Казусы, случившиеся с «модными авторами», важны не сами по себе (право слово, не мне печалиться о незадачах Пелевина-Горалик-Кузнецова), но как знак общего равнодушия литераторской среды к ее внутренним делам. Совершенных отборочных механизмов не бывает (ныне принятая Букером система издательских номинаций не хуже и не лучше прежней, когда выдвижение доверялось частным лицам — писателям, критикам, филологам, тем же издателям), но страховка-то от дури должна быть! Уже писал, но повторюсь: из-за непростительной оплошности редакции «Дружбы народов» вне конкурса оказался один из лучших романов года — «Жизнь ни о чем» Валерия Исхакова. Но ведь университеты с библиотеками его тоже прозевали! Но ведь в жюри, кроме писателей и режиссера-мультипликатора (которые отслеживать литературный процесс не могут и не должны), сидят два критика-эксперта — Леонид Быков (кстати, земляк Исхакова) и Никита Елисеев. Допускаю, что роман Исхакова им не глянулся (на вкус и цвет товарищей нет, а среди литераторов — тем паче), но об элементарной справедливости, о честном отражении романного пейзажа подумать можно было? Выходит, нельзя.
В букеровской куншткамере, пусть и очищенной жюри от двух десятков экспонатов, козявок менее булавочной головки и сейчас предостаточно. Слона наши разнообразные красавицы не приметили. Трудно после этого ждать от писателей серьезного отношения к престижным премиям. К тем, кто их вручает. Прежде всего — к критикам. Не об одном Букере здесь речь. Как аукнется — так и откликнется. Именно об этом поет Герцог в последнем куплете своей очаровательной песенки.
08/07/04
Не пролог, а молодость
Вышел второй том «академического» Пушкина
Новое издание Пушкина называется «Полным собранием сочинений в двадцати томах». Первый его том (лицейская лирика) вышел, как легко догадаться, в юбилейном 1999 году. Ныне сотрудники Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН подготовили, а издательство «Наука» (СПб.) выпустило первую книгу тома второго (лирика петербургского периода; лето 1817 — весна 1820). Из чего ясно, что число 20 совершенно условно. (Ряд томов предыдущего Полного собрания, что выходило в 1937–49 гг., тоже распадался на две книги; случалось такое и с другими изданиями). Сколько получится томов в итоге, завершится ли издание вообще и при нашей жизни в частности, сохранятся ли пятилетние интервалы меж обретающими плоть книгами — вопросы абсолютно праздные. Скоро кошки родятся, а научные издания делаются медленно. И ничего страшного в неспешном движении академических Пушкина и Гоголя (над ним работают в Москве и выпустили пока два тома) я не вижу. (Куда печальнее, что в изрядной мере готовые, не академические, но достаточно полные и комментированные издания Жуковского и Фета, писателей, по сути, никогда толком не изданных, не могут материализоваться из-за отсутствия денег. Но это другая история.) Благодарным надо быть за сделанное.
При этом следует помнить, что ни одно издание не может «закрыть проблему» и не к тому призвано. Можно долго исчислять недочеты прежнего ПСС и так называемых «малых академических» десятитомников, подготовленных Б. В. Томашевским, но надо признать: выверенные тексты Пушкина у нашего читателя есть. Те детали, что волнуют (и справедливо!) пушкинистов, что уточняются в результате фронтального анализа всех доступных источников (и малого числа источников новообнаруженных), не сильно изменят общую картину пушкинского корпуса, даже если новые решения будут немедленно перенесены в массовые издания. И можно было бы сказать, что ПСС делается для вечности и будущих исследователей, кабы не одна «маленькая» заковыка. Дело в том, что прежнее Полное собрание вышло без комментариев вовсе (товарищ Сталин решил, что советскому читателю нужен Пушкин, а не измышления пушкинистов, по объему многократно превосходящие сочинения поэта), а в десятитомниках Томашевского примечания минимализированы и ориентированы на решение элементарных просветительских задач. В итоге аудитория оказалась с пушкинскими текстами, но без «ключа» к ним.
Точнее, ключей предлагалось с избытком. У нас любой физик, экономист и агроном готов тиражировать свои суждения о религиозном духе и сексуальных похождениях первого поэта. Что уж говорить о филологах, будь то медиевисты или двадцативечники, фольклористы или бывшие теоретики социалистического реализма. «Наше все» давно превратилось во «всехнее мое». Конечно, и качественных исследований появляется не мало (но меньше, чем позволяет общий уровень гуманитарной мысли). Однако и реальные достижения учитываются и суммируются худо. А потому роль чисто академического предприятия, каковым является подготовка ПСС, резко возрастает. Исследователи, работающие над таким изданием, волей-неволей должны отказываться от «приоритетов» — для них значим (то есть наполнен особым, зачастую трудно постигаемым смыслом) каждый пушкинский текст, каждый эпизод биографии поэта. И опять-таки волей или неволей они должны стремиться учесть все наличествующие интерпретации этих текстов и фактов. Включая сомнительные и вздорные, которые должны опровергаться, но не игнорироваться.
Разумеется, и после научного издания «петербургской» лирики сохранятся персонажи, убежденные в том, что не Пушкин написал эпиграмму на Карамзина. (Не мог наш национальный гений обидеть другого национального гения, к которому позднее относился с полным почтением. Не мог, потому что гений. А что гениям, как и всем прочим людям, свойственно изменяться, так это масоны придумали.) Наверно, сохранятся и адепты ультрареволюционного Пушкина (хотя подробнейшие комментарии к самым радикальным текстам, включая оду «Вольность» и бешеные по тону эпиграммы, показывают, сколь умеренными были социально-политические взгляды молодого поэта). И о принадлежности Пушкину пятой (матерной) строки эпиграммы на Стурдзу («Холоп венчанного солдата…») спорить не перестанут. И о том, кого же Пушкин назвал в «Вольности» «возвышенным Галлом», — тоже. Убеждения неотделимы от страстей, а где господствуют страсти логика, факты и даже добрая натура и непоказная культура одержимого бессильны. Но, к счастью, идеебесием заражены еще не все. Кому-то до сих пор интересно, как оно было на самом деле.
В том числе в петербургские годы, когда юный Пушкин вел беспорядочную жизнь, сочинял отнюдь не «Медного всадника» с «Капитанской дочкой», чередовал дуэли с любовными приключениями, читал модные книги, дерзил старшим и был понятен. Понятен всем, кто заранее знает, что пройдут года, Пушкин повзрослеет и станет «ихним». Для одних — суровым борцом с прогнившим самодержавием, чуть-чуть не дотягивающим до марксизма, для других — просветленным духовидцем, едва-едва не попавшим в оптинские старцы, для третьих — счастливым семьянином-домостроителем, для четвертых — блистательным игроком, весело меняющим разнообразные «проекты»… Пушкин 1830-х — это увлекательно. Духоподъемно. Загадочно, на худой конец. Из него-то и выводится «недопушкин» раннего периода. Предшественник самого себя.
От такого Пушкина нас избавляет достойный труд петербургских филологов, показавших сколь многомерным и непредсказуемым был поэтический и интеллектуальный мир младого певца.
16/07/04
Даешь декабристов!
«Вагриус» приступил к изданию книг Натана Эйдельмана
Надо ли объяснять сегодняшнему читателю, кто такой Натан Яковлевич Эйдельман? Кажется, уже надо, хотя еще лет пятнадцать назад такой поворот сюжета вызвал бы дружное изумление. В позднесоветскую эпоху Эйдельмана знали, кажется, все, кто хоть в малой мере интересовался русской историей XVIII–XIX столетий. А интересовались ей тогда очень многие. Пусть наивно, по-дилетантски, не умея отделять «красивые костюмы» от серьезных смыслов. Да и откуда было таким навыкам взяться? Старые книги почти не переиздавались, а новые либо начисто игнорировали «плоть» истории, ее человеческое содержание (пробиться сквозь канцелярский язык и непременную «марксистско-ленинскую» риторику было трудно и при знакомстве с нехудшими исследованиями тогдашних историков), либо, напротив, сводились к пошлому смакованию «вкусной» фактуры. (Такое всегда читают взахлеб. И не только за неимением лучшего.) На этом фоне Эйдельман, умевший внятно и доверительно разговаривать с читателем о тайнах минувшего, Эйдельман, для которого история всегда была «историей людей», Эйдельман, артистично сопрягавший прошлое с настоящим (но не растворявший дела давно минувших дней в пряном соусе аллюзий), Эйдельман, блестящий писатель и феноменально артистичный лектор, обречен был стать кумиром интеллигенции.
Фон сменился. От исторической литературы разного качества ломятся магазинные полки. Ни тебе цензуры, ни «секретных тем». Классические труды перемежаются откровенной попсой — как новейшей, так и со стажем. (Характерно, что на заре свободного книгоиздания с невероятным азартом републиковались, мягко говоря, легкомысленные сочинения Валишевского.) Скучно нынче никто не пишет. (То есть пишут-то так себе, но без «оживляжа» не обходятся.) От слов «тайна» (она же «правда») и «гипотеза» (она же «альтернативная версия») тошнит почти так же, как в оны годы от ссылок на Энгельса. Как при таком раскладе будет читаться Эйдельман?
Ответ прост: читаться будет с толком. Если дойдет до читателя. Если прорвется сквозь завалы макулатуры. (Конкуренция с серьезными исследованиями или славными историческими романами не страшна — стоящие сочинения поддерживают друг друга.) Смешно предполагать, что книги Эйдельмана (да хоть вполне себе издаваемых Пушкина с Достоевским!) преобразуют культурную атмосферу — с этой проблемой еще биться и биться, не слишком надеясь на успех. Но принести пользу и радость конкретным читателям эти книги могут. И потому инициативу издательства «Вагриус», приступившего к публикации трудов Эйдельмана, можно только приветствовать.
Нельзя сказать, что после смерти Н. Я. его книги не выходили вовсе. Кое-что выходило. Более того, за последнее десятилетие благодаря усилиям коллег и друзей Эйдельмана было выпущено несколько сборников его научных статей («герценовский», «пушкинский», «декабристский»), прежде рассеянных по труднодоступным изданиям. Но эти издания были обращены, прежде всего, к специальной аудитории. «Вагриус» же, ориентируясь на «обычного» читателя, начал свой проект с монографий. Причем тех, что при своем рождении на свет (ранние восьмидесятые) смотрелись особенно эффектно.
Император Павел I (книга о нем вышла под бесцветным камуфлирующим именем «Грань веков») и Карамзин (герой «Последнего летописца») в ту пору были фигурами если не запретными, то полузапретными. Нужно было изрядное мужество, чтобы представить публике романтического императора (с репутацией тирана и безумца) и убежденного консерватора. Но редакторы «Мысли» и «Книги» (издательств тогда вообще очень достойных) были людьми благородными и смелыми — они решились. За что и поплатились. Не знаю, метали ли молнии в «Мысль», а «Книге» по выходе «Последнего летописца» был учинен крупный разнос. (С беспартийного и неслужащего автора что возьмешь? А редакторы — «люди государевы».) Формальным поводом для него послужил не текст (советское лицемерие — сюжет богатый!), а, смешно сказать, иллюстрации: как посмели в портретной галерее, что открывала книгу, присоседить к Пушкину и Никите Муравьеву императора Александра, Аракчеева, архимандрита Фотия и Булгарина! Надо сказать, что именно такой «иллюстративный ряд» и был Эйдельману нужен. Не только в «Последнем летописце» — всегда. Это и была для него история — клубок противоречий, парадоксальных схождений, неожиданностей. Кстати, с именованием Карамзина «убежденным консерватором» Н. Я. вряд ли бы согласился — ему была важна карамзинская «сложность», по-моему весьма преувеличенная.
Книги о Карамзине и Павле хороши не только первопроходчеством автора, то есть не только в контексте двадцатилетней давности. За минувшие годы оба персонажа вошли в большую силу — о них появились весьма интересные работы, не отменившие, однако, живых и энергичных построений Эйдельмана. Но «если б директором был я», то начал бы эйдельмановский проект не с них. Начал бы с декабристской тетралогии — «Лунин», «Апостол Сергей» (о Муравьеве-Апостоле), «Большой Жанно» (о Пущине), «Первый декабрист» (о Владимире Раевском). И не потому, что декабристы нынче в загоне — за всеми модами не поспеешь, а дураков не переучишь. А потому, что в этих очень несхожих работах («Большой Жанно», по сути, роман, а «Первый декабрист» — исповедь исследователя) Эйдельман был всего свободнее и всего вернее своей натуре. Декабристов он любил больше, чем Карамзина (Павла так и вовсе не любил — старался быть справедливым). И элементарных просветительских задач (пробить стенку казенного тупоумия) в этих книгах не ставил. И неожиданностей в «признанных» героях находил не меньше, а больше, чем в том же Карамзине, сам объективный взгляд на которого уже была сильным жестом.
Впрочем, вкусы у всех разные («Грань веков» и «Последний летописец» имеют своих болельщиков) — главное, чтобы дело не встало. Пока «Вагриус» сулит книги о Лунине, Муравьеве-Апостоле и Пущине. Надо надеяться, и Раевского не обойдут. И о замечательных — адресованных широчайшей аудитории — статьях, ради которых когда-то многими выписывался журнал «Знание — сила», вспомнят. Мы ведь на самом деле богатые — только помним об этом далеко не всегда.
20/07/04
О любви, обиде и ужасе
К семидесятипятилетию Василия Шукшина
В рабочих тетрадях Василия Шукшина есть раздраженная по тону и важная по сути запись: "Во всех рецензиях только: "Шукшин любит своих героев... Шукшин с любовью описывает своих героев..." Да что я, идиот что ли, всех подряд любить?! Или блаженный? Не хотят вдуматься, черти. Или – не умеют. И то, и другое, наверно". Конечно, глупостей про Шукшина (как и про любого художника) наворочено было достаточно, а упрямо повторяемые пустые словеса не только такого взрывного строптивца из себя могут вывести. Но слышится в шукшинском бурчании не одна только досада. И ведь правда – как просто! Разве мало среди шукшинских персонажей негодяев и хамов? Что он злобных продавщиц любит? Или дяденьку в плаще, который довел до белого каления бедного Сашку Ермолаева ("Обида"), а потом еще накачанного сынка натравил на правдоискателя? Или "крепкого мужика" Шурыгина, своротившего церковь семнадцатого века? Или "байронического" (права была бонтонная учительница немецкого языка!) Спирьку Расторгуева ("Сураз")? Или Глеба Капустина, "срезающего" городских "кандидатов"? Или...