К книге
Немзерески. 2005 годСтраница 20
48%
Страница 20
20

Рассказ Александра Иличевского «Воробей» остается в памяти, по моему разумению, не только из-за страшной фактуры (голод 1933 года).

А вот повествование Анатолия Гулина «И не комиссар, и не еврей… Моя неволя» стоило бы все же вынести за рамки блока изящной словесности. От чего честно до простодушия рассказанная история о том, как сержант Красной армии мыкался в немецком плену, ничего бы не потеряла. Гулину повезло: его не убили сразу, он уберегся, когда несчастных пленников гоняли по Украине, его не пустили в расход, когда бежавшие из очередного лагеря рассказчик с напарником снова угодили к немцам (те поверили сходу сочиненной легенде), а уж в итальянских лагерях, куда пленников перекинули в ходе отступления, и вовсе жить можно было. Лучше пришлось только в союзнических, фильтрационных, где Гулин оказался, повоевав прежде в отряде итальянских партизан. В советских снова было хуже. Но и тут малой кровью обошлось: изматерили, конечно, изменников родины, помыкались они четыре с половиной месяца в лагере на чужбине и два месяца в товарном «люксе», но на Беломорско-Балтийском канале Гулина продержали всего-то год — уже в декабре 1946 он добрался до родного Челябинска. Кстати, о том, как прошел этот год, Гулин ничего не стал писать и полвека спустя, когда счел должным занести на бумагу воспоминания простого советского военнопленного — не комиссара и не еврея. Есть в гулинской истории впечатляющая рифма — дважды представители власти посягают на его часы. В первый раз — полицай, «отдаривающий» беднягу несколькими буханками хлеба. Во второй раз (часы к этому моменту у Гулина, конечно, другие) — советский особист, отомстивший строптивцу надлежащей записью в протоколе допроса, именно из-за которой (как думает мемуарист) пришлось ему поработать на благо родины под конвоем.

Наиболее питательно все же «Знамя» (№ 7). Пронзительная подборка стихотворений Инны Лиснянской «Бредут паломники, гуляют куропатки…»; крайне интересная переписка Владимира Николаевича Турбина (1927–1993) с Михаилом Михайловичем Бахтиным (1895–1975), подробно и артистично откомментированная Н. А. Паньковым (ждем окончания!); роскошный «бенефис» Николая Работнова (на сей раз физик-атомщик пишет о: а) опасности исчерпания мировых запасов нефти; б) «экономических триллерах» Юлия Дубова и Юлии Латыниной; в) модном лжеучении г-на Мулдашева и его критике, а кроме того, представляет палиндромы, то есть строки-перевертыши; например, под заголовком «Поручение» читаем Интерпретни!, под заголовком «Рекомендация» — На! Море наитий, а не роман!, а под заголовком «При дворе его императорского величия» — Балда! Подай кимоно микадо, падла, б… — не зря редакция ввела рубрику «бенефис»!); нетривиальная статья Аркадия Попова «Зачем нам империя»; новая (уже 28-я) порция заметок Сергея Боровикова «В русском жанре» («Плохие поэты начинают писать стихи для детей, когда они у них появляются. Очень плохие — для внуков. Некрасов и Саша Черный были бездетны»)…

Все это здорово. Но есть еще и проза. И если опус Михаила Кураева «Спальный вагон прямого сообщения. Криминальное путешествие со счастливым концом» (история о том, как милиционеры в поезде отняли деньги у азербайджанца и, как ни странно, были арестованы и даже осуждены) для меня стоит на одной доске с новомирским опусом Мелихова (ну да, мысли есть, словечко к словечку с толком ставится, но сколько же можно чароваться собственными интеллектом, праведностью и мастерством!), то рассказы Олега Зоберна (особенно первый — с дразнящим названием «Которосль») заставляют всерьез вглядеться в активно печатающегося молодого (родился в 1980 году) прозаика.

Остальные же пять рассказов — «Бути ар не бути» (так звучит по-литовски первая строка Гамлетова монолога) и «Мальчик из Тумбочки» Нины Горлановой и Вячеслава Букура, диптих Дмитрия Новикова «Друг и брат» (рассказ о друге называется «Вожделение», о брате — «Жабы мести и совести») и «Цена» Михаила Бутова — по-моему, вполне могут составить «короткий список» предназначенной лучшим рассказчикам года премии имени Юрия Казакова. Юмор, человечность и умение вытянуть скрытый сюжет из привычной житейской текучки организуют истории державшей в страхе весь факультет преподавательницы языкознания (она, литовка, в детстве едва не расстрелянная чекистами, сама испугалась — однажды и навсегда) и безумного художника-самородка (Горланова и Букур по праву назвали подборку «Лица» — ни Ядвигу Альбертовну, ни Филарета ни с кем не спутаешь). У Новикова завораживающая органика письма (мало кто умеет так ярко и свежо запечатлевать «живой» мир) и выверенный психологический анализ помогают ощутить всю серьезность и весомость таких отвлеченных понятий, как «грех», «стыд», «взаимное отчуждение». Бутов с убийственной достоверностью передает муку мысли сегодняшнего — совестливого и думающего — интеллигента, его желание «выговориться до конца» и те трудности, с которыми «решившийся» неминуемо сталкивается. При этом мысли героя (наверно, и автора) о чеченской войне и войнах вообще никак не назовешь «банальными» или — что примерно то же самое — «парадоксальными»; это, действительно, мысли. Конечно, автор мог бы и не бурчать в подстрочной преамбуле о злокозненных дураках-критиках, но если Бутову от подобных инвектив легче, то почему бы и нет?

26.07.2005.

Дурацкая привычка быть счастливой

Издательство «Время» выпустило собрание стихов Марины Бородицкой

Если б стихи Марины Бородицкой мне не нравились, рецензию на ее относительно «итоговый» сборник «Оказывается, можно…» я бы навалял в два счета. Высказался бы по полной программе. И о том, как надоела болтанка из цитатности, домашности и воспоминаний о пионерском рае. И о том, как раздражает (смолоду так и бесила) бардовская сентиментальная кокетливость. И о том, как коверкает даже очень одаренного человека долгая обреченность заповедным экологическим нишам подсоветской словесности — поэзии для детей и переводу, придающая едва ли не всякому голосу навязчиво банальные обертоны инфантилизма и стилизаторства. Мало бы не показалось. Но всего вероятнее, что рецензии я писать бы просто не стал.

Заковыка в том, что стихи Марины Бородицкой мне нравятся. И не первый год. Хотя все исчисленные выше «родимые пятна» видны невооруженным глазом. Только рвется сквозь «инфантильность», как водится, припудренную иронией, настоящая детскость (способность радоваться и обижаться всерьез), а сквозь «литературность» — абсолютная вера в некогда и навсегда произнесенное слово, в поэта и поэзию.

Корделия, ты дура! Неужели / Так трудно было старику поддаться? / Сказать ему: «Я тоже, милый папа, / Люблю вас больше жизни». Всех-то дел! / Хотела, чтобы сам он догадался, / Кто лучшая из дочерей? Гордячка! / Теперь он мертв, ты тоже, все мертвы. / А Глостер? О кровавый ужас детства — / Его глазницы — сцена ослепленья — / Как будто раскаленное железо / Пролистывали пальцы, торопясь… / На вот, прочти! Я отвернусь. Тебя же / В том акте не было? Читай, читай, / Смотри, что ты наделала, дуреха! Так веришь в реальность Шекспирова мира только в отрочестве — сквозь такую готовность вмешаться в сказку проходишь только в детстве (когда Шекспир еще не прочитан). Бородицкая верит. И рвется в бессмысленный и неизбежный бой. И гонит волны белых пятистопных ямбов — потому что как же по-другому с Корделией разговаривать: …но в следующий раз / Ты своевольничай, сопротивляйся: / Виола, Розалинда, Катарина / Смогли, а ты чем хуже? Как щенок, / Тяни его зубами за штанину — / В игру, в комедию! Законы жанра / Нас выведут на свет…

Ратоборствуя с трагедией, Бородицкая знает, что отменить ее вовсе не удастся. Финалы «Короля Лира» или «Отелло» незыблемы. … На, вытри нос. / Давай сюда платок. Его должна я / Перестирать, прогладить и вернуть / Одной венецианской растеряхе / В соседний том. Конечно, с тем же результатом — но, как и Корделии, Дездемоне надо дать шанс. Потому что «Гамлет», «Двенадцатая ночь» и «Буря» писаны одной рукой. Как и незримое требование, расслышанное поэтом: вмешивайся, исправляй, набивай синяки, рыдай от бессилия перед рухнувшим занавесом, но помни, что и ты играешь на том же театре. Прости, что накричала. / Отцу привет. И помни: как щенок!

Не будет щенячьего, на слезах замешанного, веселья — все полетит в тартарары. Как у «англоговорящего, живого» автора смертоносных верлибров, который чуть не отправил на тот свет свою легкомысленную переводчицу. Вернее отправил: я прочла и умерла, не сдержалась. // Тут пришли ко мне мертвые поэты, / все любимчики мои, кавалеры. / Поклонился дипломат, Томас Кэрью, / громко чмокнул шалопай, сэр Джон Саклинг, / и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс: / — Слышал в Тауэре свежую хохму, / «Коли снятся сны на языке заморском — / с переводчицей ложись!» Ловко, правда? / А Шекспира незаконный сыночек, / Вилли Дэвенант, сказал: / — Брось ты киснуть! / Сшиб я в глобусе пару контрамарок/ на премьеру «Идеального мужа», — / этот педик, говорят, не бездарен. / — Ну а после все пойдем и напьемся. / — И сонеты почитаем по кругу! / Хорошо — я сказала и воскресла.

Не прошу прощения за длинную цитату. Во-первых, в таких волшебных историях (хоть про разборку с младшей дочерью Лира, хоть про любезничанье с сонетных дел кавалерами) подробности не менее важны, чем в общем-то угадываемые развязки. Во-вторых, благородный белый стих (хоть опозоренный многочисленными Лоханкиными пятистопный ямб, хоть тактовик, разом напоминающий о «Песнях западных славян» и переводах из Катулла) хорошо звучит, когда его «много», когда можно расслышать его ритмическое разнообразие. В-третьих, мне вообще гораздо больше нравится цитировать Бородицкую, чем ее комментировать. Я воскресла, поглядела в окошко, / отложила современного поэта. / И не то чтобы я смерти боялась, / просто вечер у меня нынче занят.

Ну что тут добавишь? Горьких, саднящих, заплаканных стихов в книге Бородицкой не меньше, чем улыбчивых, а то и вызывающе хохочущих. Зачастую (если не сказать — как правило) это одни и те же стихи. Трагедия и комедия дышат одним воздухом. Самый личный, мучающий непредсказуемыми изворотами, дергающийся среди только твоих декораций, мизансцен, словечек с железной неотвратимостью воспроизводит историю то ли Психеи, то ли Аленушки, то ли сменившего пол Сирано де Бержерака, то ли всегда двоящегося Керубино. Детские игры пророчат услады старости. О том, что пророчат детские муки, лучше говорить не будем. Нет лучше размера для ночного мурлыканья, чем одолженный у «Казачьей колыбельной песни», даже если поется она не младенцу, а возлюбленному и зовется «Маленькой ночной серенадой». Нет лучше рифм, чем глагольные — те, что сами собой скрепляли первые счастливые и безыскусные строки. Нет ничего смешнее надежды все-таки выкупить из рабства Эзопа, добиться сказочной и никого не ранящей любви, превратить старость в детство, сохранить при любой погоде грациозную стать Керубино, спасти короля Лира и графа Глостера… Но оказывается, все это можно. То есть нужно. Нужно до тех пор, пока не оставила поэта дурацкая привычка быть счастливой. Оборотная сторона которой — неприкаянность здесь и устремленность туда. О которой Бородицкая не раз сказала вполне отчетливо: Говорят, что я — того, / В голове, мол, каша. / Это правда, я Того, / И все больше я — Его. / И все меньше ваша.

Все так, но пока: Не тяните за правую руку: я ею пишу. / Не орите в ухо: в него мне диктуют. / Не хватайте за горло: я им дышу. / Вот и все, о чем вас прошу. Запросы, однако!

29.07.2005.

«Стругацкость» без соавторства

Издательство «Время» приросло еще одной серией

Обложки трех новых книг издательства «Время» украшены обольстительной надписью brain-fiction. Есть и слоган — Самое время! — но он спрятан под переплетом. Brain — это вроде бы по части мозгов, а что такое fiction, все и так знают («то, что не non-fiction»). Наиболее адекватный перевод щеголеватого аглицкого оборота был измыслен Стругацкими в ту далекую пору, когда будущие авторы брэйнофиктивных историй еще не родились, а коли родились, то к бою не сгодились. Ну да, «сказки для младших научных сотрудников». Дело милое — отчего бы благородным донам не порезвиться на площадках, некогда сконструированных и обустроенных до сих пор «всеэмэнэсно» любимыми мэтрами?

Стругацкими в какой-то мере потягивает от всех трех книг (хоть и по-разному), но пальму первенства здесь должно отдать автору романа «Апостол, или Памяти Савла» Павлу Сутину. Впрочем, ориентации на славных предшественников Сутин скрывать и не думает. Стругацкие один из трех китов, на коих держится (меж коими балансирует) его «Повесть о честной службе и странной гибели офицера Севелы Малука, прозванного много после <чего? — А. Н.> апостолом Павлом, и о некоторых событиях, случившихся в Сирийской Провинции в правление принсепса божественного Кая Юлия Калигулы». Два других — Фейхтвангер и Трифонов. Набор вполне джентльменский — Стругацкие тоже Фейхтвангера трепетно любили, с удовольствием цитировали и даже творчески обрабатывали — в самом, на мой взгляд, вымученном и несуразном своем сочинении, «Отягощенных злом». Появилась эта «вариация на евангельские темы» в те самые перестроечные годы, когда один из героев Сутина (молодой генетик, изобретатель и сочинитель Михаил Дорохов) сочинял роман о другом герое — выводил на чистую воду «шайку проходимцев и ворья», каковая наплела «с три короба вранья» о том, кого люди христианской культуры почитают апостолом Павлом (строки Галича вынесены в эпиграф; сам он помянут в «современной» части «Апостола» — рукописи Дорохова дает зеленый свет литературная дама, в оны годы с Галичем дружившая). Вы уже поняли, что Сутин использует конструкцию «роман в романе», сопрягает древность с недавней современностью и проливает свет истины на события и лица, прежде запорошенные без малого двухтысячелетней демагогией. Но еще не поняли, почему среди трех китов не упомянут автор «Мастера и Маргариты»? Да потому, что никакой он не кит (слон), а та самая черепаха, на спине которой вышеозначенные слоны (киты) квартируют. Про офицера внутренней службы (тайной полиции) из племени джбрим (догадайтесь — кто такие), что старательно поддерживал порядок в Иудее (этого топонима у Сутина, кажется, нет — слишком просто было бы), а потом пленился учением галилеян, сорвал коварный (но надиктованный заботой о народе джбрим) замысел своего начальника-наставника, дезертировал и то ли был убит своими новыми друзьями (чьих единомышленников спас от гибели), то ли случайно погиб, то ли ускользнул из поля зрения иерусалимского ЧК и римского ЦК, вы тоже, наверно, все уже поняли. Не был он апостолом Павлом. (Хотя, может, и был, любая категоричность вредит великому ироническому принципу все сложнее). Но Савлом из Тарса точно не был. Знаем, знаем: «Илиаду» сочинил не Гомер, а совсем другой старик. Тоже слепой.

Предыдущая главаГлава 20 из 42Следующая глава