06/05/03
Мученик сокровенного
Сто лет назад родился Николай Заболоцкий
В страшном 1937 году, совсем незадолго до разрушившего жизнь беззаконного и безжалостного ареста, Николай Заболоцкий вспоминал старинный духовный стих о «Голубиной книге», что не уберегла мир от свирепой кривды. Лишь далеко на океане-море,/ На белом камне посредине вод,/ Сияет книга в золотом уборе,/ Лучами упираясь в небосвод./ Так книга выпала из некой грозной тучи,/ Все буквы в ней цветами проросли,/ И в ней написана рукой судеб могучей/ Вся правда сокровенная земли./ Но семь на ней повешено печатей,/ И семь зверей ту книгу стерегут,/ И велено до той поры молчать ей,/ Пока печати в бездну не спадут. Такую книгу — торжественную, красивую даже в самых жутких фрагментах, сокровенную до поры, но несущую в себе разгадку бытия и залог его преобразования — Заболоцкий писал всю жизнь. Веря, что именно ему дано произнести слово, что расколдует ущемленный кривдой, больной и безумный, но заслуживающий высшей участи дольний мир.
От «Столбцов», вознесших молодого стихотворца на вершину российского Парнаса, и до самых последних стихотворений Заболоцкий вел двуголосую мелодию, сопрягая восхищение «сокровенным» мироздания с ужасом от его исторического состояния. Лихорадочный абсурд «Красной Баварии», «Белой ночи» или «Обводного канала» притягателен и ненавистен, как тоскливое пение девки-сирены, судороги фокстрота или изобилие пекарни и рыбной лавки. Чем пышнее наглая плоть, тем ближе час ее гибели, чем сильнее сарказм поэта, тем острее его жалость к тленному хаосу. Под имитирующей радость и полноту бытия самодовольной толкотней этажерок, самоваров, трамваев, бульваров, стаканов, попов, севрюг, кошек, циркачей и Ивановых в своих штанах и башмаках клубится нечто страшное, готовое смести весь этот дебильный кордебалет. О мир, свинцовый идол мой,/ Хлещи широкими волнами/ И этих девок упокой/ На перекрестке вверх ногами!/ Он спит сегодня, грозный мир:/ В домах спокойствие и мир. Тавтологическая рифма обнаруживает родство обыденного бедлама и несущей ему гибель стихии. Недаром позднее Заболоцкий будет вникать в яростное самоистребление природы с той же завороженностью, с какой вглядывался в варево городских сюжетов. Недаром печальный созерцатель Лодейников будет чужим для вечно воюющего и бессмысленно обновляющегося природного царства и не сумеет уберечь от хищных лап плотской силы обреченную поруганию Ларису. Цивилизация и природа одинаково красивы, притягательны и тленны, их «жизнь» лишь отблеск жизни подлинной — покуда нет всеобщего бессмертия и равенства (высвобождения растений, зверей, человеков из тенет жрущего, плодящегося, гадящего и вымирающего хоровода бессмыслицы), всякое счастье — самообман. А счастье поэта — обман особенно бесстыдный, ибо довольство здешним есть предательство смутно знакомого тебе высшего. Прав безумный волк, устремившийся к небу. Прав солдат, зовущий к торжеству земледелия. Прав поэт, отринувший мнимую естественность природы (как прежде — соблазны городских девок-сирен) и восставший против кривды — дряхлой, как этот мир, и бессовестно настаивающей на своей «вечности». Ощутив боль замерзающей речки или сжигаемой засухой земли, Заболоцкий распознает свой недуг: Но жизнь моя печальней во сто крат,/ Когда болеет разум одинокий/ И вымыслы, как чудища, сидят,/ Поднявши морду над гнилой осокой./ И в обмороке смутная душа,/ И, как улитки, движутся сомненья,/ И на песках, колеблясь и дрожа,/ Встают, как уголь, черные виденья.
Мороку поддаваться нельзя: отчаяние — иная форма любования царством злых мнимостей, вдруг обретающих плоть и власть. Арест, ложь и провокации стражей порядка, пытки, переполненные камеры, ужасы этапа и лагеря стали для упрямца новым подтверждением его правоты. Мир, каков он есть, мертв — злобен, лжив, жесток. Одолеть мертвую мнимость может лишь сбереженный разум: ценой страшного напряжения Заболоцкий выдержал следствие, он сорвался в физическое безумие, но не признал обвинений. Признать их значило бы усилить фантомное зло. Описанная многими мемуаристами осторожность Заболоцкого в послелагерные годы (он избегал всяких разговоров о политике, молчал о следствии и лагере, не переносил упоминания своих давних, «крамольных», стихов) диктовалась не только страхом, но и глубинным убеждением: я великий поэт, способный расколдовать мир, а для этого должно сберечь себя, пренебрегая здешней суетой. В годы последних сталинских изуверств он не прятал своей сути: новые стихи полнились печалью и болью. На деле он не отрекался от давних свершений, веря, что переработанные столбцы и поэмы досягнут читателя. Он — вопреки уговорам жены и друзей — не пошел на писательский шабаш, где должен был присоединить свой голос к вою монстров, глумящихся над Пастернаком — единственным современным поэтом, которого Заболоцкий признавал равным себе. И его опрощение — декларативное, наступательное, а в иных случаях несправедливое (например, в программном «Читая стихи», где в жертву приносится великий убитый собрат) — не было отступлением от себя. Заболоцкий и впрямь поверил: Кто бывает весною горласт,/ Тот без голоса к лету останется.
Голос — это не метафоры и аллитерации, сумрачные виденья и светоносные картины, а воплощение разума. Сорвешь голос — погибнет разум. И останется ненаписанной «голубиная книга». И никто не научит деревья читать Гезиода, не раскроет механику соловьиного пения, не вспомнит старую сказку и ушедших друзей. Расколдовывать мир, отделять мнимость от истины, искать последнее слово — трудная и требующая жертв работа. Мир по-прежнему скорбен, жалок и тленен. Любовь, красота и поэзия могут оказаться очередными обманками. Человек слаб, и кто знает, когда он вдруг изменил себе? Не дорогой ты шел, а обочиной,/ Не нашел ты пути своего,/ Осторожный, всю жизнь озабоченный,/ Неизвестно во имя чего! В «Неудачнике» слышен некрасовский стон: видимо, не случайно Заболоцкий избрал для покаяния трехстопный анапест, всегда отзывающийся плачем великих «Похорон». Можно до хрипоты оспаривать поэта, возведшего на себя напраслину, но, как и в случае Некрасова, наши благородные оправдания никнут перед мощью выстраданного признания. Прозрачная ясность позднего Заболоцкого не сделала его счастливым.
«Опрощение» не меняет поэта, но выявляет его суть. Пастернак и после стихов 1940 года остался Пастернаком, Заболоцкий и после каторги — Заболоцким. Пастернак знал: порядок творенья обманчив,/ Как сказка с хорошим концом. Заболоцкий в естественную правоту сказки не верил. Для Пастернака последняя любовь стала счастьем и еще одним доказательством того, что смерти не будет, для Заболоцкого — безысходной болью и новым свидетельством о вывернутости мира. Пастернак ощущал живую связь свободной и одухотворенной жизни с артистической статью художника; Заболоцкий сумрачно фиксировал несправедливость неразумной силы искусства и глупой природы, что невесть кого наделяет божественной красотой, скрывая огонь, мерцающий в сосуде. Пастернак написал и отдал миру головокружительно открытую книгу свободы — «Доктора Живаго»; Заболоцкий стоически выстраивал книгу сокровенную, выводящую за пределы злосчастного мира, что знать не знает собственной тайны.
А кому сегодня плакать/ В городе Тарусе?/ Есть кому в Тарусе плакать — / Девочке Марусе. // Опротивели Марусе/ Петухи да гуси./ Сколько ходит их в Тарусе,/ Господи Иисусе! // «Вот бы мне такие перья/ Да такие крылья!/ Улетела б прямо в дверь я/ Бросилась в ковыль я! // Чтоб глаза мои на свете/ Больше не глядели/ Петухи да гуси эти/ Больше не галдели!» // Ой, как худо жить Марусе/ В городе Тарусе!/ Петухи одни да гуси,/ Господи Иисусе! «Городок» написан в последний год Заболоцкого.
07/05/03
Сто писателей, не считая журналистов
Русская словесность призвана покорить Франкфурт
На Франкфуртской книжной ярмарке (8–13 сентября) вакансия почетного гостя отведена России. Такого еще не случалось, хотя статус почетного гостя (страны, занимающей особую позицию на крупнейшем смотре «книжных достижений») появился во Франкфурте аж 28 лет назад. Добиться этой чести было нелегко — Россия выиграла тендер, обойдя, к примеру, Китай, нашего постоянного и успешливого конкурента во всякого рода амбициозных проектах. Масштаб события укрупняется контекстом: бросок на Франкфурт входит в годовую программу «Культурный диалог: российско-германские культурные встречи». Поэтому предполагается, что открывать российскую экспозицию во Франкфурте будет Владимир Путин. В крайнем случае — глава правительства РФ.
Об этом рассказал на пресс-конференции в Министерстве печати заместитель министра Владимир Григорьев. По словам Григорьева, наша победа в борьбе за статус почетного гостя вполне заслужена. Книгоиздание наше развивается бурно: за три года количество печатных изделий удвоилось, в стране более 3 000 издательств, а по количеству выпускаемых позиций (не по тиражам!) Россия входит в первую пятерку мира. Григорьев расхвалил хорошеющие (и привлекающие инвестиции) московские книжные магазины, напомнил, что распространение книг в провинции (создание жесткой сети торговых пунктов) остается важнейшей задачей, рассказал о контактах с Министерством связи по реанимации системы «Книга — почтой», вспомнил борьбу Минпечати за налоговые льготы для издателей. Главный куратор российских книжников полагает, что за два года Министерство все вопросы решит и сможет исчезнуть, передав свои функции общественным инстанциям. Впрочем, о грустном тоже говорилось: цены на книги (сейчас сравнительно с Европой и США низкие) точно вырастут, ибо государство больше не может сдерживать цены на бумагу и длить налоговые и арендные льготы, а издательства, принужденные бороться за «кассовых» авторов, начнут поднимать гонорары.
Пока же в повестке Франкфурт. Там нас ждут две площадки: издательства раскинут свой товар в павильоне № 5 (2 500 кв. м.), а официальная экспозиция займет павильон «Форум» (2 300 кв. м.). Здесь будут проходить панели, семинары, литературные чтения, для участия в которых планируется вывезти в Германию сотню литераторов — прозаиков, поэтов, критиков. (Предварительный список из 90 имен составлен разумно, хотя, с одной стороны, достойных писателей у нас больше, а с другой, жизнь обычно вносит свои коррективы.) Предполагаются концерты (в день открытия — гала-концерт в «Старой опере»), выставки и даже русский ресторан.
Пока есть слоган («Россия — новые страницы»), логотип (красный квадрат на фоне синего квадрата в белом поле), напряженные (и не всегда благостные) контакты с франкфуртской дирекцией и бодрый настрой организаторов — Минпечати и Минкульта. (Григорьев тепло отозвался о Михаиле Швыдком, чья деятельность весьма способствует формированию привлекательного имиджа России.) Журналистов пообещали во Франкфурт непременно доставить, а о всех ярмарочных новациях сообщать им на регулярных встречах. В 2004 году «русский десант» намерены направить в Варшаву, а в 2005 — в Париж.
16/05/03
Защита поэзии
Ольга Седакова и Юрий Кублановский стали «солженицынскими» лауреатами
На церемонии вручения шестой премии Александра Солженицына самого писателя не было. Впервые за все годы существования премии. И это, конечно, очень печально. Хотя поэты-лауреаты Ольга Седакова и Юрий Кублановский, представлявшие награжденных члены жюри Никита Струве и Павел Басинский, другие выступающие сделали все, что могли, дабы придать собранию в Доме русского зарубежья высокий и радостный смысл.
Лейтмотивом всех тщательно подготовленных и обильно инкрустированных стихотворными цитатами речей явилась не столько похвала поэзии (формула Седаковой, упомянутая во вступительном слове члена жюри Натальи Солженицыной), сколько ее защита. Седакова и Кублановский предстали светлыми паладинами, хранителями священного огня и вещего слова в пору «глухоты паучьей». При этом времена минувшие, на которые пришлась самиздатско-подпольная молодость поэтов (для Кублановского обернувшаяся трудно пережитым изгнанием из Отечества), оказывались чуть ли не привлекательней дня сегодняшнего, когда книги Седаковой и Кублановского лежат на прилавках, а их авторы получают престижные литературные премии. Очевидная болезненная и искренняя несправедливость этой то скрыто, то прямо обозначавшейся мысли требует не темпераментных возражений, но серьезного продумывания. На всякий факт найдется контраргумент. Кто-то скажет, что совестно петь отходную стихам в присутствии таких ярких и свободных поэтов, как удостоенная премии Солженицына в 1999 году Инна Лиснянская и Олег Чухонцев, Александр Кушнер и Лев Лосев, Вера Павлова и Михаил Айзенберг, Олеся Николаева и Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров и Владимир Салимон, Елена Шварц и Максим Амелин (ряд — в зависимости от вкусов припоминающего — может всяко длиться, сворачиваться и варьироваться). Кто-то тут же ткнет оптимиста носом в скукожившиеся тиражи, нищенскую участь многих поэтов, наплыв версификаторского шарлатанства и общее отвыкание «деловитого» социума от звуков чудных. Им некогда шутить, обедать у Темиры иль спорить о стихах… — так писал Пушкин в 1830 году, пристрастно противополагая современности, что торопится с расходом счесть приход, ушедший в небытие «золотой» осьмнадцатый век.
Произнося похвальное слово Кублановскому, Анатолий Найман напомнил, что поэт всегда в конфликте с современностью, но тут же принялся конкретизировать это горькое общее правило применительно к нашим — по-особенному поэзии враждебным — дням. Он же, говоря об этической и мировоззренческой основе поэзии Кублановского, тут же уточнил, что вообще-то поэт может быть каторжником, как Франсуа Вийон, и священником, как Джон Донн, — лишь бы ощущали цельность и природность его слова. Такого рода логически неразрешимые противоречия, видимо, лежат в природе поэзии и подлинно страстного ее читательского переживания. Большая поэзия не от мира сего и потому-то сопряжена с земной болью, одиночеством, отчаянием и поиском их преодоления. Мы знаем, как чистая лирика, просветляя душу читателя, формирует его человеческое достоинство и гражданское чувство. (Случай Мандельштама — самый наглядный; случай Пушкина — самый мощный.) Именно поэтому поэзия всегда «в крепком подозрении», а прославление ее неотделимо от внутренней тревоги за судьбу вещего слова — такого смешного и хрупкого, бесстыдного и бесполезного.