Список длинный. И когортой симпатичных шукшинских героев его не уравновесишь. Во-первых, их попросту меньше. Ну, Алеша Бесконвойный, что по субботам на начальство забивает и в бане парится. Ну, умелец Семен Рысь, возмечтавший, было, восстановить чудо-церковь. Ну, люди из прошлого времени. Впрочем, уже здесь оговорка нужна – как ни обаятельны иные шукшинские старухи и старики, не встраиваются они в череду праведников Солженицына, Казакова, Распутина. Другие. А уж если на тех, кто помоложе, глянуть, и вовсе беда. Нет, я не про ублюдков. Я про чудиков – включая того, чьей кличкой стало перспективное словцо. "...Звали его Василий Егорыч Князев.... Он работал киномехаником в селе. Обожал сыщиков и собак. В детстве мечтал быть шпионом". А Бронька Пупков ("Миль пардон, мадам") мечтал Гитлера пристрелить (до сих пор о покушении рассказывает; не беря на себя лишнего – "я промахнулся" - и зная, как будет мучиться после очередного сеанса высокохудожественного вранья). А Митька Ермаков ("Сильные идут дальше") – рак лечить (и за это быть ублажаемым всеми спасенными им женщинами). Милые все люди, трогательные, смешные. А их почем зря обижают. Или не обижают? Разве тянут Броньку за язык приезжие? Разве не вытаскивают Митьку Ермакова из холоднющей байкальской воды те самые "очкарики", перед которыми он решил выпендриться? Но ведь смеются же! Смеются – а что делать-то? И мы от смеха удержаться не можем. Вместе с редактором, читающим "раскас" брошенного женой шофера.
Ага, мы смеемся по-доброму, с пониманием... Но ведь и редактор – с пониманием (жалко ему беднягу, но ведь не может же он в самом деле "раскас" напечатать – и какой толк от этой публикации будет?). И "очкарики" - с пониманием. И "кандидаты", которых срезает Глеб Капустин, до какого-то момента – тоже. Стоп. Причем тут Глеб? Мы про обиженных говорим, про "чудиков", про нежных душой, а этот сам кого угодно обидит! Чудик-то и Санька Ермолаев никому зла не делали, а с ними вона как обошлись. Одного братнина жена из дому выперла, другой за правду пострадал... Ладно, рисуем картинку: к вам в дом закатывается свойственник, которого вы прежде в глаза не видели, начинает распевать про тополя, травить ненужные байки, а потом еще и размалевывает детскую коляску в народственном духе. Мы, люди интеллигентные, конечно, все стерпим – особенно если чудик к нам не заявится. А если правдоискатель, с которым поцапались в магазине, придет отношения выяснять, мы тут же ему выставим коньячок с лимоном и поставим Моцарта. Нет, сноха чудика, конечно, та еще крокодилица, и дяденька в плаще – первостатейный сукин кот. Никто их оправдывать не собирается. Только и в простодушных бедолагах что-то жуткое клубится. Чудик – Бронька Пупков – Митька Ермаков – обиженный Сашка... А дальше кто? Зять, поперший на труса-тестя (да, мерзавца) с топором ("Волки"). Или другой зять, который "украл машину дров", а стерву-тещу запер в нужнике. Или (чуть иной случай) ярые разоблачители всяких мелких безобразий. А дальше? А дальше – Капустин, Шурыгин, байронический Спирька... Тоже ведь – обиженные. Тоже правды хотят. Вынь да положь – кровь из носу.
Один такой правдоискатель стал спутником Шукшина на всю жизнь. Звали его – Стенька Разин. И, конечно, Шукшину было горько слышать, что не так далеко отстоит его чудо-атаман, тот, кто "пришел дать вам волю", от озлобленных (когда – нервически слабых, а когда и тяжеловесно упертых) ревнителей справедливости новейших времен. Зачастую сочетающих эту жажды "правды" с надрывным утверждением своего – замызганного и бесценного – "я". Горько. Но он слышал – так говорил его внутренний голос.
Потому и со Стенькой получалось не очень. Потому и брал страх от собственной ярости на презирающую людей мразь, от собственного правдоискательства. Потому и коробило от разговоров о "любви" к героям. Он-то знал, что любя их – действительно, любя, потому и мы чувствуем "бездны" в заведомо неприятных типах, потому и ощущаем какую-то смутную вину перед (сказать страшно) Капустиным, Шурыгиным и Спирькой – одновременно их же (включая трогательных чудиков) ненавидит. И ничего с этой ненавистью поделать не может. Об этом – "Кляуза", предсмертный рассказ, где автор не может вспомнить лица бесстыжей вахтерши, то есть не может увидеть в ней человека.
Точно так же ничего не мог поделать Шукшин с другой мукой – осознанием всеобщего взаимоотчуждения. И не в городе-деревне тут суть – естественное желание каждого жить по-своему в нивелированном мире (советском – в частности) отливается жаждой унизить другого. В мечтах. В застольном трепе. В семейной склоке. Коли ты при "власти", то во имя порядка. А коли тебя обидели, то во имя правды - ради которой можно не только церквушку или "кандидатов", но и весь мир в распыл пустить.
Читатели (не только критики) об этом думали мало. Она хотели, чтобы их любили. Все хотели, включая вахтершу из "Кляузы". До сих пор хотят. И соответственно эту самую любовь в шукшинской муке обнаруживают.
25/07/04
Там лед блестел – здесь путь лежит
Владимир Сорокин сменил издателя
Новый роман Владимира Сорокина "Путь Бро" выйдет в свет не под привычной маркой Ad Marginem, а с логотипом издательства "Захаров". Случится это, если ветер не переменится, 17 сентября. Первоначальный тираж – 30 000 экземпляров.
О том, что заставило автора "Нормы", "Романа" и прочих членовредительских литпродуктов отказаться от сотрудничества с ультрапродвинутой фирмой Александра Иванова, можно только догадываться. Выпустив в 1998 году двухтомник "классического" Сорокина (то есть комплект опусов, модных в узкой среде позднесоветсоветских умников), Ad Marginem целенаправленно превращал "культового" сочинителя в "масскультового": здесь были отдельными книгами выпущены почти все старые тексты, здесь обрели плоть сборник рассказов "Пир", романы "Голубое сало" и "Лед", здесь двухтомник, вобрав в себя новую порцию текстов, превратился в трехтомник. Но всему приходит конец: вслед за Виктором Пелевиным, лихо променявшим "Вагриус" на "Эксмо", Сорокин решил обзавестись новым издателем.
По словам Игоря Захарова (владельца, основателя и главного редактора соименной фирмы), инициатива исходила от него, а поводом для начала переговоров послужила реплика Сорокина в одном из интервью, в которой тот обнаружил желание вернуться в литературу. Диалог издателя с Сорокиным шел достаточно долго. Захаров полагает, что свою роль сыграл и предложенный гонорар, точный размер которого он, разумеется, разглашению не подлежит, но издателем был назван достаточно привлекательным.
Издательство "Захаров", выпустившее море книг по самым разным темам и самого разного качества, однажды сумело сорвать блестящий куш – именно здесь было положено начало проекту "Борис Акунин". Другие эффектные начинания фирмы столь зримого рыночного успеха не имели. Однако широта издательского репертуара, отлаженные связи с книгопродавцами и смелость "простых решений" (вроде недавнего приобретения эксклюзивных прав на все сочинения Венедикта Ерофеева) делают "Захарова" приметным игроком на книжном рынке. Ясно, что Сорокин тут делу не повредит. Да и "Захаров" не повредит Сорокину. Даже если воинственные "адмаргиналы" объявят бойкот своему обуржуазившемуся кумиру, "подсаженная" ими же на Сорокина публика вряд ли отречется от любимых голубосальных монструшек. В данном случае известная пословица выворачивается на изнанку: ломать – не строить.
О романе "Путь Бро" известно не много: во-первых, это "приквел" (предыстория) романа "Лед"; во-вторых, это первая часть монументальной эпопеи, каковую ныне вытесывает Сорокин (а над чем еще работать патентованному ВПЗР’у?); в-третьих, по заверениям издателя, в книге не будет ни одного слова, что нарушало бы каноны детского чтения. Остальное – включая скандалы, разборки, восторги и животную тоску литературных обозревателей, обязанных по долгу службы знакомиться с "модной" макулатурой – после 17 сентября.
29/07/2004
Плата за миражи
Вышла новая книга Евгения Шкловского
"Фата-моргана" (М., "Новое литературное обозрение") - четвертая книга прозы Евгения Шкловского. Большая ее часть известна по недавним журнальным публикациям, вызвавшим несколько восхищенных откликов. (В том числе – заметки Александра Агеева, ставшие послесловием к новому сборнику.) Сюжет симптоматичный - Шкловский не только пишет, но и печатается довольно давно (первая книга – "Испытания" - увидела свет в 1990 году), но прежде его проза в центре внимания не оказывалась. Быть может, свою роль сыграла репутация автора: люди читающие знают Шкловского как умеющего почувствовать чужие проблемы и твердо знающего свою правду критика; люди пишущие – как внимательного и тактичного редактора (это бывает еще реже). "Своя своих не познаша" - дело привычное. До поры. Пора пришла - оставаясь собой (памятливый читатель узнает нервно-мягкую повествовательную манеру, улыбчивую интонацию недоумения) в последних рассказах и повести "Лапландия", Шкловский ощутил себя "артистом в силе" - сказал свое слово.
Он рассказывает обыкновенные истории. Например, о том, как редкостно симпатичная (почти красивая, а может, и просто красивая) девушка страшно мучилась из-за неправильного прикуса. Точнее – из-за того, что не было у нее денег, дабы этот не слишком значительный дефект выправить. Тоже, скажете, проблема – не хромота, не псориаз, не... умолчим о худшем. А она места себе не находила, хотя недостатка ее, кажется, никто не замечал. И потенциальные спонсоры хороводом вились вкруг кривозубой красавицы. Справилась ли героиня рассказа "Гений красоты" со своим злосчастьем, а если справилась, то, как поется в известной опере, "какою ценой", мы никогда не узнаем. Как не узнаем, действительно ли был у подмосковных девчушек зловещий покровитель или весело дурили они головы столичным ухажерам ("Лазик и Паша-Король"). И даже если уверим себя (хотя – с чего бы?), что красотки всего лишь забавлялись, легче не станет – тут же уткнемся в другой бестолковый и щемящий вопрос: а зачем? В порядке превентивной самообороны? Цену набивая? Или просто радуясь возможности хоть как-то расцветить блеклый мирок ободранного санатория?
Бывает, что Шкловский вроде бы приводит героя (а заодно – читателя) к разгадке той тайны, вокруг которой клубится очередной рассказ. Объясняет, к примеру, что популярный артист, восхищение которым родители долго и старательно прививали сыну, вовсе не дальний родственник (версия старших) и не сводный брат или отец героя (версии, им самим со сладкой тревогой пестуемые), а просто артист (ну, может быть, какое-то отдаленное свойство и мерцает), "кумир", на идеальность которого хотелось направить внимание мальчика. Кухонный скандал, истерика, выяснение отношений – и нет загадки. Увы, осталась. Потому что нет рационального объяснения ни родительской страсти к "кумиру", ни фантазиям сына (если вдуматься – жестоким и бесстыдным). Вкус тайны (боли, обиды, соблазна), может, и выветрился – послевкусие осталось. Стал ли понятнее отец, что всю жизнь изо всех сил держал с сыном дистанцию, не позволял ему рассиропливаться, мог бросить закапризничавшего мальца посреди чужого города, стал ли понятнее этот сторонник "воспитания по доктору Шпеерту" (так называется рассказ, а кто такой этот доктор – Бог весть), когда, умирая, пробормотал: "Не будешь (вспоминать меня. – А. Н.) и не надо, так легче. Тяжело терять родных, особенно отца". "Боже, о чем он говорил?" - этим стоном рассказ заканчивается, и камня на камне не остается от той грандиозной крепости, которую возводил родитель, сам в свою пору тяжело перенесший кончину отца. Вот именно: о чем? "Разумная" поведенческая модель (сколько сил потребовалось, чтобы, любя сына, эту колючую стратегию год за годом выдерживать!) оказывается не только бессердечной (ладно бы, "цель оправдывает средства"), но и бессмысленной. "Боже, о чем он говорил?"
Боже, что же мы про себя и ближних своих придумываем? От теплой летней ночи, когда герой влюбляется с первого взгляда в будущую жену, остается у него непроходящее чувство обиды, недоразвившейся ревности, смутного подозрения, и в этом дымчатом кружеве полудогадок-полуфантазий путается он по сей день – вроде бы счастливый муж той самой Наташи ("В потемках"). Боже, что же мы от себя прячем? Подростку Севе навряд ли удастся когда-нибудь понять, какие чувства испытывал он к невесте брата, что пожила-пожила в той комнате, где раньше и он, Сева, был хозяином, а потом растворилась в какой-то далекой экспедиции. Этот рассказ дал имя сборнику – "Фата Моргана".
А как еще может называться книга о завороженности миражами? Книга, где о самоубийстве от несчастной любви говорится словно бы мимоходом, ибо "виновника" (да он ведь ни в чем и не виноват) неумолимо тянет в новый – совсем иной - "омут", а относительно счастливое (на сейчас) разрешение второго сюжета затенено памятью о том, словно бы легко проскользнувшем, первом? Книга, где герой повести "Лапландия" продолжает разговаривать с истаявшей возлюбленной (да нет, возлюбленной она перестала быть задолго до исчезновения; и вообще не в том дело), а мы так и не можем до конца понять, умерла ли Леда от неисцелимого недуга (все к тому) или просто уехала за океан лечиться? Эти скребущие душу невнятности ощущаются с особенной остротой на фоне предельно спокойного, если угодно, убаюкивающе мягкого письма – воздух, город, кафешки, машины, вечерняя сигаретка у подъезда, дачная мебель, сладкая терпкость портвейна, телефоны (простые и мобильные). Все как у людей. Все тихо. Но когда (а это случается не часто) рассказ вдруг взрывается доподлинной фантасмагорией (так происходит, например, в открывающей книгу "Улице" и пронзительно страшном "Питомнике"), думаешь вовсе не о "притчеобразности" и не о "допустимой условности", а о скрытом демонизме привычного городского бытия, о мороке собственных наваждений, о неизбежной расплате.