», «Петербурга», прозы Ремизова, благодаря работам З. Г. Минц, С. С. Гречишкина, А. В. Лаврова, А. М. Грачевой, А. А. Данилевского и др., стали ныне отчетливей, чем в оны годы, то есть надежда, что когда-нибудь выйдет из тумана и «Мелкий бес».
Со «Стихотворениями» Георгия Иванова в Большой серии «Новой библиотеки поэта» (СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект») совсем другая история. Поэтическое наследие Иванова достаточно полно представлено в сравнительно недавнем трехтомнике (М.: «Согласие», 1994), писалось об авторе «Садов», «Роз» и «Посмертного дневника» не мало, поздняя лирика стала расхожим цитатником. Кто только не повторял (к месту и не к месту) строки о зеркалах, что отражают друг друга, «взаимно искажая отраженья», о Леноре, которой «ничего не снится», или о «развлеченьях», которыми поэт тщетно пытается закрыться от жизненной тоски: Страх бедности, любви мученья, / Искусства сладкий леденец, / Самоубийство наконец. Иванов стал «модным» автором, и потому слухи о его грядущем издании в НБП (при нашей-то бедности на качественные публикации!), признаться, у меня вызывали досаду.
Я ошибался. Дело не только в том, что в книгу, составленную Андреем Арьевым, вошло довольно много стихотворений, оставшихся за пределами прижизненных сборников и посмертных переизданий. Полнота корпуса (куда в итоге попали и «слабые» стихи) важна Арьеву не сама по себе, а для внятного разговора о духовном строе, поэтических принципах и судьбе Иванова. Если до сих пор исследователи (сперва — зарубежные, затем — наши) стремились доказать, что Георгий Иванов — большой (а то и великий) поэт, и потому делали упор на его лучших сочинениях (в основном — поздних), то Арьеву важно выявить константы в судьбе и творчестве его внешне переменчивого героя. Конечно, такой подход в какой-то мере подсказан общекультурными изменениями (повторю: Иванов ныне в силе), но не менее важна здесь личная (научная и духовная) установка исследователя, который своего поэта любит (я вот Георгия Иванова и после замечательной работы Арьева не люблю), а не припомаживает для витрины.
Согласно вступительной статье (компактной монографии), Иванов был «типовым» человеком последнего акта имперской эпохи. Отсюда его «переменчивость», способность попадать в тон тем внешне несхожим культурным, идейным, собственно поэтическим веяниям, что существовали лишь в единстве «Парадиза над бездной». Отсюда то соединение легковесности и экзистенциального трагизма, что, будучи общим «серебряновечным» достоянием, стало «фирменным знаком» ивановской поэзии. Отсюда то небрежение индивидуальностью, что сквозит в каждом тексте этого патологического индивидуалиста. Ведя выразительный и доказательный рассказ об Иванове, выявляя в подробных комментариях «партию» едва ли не каждого опуса как в ивановском концерте, так и в общем плаче по себе русского модернизма, Арьев выстраивает свой извод петербургского мифа и, да простится мне неловкий оборот, «ивановизирует» всю поэзию русского модернизма. Здесь есть предмет для спора, который не исключает, но подразумевает восхищение силой и изяществом авторской мысли. Сильно же я ошибся!
А вот книгу Омри Ронена «Из города Энн» (СПб.: Издательство журнала «Звезда») я ждал. Как ждал и жду нечетных номеров «Звезды», где с марта 2001-го по январь 2004-го года печатались составившие книгу восемнадцать очерков, и где продолжается их публикация (последний — «Каламбуры» — появился в январском номере журнала; мартовский пока до Москвы не дошел). Ждал, хотя вовсе не принадлежу к многочисленной когорте ревнителей интеллектуальной эссеистики, а очерки Ронена, где воспоминания и путевые впечатления чередуются с филологическими этюдами, безусловно относятся к этому жанру. Но не в жанре тут суть.
Ронен — историк литературы с мировым именем, автор классических работ о Мандельштаме, редкий знаток русской (и не только русской) словесности. Понятно, что в его письмах из города «Энн» (то есть из Энн Арбора, штат Мичиган, в университете которого автор много лет профессорствует) тесно от истинных открытий. Понятно, что без суждений Ронена о записных книжках Ильфа или стихотворении Анненского «Квадратные окошки», поэзии Цветаевой или проблеме «Блок и Гейне» (примеры легко умножить) теперь не обойтись соответствующим специалистам. Понятно, что его этюды о Нине Берберовой и Вере Набоковой должны приворожить всех, кому интересны эти удивительные дамы. Понятно, что воспоминания наблюдательного человека о детстве в сталинском СССР, ранней юности в Венгрии (и участии в восстании 1956 года), годах учения в тогда еще совсем молодом Израиле и США прочтутся теми, кому дорога «живая история» минувшего века. Но, как писала Цветаева, «и этого было бы мало».
Главное в очерках Ронена — нераздельные мысль и страсть. Разговор о «словах» здесь неотделим от защиты достоинства личности, культуры, нации, история собственного становления — от благодарности тем людям и книгам (особенно, встретившимся в детстве), что приобщали будущего филолога к неколебимым ценностям, размышления об обидах (не случайно одним из главных героев книги стал Гейне) — от императива справедливости (исторической и эстетической), которая, увы, чревата новыми обидами. Смелая и острая проза Ронена достойна куда более подробного разговора, но и, опустив детальный анализ, рискну заметить: мало сейчас найдется книг, в которых так мощно были бы явлены любовь к слову и любовь к жизни, как в романе «Из города Энн».
15.03.2005.
Слово о погибели нашего участка
Алексей Слаповский написал новый роман
«Они» — шестой роман Слаповского. Или седьмой, если к «Я — не я», «Первому второму пришествию», «Анкете», «Дню денег» и «Качеству жизни» прибавить «русский народный детектив» «Участок». «Участок» обошелся без жанрового подзаголовка, хотя чем же, если не романом, должно считать объемную книгу с единым сложно организованным сюжетом и сквозными, по ходу действия усложняющимися, персонажами? Разве что «утопическим эпосом», но такая жанровая дефиниция пригодна в ученых штудиях, а не на обложке «Эксмо», где — в отличном оформлении Антона Ходаковского — выпущен и роман «Они».
Две последних на сегодня работы Слаповского связаны отнюдь не только местом издания. И не только контрастом, который бросается в глаза и может озадачить простодушного читателя. «Участок» — повествование о деревне, где, конечно, случаются досадные казусы, неприятности и даже преступления, но жизнь течет спокойно и размеренно, радости ритмично чередуются с незадачами, а всякие новейшие веянья проходят рябью по от веку сложившемуся миропорядку. «Они» — роман мегаполиса, роман Москвы, причем не ее казового, сияющего роскошными витринами и давящего хамскими новоделами центра и не чудом сохранившихся уголков того города, что Пастернак называл святым, а окраинных спальных районов, где — меж громыхающих игральных автоматов, панельных домов, рынков, забегаловок с шаурмой, заправочных станций и свалок обретается типовой житель столицы.
Персонажи «Участка» считают свою Анисовку лучшим местом земли, а на соседний город (и прочий мир) смотрят без зависти, восторга и опаски. Конечно, кому-то из них приходится отбывать из села (кому — на день, кому — на годы), конечно, они знают, что в городах работы, денег и развлечений побольше, но мечта о «другой жизни» здесь не слишком пьянит даже молодежь. «Они» (персонажи) вряд ли могут себя помыслить вне своего Вавилона, но добрых чувств к этому городу не испытывают; так, пристойная (в остальной России — еще хуже) среда обитания; жить можно, но по сторонам лучше не глядеть — сразу в какую-нибудь мерзость упрешься. В кого-нибудь из «них» — ленивых, корыстных, глупых, трусливых, зажравшихся, подлых, черножопых, приезжих, богатых, нищих, всегда готовых тебя обжулить и унизить. Недаром один из самых неприятных героев романа временно очеловечивается, когда судьба на несколько дней забрасывает его в вологодскую глушь, а лучшие из «них» (наверно, в самом деле лучшие, и уж точно — дорогие автору), изрядно нахлебавшись московского лиха, под занавес перебираются в ту же далекую деревеньку. (Надолго ли? Вот Кравцов тоже считал, что Анисовкой его жизнь кончится. И ошибся. Милая героиня романа «Они» по оставленной столице уже скучать начала.)