Завершая мажорный отчет (нынешняя шестерка явно поднимает настроение), обречен все же сказать о грустном. Среди снятых с дистанции (в шестерку и семерых не втиснешь) не мало достойных писателей. Конечно, жаль, что из состязания выведены Леонид Бородин («Без выбора»), Марина Вишневецкая («Кащей и Ягда, или Небесные яблоки»), Игорь Ефимов («Новгородский толмач») — мемуарам, фэнтези и историческому роману трудно втиснуться в букеровские рамки. Впрочем, авторы этих книг, как и другие сильные соискатели — Александр Кабаков («Все поправимо»), Николай Климонтович («Мы, значит, армяне, а вы на гобое»), Александр Мелихов («Чума») — хорошо известны, книги их без читателей не останутся. Куда проблематичнее положение весьма одаренных, на мой вкус, Михаила Лайкова («Успеть проститься» — «Москва», 2004, № 1) и Александра Чуманова («Три птицы на одной ветке» — «Урал», 2003, № 9–10), умно и красиво работающих в жанре «провинциальной хроники» (у Лайкова — с фантастико-притчевой прививкой). Надеюсь, что читающее сообщество заметит этих авторов, а их фамилии украсят будущие букеровские списки.
Мы же будем ждать 2 декабря, когда премию «Букер — Открытая Россия» несомненно получит хороший прозаик.
07.10.2004.
Вавилон: взрывы и взвизги
В предыдущем обзоре (см. «Время новостей» от 28 сентября) гадал я, чем закончится роман Анатолия Наймана «Каблуков». Используя известную формулу: взрывом или взвизгом? Теперь, по завершении публикации («Октябрь», № 9), стало ясно: взрывом, самым что ни на есть взрывом. Вполне физическим, но с метафизическим смыслом. «Ладно, взорву я все это. Обещаю. Никакой “безграничной свободы”, никаких “этранжеров”. Только потому, что обещаю, взорву» — говорит Каблуков своей юной подруге Ксении, зловещее и бессмысленное покушение на которую окончательно убедило героя в никчемности и гнусности окружающего (а другого и нет) бытия. Порезали и изнасиловали эту супер-топ-модель (кому же, как не первой красавице веселенной, суждено безнадежно плениться вдовым, но всегда верным ушедшей жене стареющим гигантом мысли и исполином духа?), вероятно, именно для того, чтобы Каблуков решился на взрыв. Хотя, вроде бы, оснований для этой акции у него и прежде хватало. «Положение вещей» Каблуков загодя свел к пяти пунктам: «Скучные события», «Скучные люди», «Скучная страна», «Скучная заграница» и — как бы шутя, как бы в мечтах о рае, как бы забыв о затертости каламбура — «Нескучный сад». Взрывать, взрывать. Может, хоть так расшевелишь эту компанию завербованных (не охранкой, так общим мнением), закомплексованных, запакованных в типовые маски персонажей, постоянно сующихся в жизнь и душу отдельного и самодостаточного Каблукова, лезущих к нему с просьбами о сценариях (и ведь все к чертям съемках загубят!), советами и наставлениями, сводящимися к немудреному «живи, как все».
Решено: взрывать. Авось проймет. «Он выбрал подземный переход на Садово-Кудринской. Длинный, как коридор в тайные подвалы КГБ (и на последней странице, и в последнем, решительном бою без упоминания конторы никак не обойтись. — А. Н.), если не Аида. В четыре утра поехал туда: за двадцать минут прошло три человека. Можно сделать дело и никого не то чтобы не кончить — даже не напугать». Ну да, взрыв-то он взрыв, но символический. Послание в бутылке — с одним словом «Каблуков». Океан разберется.
Океан разобрался. Пока герой изготавливался к броску, появились люди (середина дня — это вам не четыре утра): с одной стороны — проститутки на обед бежали, с другой — скинхеды на погром рынка двигались. Послание — посланием, но людей-то убивать заповедь не велит. Взрыв грянул (куда денешься), но отозвался, как водится, визгом. Случайно подвернувшиеся менты оперативно сгребли давших деру скинхедов. «По другой стороне разбегались, визжа, девицы.
“Ты представляешь, — рассказывал назавтра плейбой с хвостиком на затылке рослой женщине в черной коже с полосками металла, — этот мудрец, к которому меня Калита посылал, снимал путану в подземном переходе. И чеченцы в аккурат около него взорвали бомбу. Ты смотри: супермодели, девки — боец!” “Да? — сказала она с сомнением в голосе. — Вот бы не подумала”».
Кстати, упомянутый в последних строках романа Калита — кинорежиссер, прототип которого должен быть угадан даже самыми неизощренными читателями. Надо заметить, что известный партийно-дворянско-артистический клан, чьим младшим вождем состоит прототип режиссера Калиты, вообще притягивает внимание литераторов (хороших, плохих и разных), что твой магнит. Вот и в «Рассказах на ночь» Александра Кабакова («Знамя», № 9) мелькают тени из вельможного мифогенного семейства. Что, по-моему, относится к малому числу недостатков остроумного (да и просто умного), хорошо написанного и грустного цикла. Кабаков (должен заметить, что в последние годы читать его прозу все интереснее) использует давно известный прием, склоняя старинные легенды на современные нравы. Преимущественно новейшие, но с частыми экскурсами в шестидесятые-семидесятые годы. В отличие от многих, он хорошо видит, что сегодняшние («новорусские») типы, проблемы, конфликты и ошеломительные безобразия коренятся в вязкой, гнилой и уютной почве поздней советчины. Сопряжение эпох и мотивирует обращение к «вечным сюжетам», вроде «летучего голландца» (загадочный автомобиль с нидерландскими номерами и мертвяками в качестве пассажиров, появляющийся в самых неожиданных местах, после встречи с которым бесследно исчезают те, кто полагают себя хозяевами жизни), возведения вавилонской башни (строительство самого высокого дома в мире, на котором трудятся разноплеменные бригады и которое заканчивается понятным образом — крахом задумки, мерзостью и запустением, бегством фантазера-инвестора с остатними копейками на теплый остров Кипр) или странствий полукровки с русской фамилией, никого, заметим, не оскорбившего, но всегда и везде слышащего «гляди-ка, жид!». Скитания Илюши Кузнецова («Странник» — едва ли не лучший из «Рассказов на ночь») обрываются встречей в Шереметьево с российским гражданином и кипрским бизнесменом, находящимся после трехсот грамм вискаря (без того не летаем) в крайнем благодушии. Тот и объясняет страннику, что в новых паспортах нет графы национальность, а на его изумленный вопрос «Я русский?» бодро отвечает: «А какой же еще». И плачется: был проект чудо-дома, а ничего не вышло. (Это не единственное скрещение судеб — строитель вавилонской башни, к примеру, приходится сыном Ходоку, то есть новому Дон Жуану, чья последняя любовь через много лет по его кончине попадет в бабушки новой версии «Красной шапочки».) Услышав же от Кузнецова резонное объяснение своей беды («нельзя выстроить дом до неба… давным-давно пробовали, ничего не получилось…»), нелогично радуется: «Ты сразу сечешь, а мне тогда кто-нибудь сказал? Потому что таджики были, молдавы были, хохлы были, только вас не было…» и поздравляет странника с прибытием на родину. «Нет на свете ничего вечного, подумал Кузнецов, и не вечна моя судьба. Кончается путь, пора. Да, кончается путь, ты дома, убог и холоден дом, вражда и зависть разделяют населяющих его, но это дом твой, и домашние твои, и сюда приводит дорога, в какую бы сторону она ни вела.
И Агасфер пошел выпивать». И хотя за «Странником» следуют еще два рассказа, отнюдь не свидетельствующие о благорастворении воздухов, самое существенное выговорено здесь. Смешно, горько и неопровержимо. По-человечески.
Между прочим, «вавилонская» тема возникает еще в одном материале журнала — превосходной статье Николая Работнова «Babylon» от слова «бэби», посвященной известному поэтическому «проекту». Работнов (вовсе не филолог по образованию и основной работе) кажется мне самым вдумчивым, спокойным и ответственным читателем и критиком новейшей словесности (потому как умный и свободный человек всегда умен), а статья его совсем не сводится к разбору свершений младых стихотворцев. Она о том, что наше «вавилонское» бытие определяется нашим глубоко инфантильным сознанием. А потому рифмуется (по-разному) и с «Рассказами на ночь» Кабакова, и со взрывом-взвизгом Каблукова (Наймана), и со «знаменским» рассказом Марины Палей «Луиджи» (о ее «новомирской» повести «Хутор» речь шла в прошлом обзоре — повторяться не хочу: истеричное самолюбование на том же уровне, ну а «мастерства» — запахов, шорохов, красок, отражений, словечек и сувениров — выше крыши).
Вообще сентябрьское «Знамя» совсем не бедно: милые рассказы Юрия Петкевича, энергичные стихи довольно раскрученной Марии Степановой и доселе мне неизвестной Виктории Волченко, публикации незаконченной статьи Лидии Чуковской «Герой “Поэмы без героя”» и новой порции рабочих тетрадей Твардовского, литературные (в частности — «литгазетные») мемуары Геннадия Красухина, очередные заметки Сергея Боровикова «В русском жанре»… Ну и главное — подборка стихов Инны Лиснянской «Где крестиком миндальный воздух вышит…». Другая (неотрывная от первой) порция ее стихов вышла в октябрьском «Новом мире». Но об этом в следующем обзоре.
13.10.2004.
Своя своих познаша
«Маскарад» на сцене «Сатирикона»
Через несколько дней Лермонтову исполнится 190 лет. В октябре 1835 года, когда корнет лейб-гвардии Гусарского полка представил в цензуру трехактную драму «Маскарад», он был существенно моложе. И он, как это ни удивительно, не был классиком русской литературы, великим поэтом, законным наследником Пушкина и предшественником Блока, Бродского и Дмитрия Александровича Пригова. Он был юнцом, с детства искореженным семейной трагедией (разрыв родителей, ранняя смерть матери, разлука с отцом) и безмерным обожанием богатой и просвещенной бабушки. Он был мальчишкой, ненасытно и без разбору глотавшим «взрослые» книги, постоянно примеривающим маски литературных персонажей и их творцов, взахлеб сочинявшим стихи по всем возможным моделям, бредящим о поэтическом величии и светских успехах, упоенным своей чуждостью «толпе» и безумно боящимся выйти на опасное и соблазнительное литературное поприще. От стихописания, истошного и, как казалось, бессмысленного (Пушкина все равно не переплюнуть, а вирши строчат все начитанные мальчики), он пытался укрыться, сменив уютный московский университет на столичную юнкерскую школу — и успешно: «годы учения» были ознаменованы старательной похабелью «юнкерских поэм», при редких публикациях которых число отточий едва ли не превышает число значимых слов. Правда, под выпуск была сочинена поэма «Хаджи Абрек», удостоившаяся восторгов учителя словесности, непонятным образом попавшая в «Библиотеку для чтения», напечатанная (циник Сенковский и не такое публиковал) и никем не замеченная. Чего и следовало ожидать. Для оглушительного дебюта требовалась не пришедшая в упадок кавказская «повесть в стихах», а что-то новенькое — острое, жгучее, модное. Например, исторический роман с демоническим уродом, инцестом, морем крови и национальным колоритом — юнкер Лермонтов пытался выстроить «наш» «Собор Парижской Богоматери» («Вадим»). Позже он вознамерится соорудить современный роман из светской жизни, с намеками на известные события и узнаваемыми прототипами (для чего разыграет в реальности редкостно неприглядный сюжет) — «Княгиня Лиговская» должна была сделать корнета «нашим» Бальзаком (читай: скандально модным кумиром великосветских гостиных, чьи опасные сочинения прячут от благородных девиц). Проза, однако, дело трудоемкое. (Гюго с Бальзаком в гвардии не служили, а потому пахали, не разгибаясь; Лермонтов — уже повзрослев — гениального «Героя нашего времени» слепит из кричаще разных новелл, не заботясь о лезущих в глаза нестыковках.) То ли дело стиховая драма — самый массовый вид искусства (кинематограф тогда еще не изобрели).
Так Лермонтов сочинил «Маскарад». Быстро, с явным удовольствием от того, что можно наконец дать волю природной склонности к стихам. И с не менее явным предвкушением триумфа. А как иначе? Будет вам все, что нынче носят. Роковая трагедия и светская колкость, преступление и бешеный картеж, громокипящие монологи и дуэли на отточенных репликах, Байрон с Шиллером (и «Тридцатью годами игрока» в придачу) и «Горе от ума» (как общий знаменатель русской стиховой комедии). Демон с опаленными крылами и салонные анекдоты. Ад и сплетни о костюмированных сборищах. Ангелы, шулера и страсти. Теперь такое месиво доброжелатели называют «постмодернизмом», а недоброжелатели — «попсой».
Как известно, цензура «Маскарад» зарубила — за вольные намеки, избыток кровавых страстей и недостаток торжествующей добродетели. Автор споро (примерно за месяц) накатал четвертый акт (месть Неизвестного), но не убрал ядовитых реплик о светском разврате и — вопреки рекомендациям — не примирил Арбенина с Ниной. Сюжет стал еще запутанней, герой — еще «загадочней», текст — еще эклектичней и эффектней. Цензура сомнительным наказанием порока не удовлетворилась, и даже отказ от смерти Нины (следующая редакция, «Арбенин», где и обличений поубавилось, и ангелическая Оленька прорезалась, и Арбенин покидал сцену в здравом уме) делу не помог. Тут-то Лермонтов и принялся за «Княгиню Лиговскую». А потом случились смерть Пушкина, взрывные стихи, арест и перевод на Кавказ, восторг литераторского сообщества — все то, что сделало незадачливого автора потаенных опытов, матерных поэмок, недописанных романов, наивной и конъюнктурной мелодрамы Лермонтовым.
Пьесу извлекли из-под спуда вскоре после смерти поэта, уже признанного (коли не всеми, так многими) национальным гением. Напечатана (с купюрами) была отнюдь не окончательная редакция («Арбенин») — о «последней авторской воле» тогда слыхом не слыхивали; в дальнейшем же «убийственная» версия куда больше подходила к мифу о великом бунтаре, чем компромиссный бескровный вариант. Ее-то, когда Лермонтов закрепился в роли классика, и принялись истолковывать, накачивать «большими смыслами» и ставить на сцене. Иногда — впечатляюще. Стихи громкие, страсти пламенные, простор для массовки (игорный дом! маскарад! бал!), а также для сценографа и художника по костюмам, три, а с комическим Шприхом, так и все четыре выигрышных роли — жаль только, что женских всего две. «Маскарад» был назначен вершиной лермонтовской драматургии (кто бы спорил — не «Испанцы» же!) и поставлен в ряд с «Героем…», «Мцыри», лирическими шедеврами 1837–41 годов.