К книге
Немзерески. 2003 годСтраница 32
70%
Страница 32
32

И еще. За неделю, отделяющую нас от выхода в свет «ДПП (нн)», несколько человек обратилось ко мне с одним вопросом: «Рад, что Пелевин теперь провалится?» (Сходно характеризовалась в печати «моя» реакция на последний роман Бориса Акунина.) Так вот. Во-первых, не рад. (Мне бы ваши заботы.) Во-вторых, совсем не уверен, что «Числа» и иже с ними не будут пользоваться успехом. Прав был Иван Иванович Дмитриев: сочинение не уступает прочим. И если я в прежних опусах не мог отыскать достоинств, то почему подсаженная на Пелевина публика обязана теперь узреть его вымученность, безъязыкость и невоспитанность?

11/09/2003

Зачинайся, русский бред…

Олег Павлов, известный прозаик (романы «Казенная сказка», «Дело Матюшина», «Карагандинские девятины»), лауреат премии «Букер — Открытая Россия», выпустил сборник публицистики в московском издательстве «Русский путь». Называется он «Русский человек в XX веке» — как и статья, где Павлов со- (а больше — противо-) поставляет Толстого и Солженицына, Платона Каратаева и Ивана Денисовича. В работе этой (частью — убедительной, частью — спорной) Павлов задается вопросом о том, что же произошло с этим самым русским человеком в минувшем столетии. Один из ответов, к которому автор подходит не в одной лишь заглавной статье, — это утрата чувства дома, а заодно и всякой уверенности в себе и мире. Поэтому сквозными героями Павлова становятся люди бездомные — бомжи, солдаты, пациенты типовой постсоветской больницы, заключенные. Поэтому так дорог Павлову Солженицын, разглядевший в Иване Денисовиче «простодушную любовь к родине».

Книга открывается статьей «Русские письма», предваренной несколькими курсивными строками: «Основой для этих размышлений послужили письма, адресованные А. И. Солженицыну в начале 90-х годов и публикуемые с его согласия. Каждое письмо содержало просьбу предать написанное гласности». Все понятно: потерявший ориентиры человек, зачастую возвещающий, что отныне он никому не верит, хочет все же поведать свою печаль, во-первых, «отцу родному», «совести нации», писателю, а во-вторых, всему миру. Наивно? Конечно, наивно. Надсадно? В иных случаях — очень даже (и провоцирует не только сочувствие, но и раздражение). Только что делать с этой болью? Павлов пытается не только обнародовать чужие стоны, но и как-то на них ответить. Между прочим, после Солженицына, опубликовавшего «Россию в обвале». И после многих других. Потому что заклинания о том, что, дескать, никому нынче в России до обездоленного человека дела нет вовсе не соответствуют действительности.

Нет политика, что не рассуждал бы о бедах «простых людей» и не грозил «темным силам», жирующим на народном горе. Нет выпуска новостей, где не появилось бы сюжета о нищете, воровстве и прочих безобразиях. Демагогии (как корыстной, так и «для галочки»), разумеется, хватает и у политиков, и у журналистов (хотя свести к ней все значит солгать), но само обилие мрачных новостей, строгих укоризн и отчаянных пророчеств всеобщей скорой гибели весьма симптоматично. Никто не рискнет утверждать, что Россия живет хорошо, а тот, кто говорит хотя бы о некоторых позитивных сдвигах, тут же попадает в разряд сытых эгоистов, презирающих «быдло», якобы во всем виноватое и достойное скотской участи. По-моему, дело обстоит иначе: можно, веря в реальность и великую ценность нашей свободы и даже радуясь собственному успеху (если таковой случился), не закрывать глаза на окружающую мерзость и помнить о том, как худо живется тем… Скажем, тем, кто писал Солженицыну. Вне зависимости от того, кто виноват в бедах конкретного человека (государство, история, хваткий сосед или сам бедолага), боль остается болью. Кстати, если читать книгу Павлова внимательно (а читать ее надо так), станет ясно: писатель не идеализирует «простого человека» и не хуже своих подразумеваемых оппонентов знает и о том, что коллективизация была возмездием за «черный передел» барской землицы, начавшейся еще до октябрьского переворота, и о том, что свобода на дармовщинку — штука опасная. Просто есть «общие соображения», есть проекты исправления экономики, государственного управления и нравов, есть мечты о высшей справедливости — и есть ужас от того, что обмороженную бомжиху выкидывают за порог больницы, а солдатика сперва замордовывают до дезертирства. Можно сказать, что все это мы и без Павлова знаем, начать цепляться к горячим словам, найти всему происходящему «разумные объяснения», завалить собственную тревогу «расхождениями по частным вопросам» (у меня их хватает), но эти ухищрения не избавят от хмурой реальности, что движется на нас не только из статей Павлова. Не видеть ее — вскармливать новые беды. В этом суть книги, а если автор бывает излишне пафосен, односторонен и несправедлив, то лишь потому что сдержанным, всеохватным и справедливым вообще быть трудно. Мне не удается.

В сборнике статей Майи Туровской «Бинокль» (М., «НЛО») новейшая русская культура постоянно (прямо или косвенно) соотносится не только с современной культурой Германии (часть материалов писалось для немецких газет), но и с эпохой молодости автора, шестидесятыми годами. Причем здесь призмы тоже разные — Туровская помнит не только СССР, но и ГДР, не только Москву, но и Берлин. Русско-немецкие сходства-несходства — скрытый сюжет книги, где политика и социология приправляют здравый и заинтересованный профессиональный разговор. О театре (который совсем, было, в России собрался помирать, а вдруг оказался живым и бодрым). О кинематографе. О криминальном чтиве. О культовых фигурах минувшей эпохи, шагнувших в новые времена. О документалистике и мемуарах. О телевидении. О Бродском. А если вчитаться, то о самоощущении русского интеллигента «старого закваса», что сумел оценить случившиеся перемены, вроде бы в «новом» мире обжился, о былом судит трезво и умно, но… Наверно, вполне «своим» пестрый и странный культурный пейзаж конца ХХ века не ощущает. Театр и кино — это профессия, здесь, хочешь-не хочешь, а соответствовать надо. Детективы и иже с ними — это тоже профессия (Туровская — авторитетный знаток массовой культуры) да к тому же с экзотическим привкусом. Быт дразнит зримыми изменениями, он и в сумрачных своих поворотах острому наблюдателю интересен. Интерес к мемуаристике или извлеченному из архива эпистолярию объяснений не требует. И где-то совсем на обочине — литература. Которой словно бы в новой России и нет — только Бешеный с Антикиллером, Маринина с Акуниным да неведомо чем импонирующий умному критику Эдвард Радзинский. Какое, однако, счастье, что попался на глаза Туровской роман Михаила Кононова «Голая пионерка» — очень хорошо написала она об этой прекрасной книге.

Академик Владимир Топоров всю жизнь пишет одну книгу. Можно сказать — «о мировой культуре». Можно — «о судьбе человечества». Можно — «просто о культуре», или «просто о России», или «просто о судьбе». Уменьшенным подобием этой «книги книги» становится всякий отдельный опыт прославленного филолога и мыслителя. Хоть трех-, хоть шестисотстраничный. Например, том «Петербургский текст русской литературы», вобравший давние и новые работы изобретателя термина «петербургский текст» и выпущенный в свет издательством «Искусство — СПб.». Петербург и Москва, «аполлоновское» и «дионисийское» начало, Блок и Ахматова (вместе и по отдельности), Белый и Ремизов, Кузмин и Елена Гуро… Не думайте, что перечень «заголовочных» тем хоть в какой-то мере приблизит вас к топоровской необъятности: здесь будет все — от глубочайшей архаики до новейших поэтических веяний, от болотных хлябей до метафизических высей, от уличных граффити до храмовой архитектуры. Предельно подробно. Предельно ясно. Предельно структурно. И абсолютно запредельно. Как в незаконченном стихотворении Блока «Русский бред», вокруг которого Топоров возводит огромную статью «Из истории петербургского аполлинизма». Как в любом фрагменте «топоровского текста», понемногу — том за томом — сливающегося со вселенной мировой культуры и человеческой судьбы.

16/09/03

Мудреное дело

«ЖЗЛ» пополнилась книгой о Николае Первом

Популярная в советскую пору «молодогвардейская» серия «Жизнь замечательных людей» ныне держится вполне уверенно. Ее стратегия могла бы стать темой отдельного разговора, но и при общем взгляде видно, как редакция старается расширить репертуар, закрыть досадные лакуны. Достаточно сказать, что в этом году изданы жизнеописания Гогена и Черчилля, Шопенгауэра и Пришвина, Сухово-Кобылина и Косыгина, Августа и царя Алексея Михайловича. Государи — статья приоритетная: наверстывая упущенное, «ЖЗЛ» запечатлела почти всех русских царей. В таком контексте появление книги о Николае I кажется запоздалым: венценосец этот был фигурой куда более значимой, чем Анна Иоанновна или мимолетный Петр III.

Задержка объяснима: ни один русский царь не удостоился такой последовательной неприязни, как Николай Павлович. Адвокаты нашлись и для безумца Ивана Грозного, и для садистски ломавшего Россию Петра, и для лицемерного Александра I — Николай застыл скопищем всех пороков. Искренняя приверженность государю его великих современников Жуковского и Пушкина перекрывалась их же конфликтами с императором и интерпретировалась как лживая казенная легенда. Восторги «пламенного реакционера» Константина Леонтьева виделись такой же странностью, как и все философско-идеологические построения жутковатого мыслителя. Слова Владимира Соловьева о том, что «в императоре Николае Павловиче таилось ясное понимание высшей правды и христианского идеала», не удостоились внимания. Верх взяли иные голоса — декабристы, Герцен, Толстой. До сих пор Николая I не устают винить за картечь 14 декабря (как будто на Сенатской проходило гуляние), дурные следствие и суд (словно в России существовала юридическая традиция и не были в силе указы Петра, по которым можно было всех бунтовщиков с ходу отправить к праотцам), казнь пятерых возмутителей (произведенная все же по приговору; напомним, что всем осужденным к отсечению головы император сохранил жизнь). Трагический зачин царствования и его печальный финал (крымская катастрофа) стали основанием для дискредитации Николая.

Разумеется, в новейшие времена обнаружился эффект «обратного общего места». К примеру, полезный по материалу мемуарно-документальный двухтомник «Николай Первый и его время» (М., «ОЛМА-ПРЕСС», 2000) ориентирован на апологию «рыцаря самодержавия», а сборник мемуаров «Николай I. Муж. Отец. Император» (М., «Слово», 2000) призван запечатлеть прежде всего симпатичного человека. Конечно, очень хорошо, что наконец-то показано: Николай Павлович был честен, трудолюбив, энергичен, мужествен, неглуп, хорошо воспитан, любил свою семью и по-солдатски верно служил России. Государь был живым человеком, а не самодовольным монстром, каким мы видим его в «Хаджи-Мурате». Но ни приверженность доктрине (Николай полагал самодержавие лучшей формой правления для России, но сводить его политические взгляды к этому тезису не стоит), ни добрые человеческие свойства не могут стать ключами к личности государя, сознававшего, сколь опасно положение страны, деятельно стремившегося ситуацию выправить и, увы, в том не преуспевшего. О таком Николае и попытался написать Леонид Выскочков.

Первый вариант книги — «Император Николай I: Человек и государь» — был опубликован два года назад издательством Санкт-Петербургского университета. Объемный том открывался подробными обзорами источников и историографии, далее следовали три больших главы. Рассказывая о «приготовлении к службе», Выскочков аккуратно и убедительно разрушает мифы о необразованности Николая и «случайности» его воцарения. Конечно, история непредсказуема (особенно, если действуют такие изощренные игроки, как византиец Александр I и экстравагантный великий князь Константин Павлович), Николай мог бы и не взойти на трон, но возможность иного — в итоге случившегося — варианта развития событий была для великого князя актуальной. Далее речь шла об «императоре» и «человеке». Каждая глава состояла из нескольких главок, посвященных тому или иному сюжету (например, 14 декабря, III Отделение, крестьянский вопрос, рабочий день государя, отношения с женой и детьми…). Дробная структура сохранилась и в новой книге: историография исчезла, а три больших главы превратились в шесть — добавились прежде представленные бегло «национальный» и «международный» вопросы, а из главы о приватной жизни выделился сюжет «Августейший меценат». Такая композиция, быть может, уместна в компендиуме (хотя самое интересное в истории это как раз «сопряжение» внутренней и внешней политики, идеологии, экономики, администрирования, культуры и проч.), но мешает обычному читателю, заинтересованному личностью и судьбой главного героя.

Лишь в эпилоге Выскочков обнародует концепцию: Николай был «Эпиметеем на троне», то есть носителем того психологического типа, что характеризуется повышенным чувством ответственности и установкой на соблюдение жесткой иерархии. Похоже? Похоже, хотя развитое чувство долга не обязательно отзывается патологической самоуверенностью и неприязнью к ищущей мысли. Психология здесь слишком отдалена от идеологии (карамзинское конструирование «идеальной» российской государственно-культурной доктрины, отозвавшееся в николаевскую эпоху тем, что неудачно зовется «официальной народностью»), практических нужд политики, состояния общества («кадровая» проблема — вечная мука страны, где верховная власть обречена быть «единственным европейцем»), традиционного самоощущения русского монарха, наконец, «семейного фактора»: Николай был настоящим «Павловичем». Недаром он страстно любил отца, ненавидел узурпаторшу-бабку (этот сюжет Выскочковым упущен) и, формируя важный для государства культ Александра Благословенного, худо относился к старшему брату, представая его антагонистом в политике, бытовом поведении и авторепрезентации. Быть «Павловичем» значит быть законным государем. Ударение падает то на прилагательное, то на существительное — с соответствующими последствиями. Память об убийстве отца неотделима от воспоминаний 14 декабря: одиночество и недоверие к окружающим (при отсутствии болезненных «вывертов», характерных для самого Павла и его старших сыновей) навязаны Николаю судьбой. Когда общество мыслится непонятным и враждебным, страшно и сложно проводить реформы — и «крестьянский вопрос» (необходимость решения которого Николаю очевидна!) вязнет в секретных комитетах, а ключевые государственные посты занимают люди лично преданные, но дюжинные. Умирая, Николай Павлович знал, что оставляет страну отнюдь не в идеальном порядке и что беды ее не сводятся к дипломатическим промахам и военным неудачам. Он проиграл, а мыслящая Россия, которой государь столько лет не доверял, не сочла нужным быть благодарной Николаю Павловичу ни за его благие начинания, ни за личные достоинства, ни за то, что он воспитал Александра Освободителя.

Предыдущая главаГлава 32 из 46Следующая глава