Жизнь Честертона не была богата экстравагантными событиями и головокружительными перипетиями, но рассказ о ней так же увлекателен, как любая Честертонова история. Ибо это рассказ о долгих, трудных и веселых поисках истины и свободы. Поисках, в которых случай соседствует с закономерностью, ошибки — с обретениями, а верность себе (своей семье, стране, культуре) — с удивительными (и простыми) открытиями. «История моей жизни кончается, как всякий детектив: проблемы разрешены, на главный вопрос найден ответ … Я верю, что есть ключ, открывающий все двери. И как только я подумаю о нем, передо мной встает мое детство, когда дивный дар пяти чувств впервые открылся мне, и я вижу человека на мосту с ключом в руке, которого я увидел в волшебной стране папиного театра. Однако теперь я знаю, что тот, кого зовут Pontifex Maximus, строитель мостов, зовется и Claviger, несущий ключи. А получил он эти ключи, чтобы связывать и разрешать, когда рыбачил в далеком захолустье, у маленького, почти тайного моря».
Детектив детективу рознь. Мало кто из нынешних авторов замысловатых историй о преступлениях и расследованиях хочет и может вложить в привлекательный жанр ту любовь к истине и свободе, что светится в прозе Честертона. И все же если в тексте есть хоть малая толика обаяния, если автору дорого не громоздье кошмаров, а достигаемый в финале порядок (хотя бы относительный), если среди его персонажей есть не только злодеи и циники, но и обычные симпатичные люди, если сквозь густой морок лжи и подлости пробивается свет нормальных чувств — дружества, порядочности, собственного достоинства и, извините, романтики, то почему-то вспоминается Честертон. Хотя у каждого свои ассоциации. Предваряя роман Елены Афанасьевой «ne-bud-duroi.ru» (М., «Захаров»), мэтр нашей развлекательно-серьезной словесности Борис Акунин информирует публику: «Елена Афанасьева» — «это Артуро Перес-Реверте, который сделал операцию по изменению пола, в совершенстве освоил русский язык и, наконец, научился писать поэнергичней». С языковым совершенством маэстро малость погорячился (слог как слог), а мистических игр с историей у Афанасьевой действительно хватает. Ее героиня — бойкая фоторепортерша Женя — невольно оказалась обладательницей роковой жемчужины, из-за которой некогда погиб Фернандо Магеллан. А также «ключа» к миллиардам недавнего филиппинского диктатора. Правда, о своих сокровищах сама Женя не знает и потому не может понять, чего же хотят от нее таинственные преследователи, готовые на невероятные злодейства. Сегодняшние главы (приключения Жени, спасающейся от супостатов, а заодно распутывающей клубок многолетних и многоходовых комбинаций) перемежаются историческими экскурсами: гибель Магеллана, японские впечатления Гончарова (попутно рассказана история знаменитой фотографии сотрудников некрасовского «Современника»), похождения японца в России 1930-х годов, будни любвеобильной владычицы Филиппин etc. Имеют место «тайны Кремля» (ясно, откуда тянутся к Жене зловещие щупальца), славные помощники (как ни странно, чекист и олигарх), психоаналитик мирового масштаба, со вкусом к злодейству и причудливой биографией, невероятные встречи, взрывающиеся машины, эротические фантазии и прочий джентльменский набор. Книжка бодрая, концы с концами сведены, героиня симпатичная (правда, уж слишком любуется ей Афанасьева, а сетования о многотрудной участи столичной фотострингерши слегка отдают лицемерием — слишком много кому живется куда хуже), политический перчик есть, но шибает не слишком, финал счастливый… Чего тут еще желать? Ясное дело — продолжения. В последних строках Женя сообщает, что до начала ее новых бедствий (следующей серии) осталось восемь часов. Ага, — смекает читатель, — «проект».
Ну и пусть будет проект. Вот проект «Лев Гурский» крутится с середины 90-х годов. И успешно. Теперь в издательстве «Время», где под титулом «Парк гурского периода» вышли первый роман саратовского американца «Убить президента» и роман новейший, «Траектория копья». Частный сыщик Яков Штерн (тот, что в известном телесериале был переименован в Романа Дубровского) получает задание от бывших коллег с Петровки — найти пропавшего фотографа мэрии. В результате ему придется спасти Москву, Россию и человечество от катастрофы, куда более страшной, чем 11 сентября.
«Думаю, все они заслужили наказание… Трусливые писаки в редакциях… корыстные торговцы в лавках… идиоты-студенты в вузах… наглые молокососы на дискотеках… тупые орангутанги на фабриках… а еще болтливые интеллигенты, не способные отличить пораженье от победы… а еще менты, не способные вообще ни на что!» Эти проклятья (за несколько минут до законной гибели) извергает безумный фанатик, предполагающий отправить гнусный мир неверных в тартарары и имеющий для того все средства. Самое интересное, что в романе Гурского можно найти едва ли не всех исчисленных выше персонажей — политики, художники, журналисты, бандиты и служители правоохранительных органов под пером Гурского отнюдь не блещут добродетелями. Они нелепы, корыстны, мелки, тщеславны. Только благодаря их дури, жадности, безответственности суперзлодей продвигается к своей страшной цели. Но они — люди. Над которыми можно смеяться (что Гурский и делает с большим удовольствием). Но которых надо спасать. Вместе с другими людьми — тоже нескладными, но славными. Вместе с изувеченной скульптурными чудищами, ошалевшей от денег, теряющей свою суть, но все равно любимой (и любовно описанной) Москвой. Вместе с разбазарившей свои ценности, но бесконечно дорогой любому вменяемому человеку европейской цивилизацией. Что Штерн и делает. Потому что на всякого дракона найдется копье святого Георгия. При случае и монструозное изваяние бездарного скульптора может послужить правому делу. В парке гурского периода стало одним страхоидолом меньше. Что не избавит Штерна (равно как и другого сквозного героя романов Гурского — Максима Лаптева) от дальнейшей драконоборческой службы. Вполне по Шварцу. Или по Честертону.
16/03/04
Многоуважаемый помост
«Бесы» Анджея Вайды на сцене «Современника»
Давно ставший легендой режиссер поставил на сцене прославленного театра спектакль по великому роману. Режиссер — Анджей Вайда. Театр — «Современник». Роман — «Бесы».
Когда писатель облекает свою поэтическую мысль в конкретную жанровую форму, он делает это сознательно. Достоевский пьес не писал. Никогда. Более того, его проза, основанная на постоянной смысловой вибрации авторской речи, всегда уходит от той определенности, к которой по сути своей всегда же стремится театр. Вайда это понимает. При первой постановке «Бесов» (1971; краковский Старый театр) он обратился к инсценировке Альбера Камю (1959), в которой роман Достоевского был подвергнут жесткой обработке — не только жанровой, но и идеологической. В афишах нынешнего спектакля имя Камю тоже значится, но предлагается публике не его пьеса (сколь она хороша — другой разговор), а «сценическая редакция» Вайды. Которая, по признанию режиссера, превышает прообраз вдвое (23 сцены против 11), а окончательный вид обрела на репетициях в «Современнике» — артисты упросили мэтра расширить многие роли. Камю оказался тем топором, из которого варят суп в русской сказке. Правда, там сметливый солдат, выцыганив у скупой хозяйки соль, мучицу, лучок, коренья и прочие съедобности, топор из котла вынул. У Вайды вкус топора ощутим с первой ложки.
То есть с первой сцены. Луч прожектора выхватывает из густых потемок одинокого субъекта, хрипловато (чуть не под Высоцкого) извергающего в зал исповедь Ставрогина (Владислав Ветров). Несколько раз возникнет бедная Матреша. Быстро прокрутится диалог с Тихоном (почему-то роль «на вид несколько больного, с неопределенной улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом» архиерея отдана осанистому Рогволду Суховерко), мудрый монах скажет о грядущем преступлении, и Ставрогин, в диком гневе швырнув стул оземь, прорычит саморазоблачение: «Проклятый психолог!»
Что глава «У Тихона» в роман не вошла, это полбеды. (В конце концов многие интерпретаторы Достоевского убеждены, что ее надо «вернуть» в основной текст.) Беда в том, что при помещении исповеди Ставрогина в пролог начисто ликвидируется тайна героя. У Достоевского ее проницает Тихон и полуугадывает читатель, прежде недоумевавший от странных поступков Николая Всеволодовича (точнее — от слухов о них; все «факты» преломлены через множество призм; герой складывается из чужих слов, суждений, реакций) и подпавший под его демоническое обаяние. В спектакле ребус решен с ходу, точки над i поставлены прежде, чем появились какие-либо буквы. Будь на месте Ветрова гений из гениев, и тому было бы трудно «прельстить» публику и хоть как-то мотивировать ту одержимость Ставрогиным, что испытывают почти все персонажи «Бесов». Сосредоточься Вайда на изначально очевидной пустоте-темноте Ставрогина (что потребовало бы ампутации многих эпизодов), устрой он суд над героем, трактовку можно было бы оспаривать или принимать. Но режиссер-то хочет воплотить «Бесов», а не какую-нибудь там «версию»!
Формально Вайда пожертвовал немногим — убрал все, связанное с губернаторской четой и Кармазиновым, резко сжал линию Степана Трофимовича. Остались от романа рожки да ножки. Набор монологов, дуэтов и ансамблевых сцен, скрепленных «ремарками» Рассказчика (Сергей Юшкевич), который стал откровенно служебной фигурой. (Надо ли напоминать, сколь важен в романе этот персонаж — наивный, крепкий задним умом, заурядный, оправдывающийся, удивительно близкий читателю?) Зато есть посыл, четко выраженный сценографией Кристины Захватович: мы представляем Великую Книгу! Крутой помост, заляпанный земной грязью, высокое небо с жутковатыми облаками — план вселенский. «Натуральные» кресла с диванчиками и люстрами (эпизоды у генеральши Ставрогиной) и перегородки с табуретками (квартиры Шатова, Кириллова и проч.) — план реальный. Должен у Достоевского «быт» представать при свете вечности — вот служебные «черные фигуры» и таскают мебель, расширяют массовку и (по идее) нагнетают ужас. А он не нагнетается. Не страшно от появления Хромоножки (Елена Яковлева) в салоне Ставрогиной. Не страшно при самоубийстве Кириллова (Дмитрий Жамойда), а в Петруше Верховенском (Александр Хованский) нет и намека на тот инфернальный (и нагло плотский) цинизм, с которым он в романе обрабатывает несчастного инженера, параллельно пожирая курицу. Не страшно при конце Шатова (Сергей Гирин). А когда Лиза (Ольга Дроздова) после ночи со Ставрогиным ужасается вести о гибели Лебядкиных, на миг задумываешься: а кого убили-то? Того громилу (Сергей Гармаш), что эффектно (на радость публике) читал идиотскую басню о таракане в первом акте?
Пережимаю. Я-то «Бесов» помню. А вот за публику, реагирующую бодрым смехом на хрестоматийные пассажи и «актуальное» упоминание пожара, не поручусь. Меж тем в спектакле нет той «достоевской» вязи, той системы намеков, той игры ассоциаций, благодаря которым читатель в конечном итоге понимает, что убийство Лебядкиных, теория Шигалева, треп губернских лоботрясов, сорванное сватовство Степана Трофимовича, богоборчество Кириллова, провокации Петруши, пожары, кощунства, соблазнения, истерики, исповеди и много прочего суть нечто единое — беснование. Я не склонен винить артистов — Дроздова, Яковлева, Тамара Дегтярева (генеральша Ставрогина), Гармаш играют скорее хорошо. Хованскому, кажется, не хватает пошлости (он больше «социалист», чем «мошенник»), но ведь старается. Игорь Кваша, по-моему, Степана Трофимовича понял очень точно — но персонаж этот в спектакле лишь «один из многих», а предсмертное его прозрение — досадно смазано. Меж тем Достоевского возможное исцеление занимало не меньше, чем беснование. И потому «никакой» Хроникер (в спектакле провален вовсе) и «смешной» Степан Трофимович ему бесконечно дороги. (Не меньше, а, пожалуй, больше, чем Шатов и Хромоножка.) Различить свет в самом горьком (наряду с «Идиотом») романе Достоевского трудно, но можно. Но для этого не нужен пролог с Матрешей и «натуральный висельник» в финале. Для этого недостаточно просто собрать как можно больше персонажей и сцен. Для этого мало искреннего восхищения книгой, что подводит к ложному выводу: достаточно шедевр перенести на сцену — и все увидят… Допускаю, что тридцать с лишним лет назад дело обстояло так. (Все же — почти так.) Сейчас мы видим то, что видим.
Легендарный режиссер. Респектабельный театр. Старательные актеры. Роман, из полузапретных переведенный в величайшие. Роковая музыка. Страшные тучи. Символический помост. Многоуважаемый. Как посетивший премьеру «Современника» первый и последний президент СССР Михаил Горбачев.
18/03/04
Дар радости — радость дара
В издательстве «Время» вышел «Современный патерик» Майи Кучерской
Жила-была одна девушка. Так можно начать любую историю, если, конечно, история эта не про замужнюю даму, вдову или мужчину. Так и начинает Майя Кучерская рассказ «Писательница», коим открывается «Чтение для вкусивших сладость истинной веры в недавнее время». Правда, цикл этот в ее «Современном патерике» идет вторым номером, пропустив вперед «Чтение в Рождественский пост». Что логично, поскольку читателю надлежит двигаться от Рождественского поста к Пасхе, когда герои Кучерской — умные и глупые, молодые и старые, веселые и строгие, постившиеся и непостившиеся, иереи и миряне — ответили на радостную весть священника «единым выдохом и громом: “Воистину воскресе!”. А маленький мальчик Гоша, сидевший у одного очень серьезного папы на шее, крикнул: “Ура!”. И зарычал в папину лысину, как будто он страшный тигр». Все правильно (как говорится, композиция продумана), но разговор хочется начать с «Писательницы».
Если бы Кучерская была похожа на эту самую писательницу, ни за что бы я ее не упомянул. Ни в начале рецензии, ни в конце. Потому как и рецензии бы никакой не было. Да и самой книги. Потому что та девушка, сперва обращенная любимым в истинную веру, а потом им брошенная (отбыл юный стихотворец в Швейцарию, к родственникам, на вечное поселение), прозу, конечно, писала («в малом жанре — рассказы, новеллы, очерки, редко, когда повесть сочинит»), но не печатала. Батюшка благословения не дал — талантливо, мол, но без «правильного направления». В результате девушка стала тосковать по швейцару своему еще больше, сочинять хуже (а может, просто прежде благоволившему редактору разонравилась — тоже бывает) и решила, что чего-то ей не хватает. «Может, самореализации, может, славы, может, детей… Ну и того-с. Утопилась в Москве-реке…