К книге
Немзерески. 2003 годСтраница 37
80%
Страница 37
37

За десять минувших лет о Лотмане было сказано много. Свелось ли дело к выкраиванию наряда для Арлекина, судить, конечно, не нам. (Сам я так не думаю.) Разумно, однако, умерить стоны по нашему упадку вообще и неспособности «продолжить Лотмана» в частности: это уничижение паче гордости. От частых повторов слова имеют привычку обращаться в реальность. Болтая о гибели культуры, мы рискуем лишь оскорбить память Лотмана: кем-кем, а «последним великим» он быть не хотел.

28/10/03

Черные дни

Неделю назад «Литературная газета» опубликовала статью Александра Солженицына «Потемщики света не ищут». В канун 85-летия великий писатель, лауреат Нобелевской премии, человек, чье слово способствовало повороту мировой истории, вынужден отвечать на наглую клевету.

Применительно к Солженицыну слово «вынужден» смотрится дико — кто и когда сумел к чему-либо вынудить человека, всегда руководствовавшегося державинским принципом «спокойствие мое — во мне»? Вся его жизнь может служить доказательством простого тезиса: человек может быть свободным, если сам того хочет. Солженицына поливали грязью, пытались убить, высылали из родной страны, снова возводили на него напраслины, но ни советские жандармы, ни идеологические противники (что «правые», что «левые») не могли хоть как-то «направить» его движение, вывести писателя из равновесия. Даже полемические выступления Солженицына (ответы на идеологические претензии, как правило, основанные на непонимании солженицынских текстов либо передержках), не были только реакцией — в них всегда клокотала ищущая мысль. Солженицын шел на публичный спор в том случае, если, отвечая оппоненту, он проговаривал нечто новое и принципиально значимое. (Именно поэтому писатель вступал в полемику крайне редко и действовал в таких случаях крайне экономно. Статья «Наши плюралисты» по объему во много раз меньше суммы тех сочинений, на которые она послужила ответом. Не говоря уж об опусах, в которых положения «Наших плюралистов» подвергались «новой» критике, неотличимой от прежних поношений.) Все так, но слово «вынужден» я поставил не случайно.

Обвинения, которые Солженицын опровергает в новейшей статье, отчетливо «второй свежести». «До сих пор я не разоблачен, кажется, только в одном: что и физмата — не кончал, и университетский диплом — подделка». В остальном — по полной программе: отрочество и юность писателя, военные и лагерные годы, даже одоленный им смертельный недуг сервируются нынешними «обличителями» в соответствии с гебистскими фальшивками 60–70-х годов. Почему же Солженицын, в свою пору фактами доказавший, чего стоит чекистская ложь и как она неуклюже делается (эти страницы его мемуаров имели целью не только самооправдание, но и изобличение советской системы, ее бесчеловечности, беспринципности и бездарности), почему Солженицын, знающий, что те, кто прочел (а не просмотрел) его книги, «всем их совокупным духовным уровнем, тоном и содержанием заранее защищены от прилипания таких клевет», почему Солженицын, у которого есть задачи поважнее, чем доказывать, что он не верблюд, почему он все-таки взялся за перо? Кто его к этому вынудил?

Думаю, что не только (и не столько) «обличители» (имена их, Господи, Ты веси), сколько мы. Граждане свободной России. В первую очередь — братья-литераторы. Потому что ответом на распространявшуюся в течении 2003 года клевету было наше дружное молчание. Потому что не нашлось в России писателя, который бы внятно и громко сказал: лгать — стыдно (даже если вы, обличители, и я, взявшийся вам отвечать, не согласны ни с одной мыслью Солженицына, даже если мы полагаем его сегодняшнюю позицию «реакционной» и «опасной»); позоря Солженицына, вы, клеветники, позорите Россию, писательское сообщество и меня, сочинителя такого-то, лично; все минется — одна правда останется. Не нашлось в России такого писателя.

Почему? Много ответов. Потому ли, что ложь в «литературных спорах» стала нормой, что тех, кто нагло фальсифицирует высказывания своих недругов и бесчестит их лично, надоело ловить за руки (всех не перебреешь), а пойманные с поличным и не думают тупить глаза? Потому ли, что свободу слова (средство для приближения к истине) мы ценим больше, чем саму истину, а понятие «ложь» планируем сдать архив? (Из того, что правда труднодоступна и многомерна, никак не следует, будто лжи нет вовсе.) Потому ли что постоянные толки о могучей секте адептов Солженицына заморочили нам головы? (Где они — эти самые «солжефреники»? Ведь литераторов, действительно ценящих Солженицына и прямо о том заявляющих, на трех диванах рассадить можно. Ну, на пяти.) Потому ли, что многих раздражают высказывания Солженицына по конкретным поводам, в частности, по русско-еврейскому вопросу? (Так спорьте — кто мешает! Даже не о корректности возможных претензий сейчас речь. Но какое отношение к самым ожесточенным идеологическим полемикам имеет бессовестное поношение человека, глумление над его прошлым?) Много ответов — один другого тошнотворней. Но добавлю еще один. В России утрачено чувство писательской общности (по-новому — корпоративности, по-старому — братства). Утрачено вместе с идеей о писательской миссии, что много кем заливисто приветствовалось как большое завоевание демократии, как чуть ли не панацея от «тоталитаризма». В результате писатель перестал уважать и свой цех, и общество (читателей), и самого себя. «Да разве нас услышат? Разве до телеэкрана допустят? Кругом одни тусовки да скандальные СМИ…»

Интересно, кто на эти самые тусовки ходит? А что до СМИ, то вот свежий пример. Минувшей пятницей в Переделкине хоронили Георгия Владимова. Теле- и фотокамер хватало — аппаратура щелкала-журчала и при выносе гроба, и в храме, и на кладбище. Литераторов, провожавших в последний путь замечательного (по мне — великого) писателя, было мало. Хочется благодарно назвать их имена, но, во-первых, боюсь невольно кого-то упустить, а во-вторых, только в нашем вывернутом и выморочном положении возникает соблазн толковать норму как «значимый факт».

Да, о месте и времени похорон стало известно поздно (самолет доставил усопшего в Отечество в ночь с четверга на пятницу). Да, иных старинных друзей писателя уж нет, а те далече (или худо себя чувствуют, возраст есть возраст; на этих похоронах я вдруг с ужасом почувствовал себя «молодым» — разумеется, лишь в сравнении с большинством приехавших в Переделкино: тех, кто моложе меня, было уж совсем мало). Да, кроме похорон Гоголя и Некрасова, Достоевского и Толстого, Блока и Маяковского, Пастернака и Ахматовой, собиравших великое множество народа и вошедших в нашу историю, Россия знала трагически безлюдные прощания с Баратынским и Аполлоном Григорьевым. Но в отличие от Баратынского и Григорьева Владимов не был «приватным человеком» или маргиналом — он смело и последовательно боролся с советской нежитью, в прозе его мощь художника сопряжена с величием гражданского и человеческого чувства. Владимов был из тех, кого по праву именуют «настоящим русским писателем»…

Гроб Георгия Николаевича несли из церкви на кладбище не писатели и читатели, а крепкие парни в униформе. Венки — те, кто ближе оказался. Конечно, так теперь принято. Ушли времена, когда люди, сопровождающие близкого (властителя дум или просто сердечно дорого человека) к месту успокоения, сочли бы наемные руки позором; тогда выдерживали дистанции подлиннее переделкинской и за честь почитали. Но, предложи кто-то проводить Владимова «по-старому», еще вопрос, нашлись ли бы для того здоровые руки. На кладбище было холодно — в день владимовской тризны наступила зима.

Я терпеть не могу вариаций на тему «бывали хуже времена, но не было подлей». Уж чего-чего, а подлостей советчины (при которой прожил тридцать четыре года) до смерти не забуду. Но если в России некому защитить честь Солженицына (после публикации «Потемщиков» — та же тишина да кухонные пересуды), а Владимова провожает и поминает горстка людей (в основном преклонных лет), значит действительно пришли черные дни. И не только для литераторского сообщества.

29/10/03

Слышатся грома раскаты

Жанр «сравнительных жизнеописаний» увековечил Плутарх и счастливо использовал Гоголь в первой главе «Повести о том, как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем». Робко оглядываясь, дерзаю представить опыт «сравнительного книгоописания». Наглость может оправдать лишь то, что книги, о коих пойдет речь, составляют едва ли не идеальную пару, а их авторы — Михаил Безродный и Максим Соколов — должны почитаться «культурными героями» нашего смутного времени. Неизбежны тут биографические мотивы — страсти, нравы, помыслы и истории сочинителей очерчены в их трудах дотошно и выпукло, а самозванному Плутарху довелось долго и приязненно общаться с обоими. Неизбежен и конфликт, ибо «Пиши пропало» Безродного (СПб., «Чистый лист») и «Чуден Рейн при тихой погоде» вкупе с «Новыми разысканиями» Соколова (М., SPSL; «Русская панорама») суть примеры полярных умонастроений, присущих ныне представителям некогда единого круга.

С общего и начнем. Безродный и Соколов — дети мрачных (иной скажет — «светлых», но мы его слушать не будем) лет застоя. Они родились во второй половине 50-х, а учились — одному и тому же делу, филологии — во второй половине 70-х. Время личностного становления и выбор стези здесь важнее антитезы двух столиц: тогдашние юные филологи вне зависимости от места проживания (Соколов — москвич, Безродный — питерец) и «узкой специальности» (Безродный — изначально «серебряновечник», Соколов — фольклорист) мыслью пребывали в одном локусе — в Тарту, на кафедре Лотмана. (Тут начинались годы учения Безродного; сюда часто наезжал Соколов.) Оба, рано явив завидные дарования, столь же рано обнаружили свойства славных буршей, худо ладящих с властными филистерами. Не смею живописать их легендарные деяния — тут потребен искрометнный слог младого Языкова. Впрочем, всяк бывший, нынешний и вечный студиозус запросто представит себе ирои-комические подвиги рыцарей любви, свободы и вина, не раз приближавшие Соколова к опасной черте эксматрикуляции, а Безродного приведшие в Забайкальский военный округ. Резко отличаясь от многих своих сотоварищей, что мыслили кандидатскую степень естественным итогом университетских лет и стремились как-то обустроиться в научно-преподавательско-издательской среде, герои наши к «статусности» относились со зримым презрением: Соколов диссертацией коллег не побаловал (а жаль), Безродный защитился поздно (аж в 90-м году), хоть и с феерическим успехом (диссертация была не о Ремизове, коим автор занимался с первого курса — поры, когда писателя этого «как бы не было», а о Блоке). Здесь пути героев (в жизни, как ни странно, не встречавшихся) расходятся.

Кто такой Соколов, известно. С перестройки его газетная проза (позднее и телекомментарии) у всех на слуху, а «проповедник в маске журналиста» стал мифом (вызывая с годами растущую неприязнь многих коллег). Какое может быть сравнение с Безродным? В начале «новых времен» отбыл на пмж в Германию, о политике не пишет, в телеящике не мелькает, занимается «чистой наукой», известен лишь филологической тусовке. Может. И необходимо. «Газетчик» и «академический ученый» — писатели. Иначе не стал бы Соколов сводить поденщину в двухтомник с игровым названием «Поэтические воззрения россиян на историю» (1999), а Безродный выстраивать из беглых наблюдений, дневниковых записей, игровых стихов, мемуарных этюдов и застольных шуток роман «Конец цитаты» (1995). Теперь они написали «вторые книги»: Соколов — историософские диалоги «Чуден Днепр при тихой погоде» («Новые разыскания» прямо продолжают двухтомник), Безродный — «Пиши пропало».

«Вторая книга» — сильное испытание. (Конечно, для того, кто написал «первую», то есть завоевал публику дебютом. С «Концом цитаты» и «Поэтическими воззрениями…» было именно так. Хотя у Соколова и до двухтомника славы хватало, издание стало литературным событием.) Во «второй книге» автор обречен выбирать: самоповтор или отступничество, «долдонство» или «порхание»? (Частный случай коллизии, организовавшей «Конец цитаты»: писатель меж немотой и болтовней.) Выигрыш на третьем пути — оставаясь собой, найти новые ходы. Выиграли наши герои? Отчасти — да. Потому как писатели. Отчасти — нет. Потому как писать очень трудно. Жанровая инерция ощутима — укрупнилась мысль. Все стало страшнее.

Поклонники Соколова зачастую трактовали его тексты так, будто в них не было «содержания» — одна «форма», велеречивые обороты, подпертые крепким словцом, изысканные цитаты, притороченные к злобе дня, исторические анекдоты, цепляющие современные нравы. Истовый (при всем юморе) морализм сводился к удачно изобретенной личине, дело жизни — к «проекту». (Недавно мы услышали еще больший вздор: Соколов де «прозрел», отряхнул прах либерализма и стал «патриотом-державником». Тем, кто на днях подался из демшизы в черносотенцы, трудно уразуметь, что можно сочетать любовь к отечеству с верностью свободе, а шпане отвечать по-солженицынски: «С вами мы не русские». Или: «С вами мы не либералы».) Та же «бессодержательность» доминирует и в суждениях о прозе Безродного — за фейерверком острот и дымом реминисценций не видят личной темы изгойства (автор не устает эксплуатировать свою «говорящую» фамилию), ныне налившейся бронзой идеологии.

Имя этой идеологии — антиидеологичность. Культура здесь — цепь демагогических ухищрений, призванных замаскировать кровь и грязь, «облагородить» самое низменное свойство рода людского — ненависть к чужаку. И тем самым выдать индульгенцию новым погромщикам. Хотя главные удары Безродного приходятся по русским символистам (кого люблю, того и бью), в сущности, они олицетворяют все мировое словоблудие. Поневоле перефразируешь старую шутку: если ты такой бедный (в мире все так паскудно), то почему ты такой умный? Откуда взялись твои критерии истины-добра-красоты? Не дает ответа. Громыхает железная дорога (то «реальная», то «литературная»), отзывается русское имячко транспортной артерии каламбуром Стивы Облонского, что дожидался у жида (железнодорожного воротилы), трясется в вагоне (бредет вдоль рельсов) пропащий-безродный космополит. Агасфер. Демон. Остап Бендер. Писатель. Конца не видно. Последний фрагмент: «Смерть автору. Закат Европе. Конец цитате. Просьба освободить вагоны». И P. S. в верху следующей страницы: «Щасвернус. Годо». Дальше — пустота. Что Годо у Беккета — оставивший мир Бог, объяснять не надо. (Хотя Безродный по ходу дела о том напомнил — забавляясь со звуковой символикой «Сказки» Набокова.) Винни-пуховый постскриптум совсем не мягок. А что как Он и впрямь вернется?

Предыдущая главаГлава 37 из 46Следующая глава