К книге
Немзерески. 2004 годСтраница 30
70%
Страница 30
30

Сияет. В заглавье, в эпиграфе из «Капитанской дочки», в романе, где совсем не мало печальных страниц, а герой многажды попадает и в пакостно фарсовые, и в без дураков зловещие ситуации. Курчаткин разглядел в Растиньяке Петрушу Гринева. И это не авторский произвол. Конечно, Сане пришлось лукавить много больше, чем его славному прообразу, но и «Капитанская дочка» к эпиграфу не сводится (там еще текст есть, довольно многоплановый). А честь свою молодой и уверенный в себе провинциал сберег. И любовь добыл. Что совсем не мало. Даже если придется ему через некоторое время отбыть в свой городок — Гринев, как известно, оканчивал дни свои в родовом захолустье.

Впрочем, кто знает. Не одни Растиньяки в Москве живут. Как говорит, поздравляя незадачливого, но славного художника Уткина, отец Михаил: «Всяк по-своему Господа славит». Это опять из Зайончковского. Но нам того и надо.

22.10.2004.

Если б не писатели…

Подборка Инны Лиснянской «Над солью вод» («Новый мир», № 10) вынута из той же «Иерусалимской тетради» (февраль-март 2003 года), что и публикация в «Знамени» (№ 9), упомянутая в прошлом обзоре (см. «Время новостей» от 12 октября). Святая земля. Неукротимая роскошь природы. Мощь древних преданий. Глаголящие камни монастырей, волшебный аромат цветов, музыка восточного города с призвуком туристических мотивов, таинства коралловых царств, игры летучих рыб… Но сквозь царственное великолепие, счастливое изумление, благодарную радость осязания прекрасного мира слышится тихая и властная мелодия дома, предсказывающая рождение новой музыки, что позовет (уже зовет) сюда, в Святую землю. Жирные листья нежили / Глаз на весеннем пиру. / Я возвращусь сюда, ежели / До осени не помру. // Слух мой увядший тешили / Птицы, качая листву. / Я возвращусь сюда, ежели / До осени доживу. // Сюда, где ангелы спешились / Над синею солью вод, / Душа возвратится, ежели / Телу не повезет. Это предпоследнее стихотворение. А вот финальная строфа последнего: Все собираешь, что незнакомо, / В бедную голову, как в суму. / Внове тебе и солнца солома. / Дома лишь потому, что дома, / Не удивляешься ничему.

Радуют и подборки Марины Бородицкой («Нечаянный выигрыш») и Инги Кузнецовой («За секунду до пробуждения»). С прозой не так удачно. Лучшая — рассказы Ирины Полянской, но на их восприятии сказывается печаль по недавно ушедшей писательнице. Фантастический опус Михаила Харитонова «Зимы не будет» скуловоротно вторичен. Повествование не перетекает, а прыгает из «исторического» модуса (жизнь человека «из бывших» при большевиках) в «мистический» (обретение таинственного дара и идеи-фикс), дабы под занавес рухнуть во второсортный «голливуд» (тараканы как агенты инопланетного разума, борьба двух межзвездных банд-цивилизаций за Землю). Наверно, за всем этим скрыта какая-то глубокомысленная аллегория — расшифровывать ее нет ни сил, ни охоты. Игровая повесть Олега Хафизова «Полет “России”» (трагикомические похождения немецкого изобретателя, вознамерившегося облагодетельствовать сверхоружием сперва Наполеона, а потом Александра I) изящнее и забавнее, но — как и недавний роман Хафизова «Киж» — кажется нелепой безделушкой. Знает Хафизов много, чувствует тонко, пишет умело, острит (в основном) со вкусом, а ты сидишь и думаешь: К чему все это?

«Октябрь» (№ 10) пышно отмечает восьмидесятилетие. Вообще-то журнал увидел свет в мае (1924), но редакция сочла должным напоминать читателям о славной дате круглый год, а главные торжества приурочить к месяцу-тезке. (Послезавтра журнал проведет юбилейный вечер.) По этому поводу октябрьская книжка «Октября» набита поздравлениями любимых авторов. К которым рад присоединиться и я — журнал, действительно, многих хвал достоин.

Анатолий Найман, кроме поздравления, принес дорогой подарок — прежде неизвестное стихотворение Анны Ахматовой — его факсимиле (далее текст и комментарий) журнал открывается.

Стоит в «Октябре» читать смешные эссе Евгения Попова из цикла «История болезней», размышления Андрея Балдина о Толстом («Пьер переполнен») и заметки участников фестиваля «Шелковый путь поэзии» (пролегал по акватории Черного моря). До прозы Асара Эппеля («Латунная луна»; как водится, эстетизированная пужаловка из околосвалочной жизни) и Михаила Тарковского (в повести «Енисей, отпусти!» по-прежнему сверкают снега, скрипят механизмы, лают собаки и корежится русский язык; да, еще исследуются тайны души человеческой) я не охотник, но, как известно, господствуют на сей счет другие мнения.

Лучшим же в «Октябре» мне видится «литхудпроизведение» Александра Хургина «Сухой фонтан» — история о том, как жил писатель последний год перед тем, отбыть из Днепропетровска в Германию. Болезнь и смерть матери, отъезд возлюбленной, ребенок, что должен родиться в Неметчине, вырубленные (проданные на дрова шашлычникам) акации, заказная работа — сочинение «автобиографии» московского олигарха (нет, вопреки ожиданиям, не кинули). Анкеты, справки, прощания. Друзья, местные жлобы-пысьмэнники, взяточники, «профессиональные евреи». Хрустящая горечь хургинских шуточек. Нечеловеческая тоска. Господи! Ну, сколько я такого читал и, того веселей, въяве наблюдал! А ведь больно. Дурь какая-то. Что мне Гекуба? Подумаешь, перебрался Хургин из сопредельного государства в государство не сопредельное? Прозу его что ли в Москве печатать перестанут? Приятельства не водили — виделись-то всего раза два на каких-то литераторских сборищах (вряд ли и помнит он меня). И даже Россию, которая с отъездом каждого умного, честного, доброго, сердечного человека становится беднее и злосчастнее, сюда не приплетешь. Ибо учит нас президент Кучма: «Украина — не Россия». Ничего не случилось. Ничего и не было — «таможенников, водителей, врачей, пысьмэнникив, мэрваськи (так кличут в Днепрпетровске городского голову. — А. Н.), памятников, ментов, ОВИРа — не было, нет и не будет… «Да что же тогда было? — думаю теперь я. — Акации хоть были? Да, акации — были. Акации точно были. Царство им небесное». Выть хочется. Если «литхудпроизведение» может быть сочтено повестью, то я выдвигаю «Сухой фонтан» на премию имени И. П. Белкина за 2004 год.

Указав в «Знамени» (№ 10) на смешную историю Игоря Смирнова-Охтина «Федрон, персики и томик Оскара Уайльда» (Коктебель 60-х годов, танцы, милицейско-судейский беспредел и счастливая молодость) и вычурные «Мексиканские рассказы для писателей» Ильдара Абузярова (достойный соперник новомирского фантаста Харитонова), скажу, что важен журнал другим — маленьким романом Леонида Зорина «Сансара». Как зоринское «Забвение» (им «Знамя» открыло год) договаривало давнюю повесть «Алексей», так «Сансара» стала постскриптумом романа «Старая рукопись», сильно раздвинув его смысловые горизонты. Жизнь провинциального историка Горбунова (ученика и наследника профессора из «Старой рукописи») оказывается таинственно сопряженной с жизнью «последнего лицеиста», канцлера Российской империи, светлейшего князя Горчакова. Старческие воспоминания патентованного счастливца чередуются с раздумьями не допущенного в «большую историю» неудачника. Величие светлейшего неотделимо от чувства утрат и смутной вины (все было правильно — и все случилось «не так»). А проигрыш обычного интеллигента (кстати, совсем еще не старика) не отменяет того мига счастья, что озарил его жизнь. Незримая, невнятная для самих персонажей связь Горчакова и Горбунова так же крепка, как связь их безумных однофамильцев в ранней поэме Бродского. Различие предполагает единство: в Горбунове прячется Горчаков, в вершителе мировых судеб — аутсайдер. В «сансару» — чередование жизней, переселение душ — можно не верить. Но хочется. Во всяком случае тем, кто не разучился любить, мыслить, страдать, помнить ушедших и хранить достоинство.

В том журнале Наталья Иванова пишет о «Литературном дефолте». Верно пишет. И хотя начинается статья с разговора о взаимных неудовольствиях в литературной среде, меня «раздраженные заметки» не раздражают. Примеров добавить могу. Еще «злодеев» назвать и причины указать. И исключать себя из числа виновных не склонен. (Хотя каяться, что плохо-де работаю, тоже обрыдло.) Дефолт не дефолт (любая метафора хромает), но что на душе муторно — факт, не требующий аргументов. «Выручательный» тезис «хорошего литературного быта не бывает» больше не работает: ну, не бывает… и это повод, чтобы жить совсем по-свински? Все так. Кабы не писатели. Те, чьих работ ждешь. Те, чьи стихи и проза заставляют отвлечься от мерзости литературного (и не только) быта. Те же Лиснянская, Бородицкая, Хургин, Зорин… да и Иванова. Впрочем, в ее заметках о дефолте эта мысль тоже есть.

26.10.2004.

И сказок про нас не расскажут

Поводом для этих заметок стала «Книга прощаний» Станислава Рассадина (М., «Текст»). Уверен, что «Воспоминания о друзьях и не только о них» достойны отдельного и детального разговора, но не мне его вести. И вот почему.

Начав читать Рассадина мальчишкой (лет тридцать назад), я сразу увидел в нем «критика номер один». Каковым — не в обиду другим почитаемым коллегам будь сказано — и вижу его по сей день, хотя сам Рассадин много лет брезгливо морщится, когда его называют критиком, а один из пунктирных сюжетов «Книги прощаний» свертывается в формулу «как я перестал быть критиком». Для меня не перестал, сколько бы ни слышал я с разных сторон, что X, дескать, эрудированней, Y — духовней, а Z — виртуознее играет со словом. Когда я (сперва не без удивления) обнаружил себя приписанным к «задорному цеху», чувство это лишь усилилось, хотя в 90-е и последовавшие за ними годы Рассадин о современной словесности практически не высказывался. Понимая, что под девизом «не по хорошу мил, а по милу хорош» толковой рецензии не напишешь и не желая выпячивать вкусовые расхождения (у кого их нет? и в них ли суть?), я предпочел бы просто написать: вышла замечательная книга, в которой личность автора и его судьба не менее важны, чем люди о которых он пишет (а среди них Маршак, Чуковский, Галич, Самойлов, Окуджава…) — читайте. И поставить точку.

Но не ставлю. Потому что одна из сквозных тем многоплановой работы Рассадина помогла дооформиться той мысли, чьи контуры мелькали при знакомстве со многими книгами, увидевшими свет в последние годы, — дневниками Натана Эйдельмана, прозой (включая дневники и эпистолярий) Давида Самойлова, мемуарами Михаила Козакова, «гастрольным романом» Владимира Рецептера… Вовсе не идеализируя позднюю советчину (на то есть другие «мастера»), эти авторы (и не только они) заставляют читателя ощутить смысловое единство ушедшей эпохи. Причем не декларациями, а «фактурой» и тоном повествования. Как пошутил однажды Анатолий Найман, тогда все знали друг друга.

Речь идет вовсе не об однородности «шестидесятников» — как раз этот миф Рассадин энергично и убедительно оспаривает. И тем более не о единомыслии. Даже в границах «либерального стана» конфликтов хватало: есть персонажи, о которых Рассадин пишет со зримой неприязнью, есть свидетельства о серьезных спорах (например, Самойлова и Слуцкого), есть истории резких ссор (например, автора с Владимиром Максимовым), есть намеки на охлаждение к когда-то близким друзьям, есть глава «Мы, я и Евтушенко», где «сложное» отношение к эмблемному поэту тонко и мудро проецируется на внутренние противоречия автора (и, думаю, не его одного), есть, наконец, сюжеты о леденящем страхе, о срывах, компромиссах, отступничествах. (Эта тема преобладала в предыдущей книге Рассадина, иные фрагменты которой перешли в новую. Автор тогда получил отпор от толерантных любителей тезиса «все сложнее». На мой взгляд, не корректный — сперва мысль и чувство Рассадина уплощались, затем демонстрировалась неудобоваримость «вычитанного» суррогата.)

Никакой «идиллии» ни при Хрущеве, ни при Брежневе не было. А единство культуры — было. Словесность, театр, кинематограф, гуманитарные науки (а если взглянуть чуть шире — и музыка, и изобразительные искусства) существовали в общем смысловом (это не значит — бесконфликтном) поле. Поэт был нужен артисту, артист — историку, историк — барду, бард — фотографу, фотограф — прозаику… Личные дружбы (в которых, конечно, есть элемент случайности) отражали эту взаимосцепленность. А она — в свою очередь — укрупняла (и без того, конечно, сущие) масштабы творческих личностей. Что в свою очередь воздействовало на аудиторию (в первую очередь — двух столиц, но не только).

Ежу понятно, что ничего подобного сейчас мы не видим. Должно признать: не то что артисты и режиссеры, театральные критики новые стихи и прозу не читают. А литераторы редко ходят в театры. Да и к новейшему отечественному кино равнодушны. Меломаны — направо, театралы — налево, синефилы — куда-нибудь еще. Есть исключения? Конечно, куда без них. Даже соответствующие «проекты» возникают. Но почти всегда с привкусами, во-первых, случайности, а во-вторых, «культовой» конъюнктуры. Кто у нас из писателей «крутой-модный»? Сорокин? — Подрядим на оперное либретто. Акунин? — Пора фильмец про Фандорина запускать. Проект реализован — до следующего проекта. Или великосветской тусовки. Скажут, что у младого племени (тридцатилетних и юнее) дело обстоит иначе — хорошо бы, но почему-то не очень верится. Что же до моей генерации (окрест полтинника), которая вроде бы должна быть «центральной», то… Шлюсь на собственный опыт. Ни с одним актером я не знаком (кроме студентов ГИТИСа, которых когда-то томил лекциями), ни с одним музыкантом и художником — тоже. Оказывался иногда за одним столом с киношниками — при последующих встречах приветливо раскланиваемся. Да что говорить, сформировавшись в компании филологов-историков, я (уже занимаясь литературой) боялся знакомиться с писателями да и с патентованными критиками (потом привык; чему очень рад, так как обрел среди них добрых друзей). Предположим, у меня «бирючий» характер (конечно, есть люди куда более коммуникабельные) — все равно тенденция просвечивает.

Предыдущая главаГлава 30 из 43Следующая глава