Слезы тоже без внимания не останутся. Вытянут на белый свет весь цитатный гуманизм и традиционализм. Расскажут про Зощенко и короткую фразу. Ту самую - доступную бедным. (Самые смышленые Шкловского вспомнят, а то и Розанова.) Гоголя с Чеховым тоже без внимания не оставят. Как и Галича с Окуджавой и Высоцким. А может, и Франсуа Рабле, Джонатана Свифта, Марка Аврелия или, к примеру, Альфреда де Мюссе. Я вот, листая свежее издание, Достоевского обнаружил. Чистейшей воды. Мол, могу - пишет Жванецкий, - попрощаться, да уйти мне некуда. Цитирую без кавычек - сходу закладку не сделал, а так - поди-ка найди! Четыре тома: писали - не гуляли! (Интересно, это тоже из Жванецкого?)
И не думайте, пожалуйста, что я мистифицирую. Во-первых, это не в моих правилах. Во-вторых, мне такого не придумать. В-третьих, у Жванецкого есть все. Недавно один славный критик обнаружил тон Михал Михалыча в одном из сочинений Александра Сергеевича. Да, да, вы правильно поняли. Пушкина. Того самого, что тоже жил в Одессе. Как и все прочие "ребята без печали". Проверьте: отрывок "Участь моя решена. Я женюсь..." печатается в любом приличном собрании сочинений. Действительно похоже.
То ли еще откроется, когда каждое жванецкое словцо будет рассмотрено под микроскопом; когда встанут на библиотечные полки диссертации о жванецком синтаксисе; когда сличат все магнитофонные записи с подцензурными и бесцензурными изданиями; когда архивных дел мастера доберутся до сокровенных бумаг ленинградского мюзик-холла и одесского обкома; когда извлекут из небытия подлинные мемуары кассира-убийцы Сидорова и студента Аваса Горидзе! Для счастливых читателей грядущих времен не останется тайн. Они будут знать, кто все-таки поссорил Жванецкого с Райкиным, чем именно обязан сочинитель Ильченко, а чем - Карцеву, сколько было у Михал Михалыча жен и хороших знакомых, кто портил ему кровь и кто - в мрачную пору застоя и самоуспокоенности - доставал икру.
Помните ведь. "Я в тень вазу с салатом поставил, вернулся на кухню, а в сковородке уже и глазунья. Сверху прозрачная подрагивает, и колбаска в ней архипелагом. И чайник... Чайник... Затем достал из холодильника баночку, где еще с прошлого года хранилась красная икра. От свежего круглого белого хлеба отрезал хрустящую горбушку, стал мазать ее сливочным маслом. Масло твердое из холодильника, хлеб горячий, свежий. Тает оно и мажется с трудом. Затем икрой красной толстым слоем намазал.
Сел. Поставил перед собой вазу. В левую руку взял хлеб с икрой, а в правую - деревянную ложку и стал есть салат ложкой, захлебываясь от жадности и откусывая огромные куски хлеба с маслом и икрой.
А потом..." А потом не менее вкусно. И как много лет назад прочитал я про это дело (помнится, знакомился с "Воскресным днем" по второму экземпляру машинописи), так все и думаю: ну, яичница - дело доступное; хлеб горячий - тоже ладно, перец красный, помидоры, лучок - на одесское лето спишем, но икра-то (пусть с прошлого года хранится) откуда? Вот ведь проблема: фантастику Жванецкий сочинял или твердо стоял на позициях реализма?
Что ж, и эта проблема будет разрешена. Во мраке останутся лишь сущие мелочи. К примеру, каким образом уживались в одном человеке веселое плотское жизнелюбие и лирическая меланхолия, брезгливый ужас от ежечасных столкновений с хамством и терпеливое сострадание к замордованному (и готовому другого замордовать) человеку, эстрадная бодрость и мечта о тишине, неприязнь к нытью и стойкий скептицизм, "Давайте переживать неприятности по мере их поступления" и "Как кому, а мне нравится думать!" Вот и будем думать. Нам для этого комментарии и разыскания не нужны. Свое - не чужое.
Наверняка кто-нибудь уже сказал, что весь поздний СССР, постсоветское пространство, а равно нашу Американию с нашей же Израиловкой придумал Жванецкий. Что все мы - богатые и бедные, глупые и умные, зажатые и отвязные, жуликоватые и простодушные, наглые и застенчивые, довольные и озлобленные, сытые и алчущие духовных высот, поддающие и борющиеся за трезвость - мы, постоянно ухитряющиеся совмещать эти якобы противоречивые свойства и остающиеся собой при любой погоде, суть персонажи Михал Михалыча. Коли так, мог бы изваять что-нибудь попривлекательнее. Или и так сойдет? Вроде бы свыклись. Вроде бы симпатичные. Если в меру.
Если без меры - хуже. Тоска возьмет. Такая, что ни коньяк по ночам, ни кофе по утрам не помогут. К счастью, Жванецкий пишет коротко. Тексты его самодостаточны. Прочитал - вдохнул-выдохнул - пошел погулять (рюмку опрокинуть). Гротеск и лирика чередуются ритмичностью. Новое издание разделено на четыре тома - интервалы между "Шестидесятыми", "Семидесятыми", "Восьмидесятыми" и "Девяностыми" (так книги называются) гарантированы. Да и держать в руках эти синие изящно оформленные Резо Габриадзе томики просто приятно. На всякое ядие есть противоядие. И на русско-еврейскую тоску рубежа тысячелетий - тоже.
Вот главное. Сорок лет с гаком Жванецкий не только смеется над нами (и над собой), не только оплакивает нас (и себя), не только старается молиться за нас (и за себя), но и провозглашает тосты. Задиристые, дразнящие, ласкающие, утешающие. Тосты - за нас. Какие мы есть.
А мы - за него!
06.03.2001
Благие намерения
На московские экраны вышел фильм "Романовы. Венценосная семья"
Ругать новый фильм Глеба Панфилова неудобно, а хвалить - невозможно. Неудобно - потому что герои картины "Романовы. Венценосная семья" - бессудно убитые, а потом много лет бесстыдно поносимые - безусловно достойны сострадания, а режиссер в работе своей руководствовался именно этим чувством. Невозможно - потому что благими порывами вымощена дорога в ад.
Панфилов снял фильм о хорошей русской семье - большой и дружной, со своим "ролевым раскладом" (властная и нервная жена, мягкий, чуть тяготящийся вечной опекой супруги, но бесконечно ее любящий муж, взрослеющие и оттого малость своевольничающие дочери, трогательный, больной - а потому всем особенно дорогой - единственный и младший сын), своим обиходом (от молитв до музицирования), радостями, тревогами и проблемами. Эту самую семью сперва вырвали из привычных ("нормальных") условий существования, а потом - убили. Страшно. Страшно, даже если не показывать расстрел во всей его кровавой красе, как это сделал Панфилов.
Теоретически мы знаем, что всякая личность бесценна. Потому бесценна и всякая жизнь. Совсем не случайно вопрос о допустимости смертной казни (в том числе - казни отъявленных злодеев по юридически безупречному приговору) остается мучительным - для всякого человека, помнящего о своем человеческом начале. Большевики - не первыми и не последними, но с поразительной последовательностью - настаивали на прямо противоположном: личность - ничто, а ее уничтожение оправданно, коли необходимо "для пользы дела". Кажется, в этом они убедили даже тех, кто скорбит по погибшим и на дух не принимает ленинскую квазиэтику.
Романовых убили зверски. А если бы придумали какой-нибудь "гуманный" способ (ну, не загоняли бы скопом в подвал), лучше? Романовых убили бессудно. А если устроили бы собачью комедию "юридического процесса" (в фильме такой вариант предлагает Троцкий, а затем один из красногвардейцев, отказывающийся участвовать в казни), лучше? (Уж "доказали" бы "виновность" государя - тем, кто и без всяких судов именовал Николая II "кровавым".) В Екатеринбурге убили ребенка и юных девушек. А если бы "только" взрослых? Цесаревич был не только смертельно больным, но и одаренным мальчуганом (модели кораблей клеил), великие княжны чудесно пели, государь играл на рояле, а государыня - одолевая акцент - читала наследнику "Евгения Онегина". Кроме того, все они верили в Бога, сердечно любили друг друга, с уважением относились к приближенным и слугам, были просто хорошо воспитанными людьми. Ну а будь иначе - в семье торжествует религиозная индифферентность, все друг с другом собачатся, в доме нет ни рояля, ни пушкинского романа, ни томика Мопассана, супруг пьет горькую, мать изводит дочерей, а мальчишка мучает кошек... Тогда финал бы не ужасал?
Слышу возражения: "Ну зачем же так? Ведь семья-то была хорошая. История все-таки. И потом ведь Панфилов не скрывает, что у его персонажей имелись человеческие недостатки. Государыня истерикует, император, отбыв в последний раз в Ставку, со зримым удовольствием опрокидывает рюмку, а после - забыв про все на свете - распевает "Степь да степь кругом...", великая княжна, стреляя из рогатки, невольно расшибает голову часовому". Про "историю" речь впереди. Милые недостатки лишь оттеняют добрые нравственные основы. И не в том дело, что Панфилов упростил характеры и "не доложил" темных тонов. (Грязи на царскую семью вылили сверх меры - можно понять, почему режиссера повлекло к идеализации на грани сусальности.) Дело в том, что даже между 2 марта 1917 (отречение Николая II) и 17 июля 1918 (убийство царской семьи) в России было вырвано из привычных ("нормальных") условий существования превеликое множество семей. Дворянских, чиновничьих, поповских, интеллигентских, рабочих, мужичьих. Исполненных обаяния и заурядных. Дружных и вздорных. Счастливых и несчастных. Кого-то убивали целенаправленно, кого-то - "по ходу дела". Кого-то "только" мучили, насиловали, морили голодом, били. Кого-то обрекали на разрыв родственных связей. И муки этих самых семей, то есть всего народа рухнувшей империи, растянулись на многие десятилетия. Их не жалко?
Выходит, что нет. Фильм снят так, будто не было в 1917 году оголения фронта, дележа помещичьих земель, бесчинств всякого рода "советов", всеобщей смуты, разгула самых страшных инстинктов. Словно февральская революция (и с чего это она случилась?) и логично из нее выросший большевистский переворот нанесли страшный удар не по всей России. Отрекшийся государь счастлив в своем семействе - даже в заточении, даже терпя произвол и хамство, даже предчувствуя временами страшный итог. Каково-то тем, от кого он отрекся?
Трагедия 1917 года - следствие общего греха. Редкая семья не заплатила сторицей за этот грех. Жалко всех. Без сострадания к каждому загубленному нельзя приступать к нашей истории. Но сострадание не отменяет вопроса о смысле случившегося. А стало быть - об исторической ответственности людей, позволивших ввергнуть себя, своих близких, Россию в катастрофу революции. Всех. Будь то питерские солдаты и рабочие, затеявшие февральские манифестации, депутаты Государственной думы, решившие "направить" бунт, министры и генералы, игравшие - кто по глупости, кто из страху и безответственности, а кто и "с прицелом" - в свои игры. Или император Николай II. Или те, для кого его капитуляция стала сигналом - к вседозволенности, равнодушию, своекорыстию. "Роковым" названо в фильме решение государя отбыть из Ставки в Царское Село - навстречу отречению. Справедливо. Только роковым оно было не для одной венценосной семьи.
Осмысление истории вовсе не противоположно скорби по сгинувшим под разбегом "красного колеса". Тому и другому противостоит благодушное мифотворчество, умиленное смакование "красивых картинок", меланхоличная тоска по светоносным избранникам, павшим жертвой разномастных злодеев. Мыслить и чувствовать вообще труднее, чем имитировать мысль и чувство.
12.03.2001
Новые журналы
"Октябрь" (N 2) завершил публикацию сочинения Давида Маркиша "Стать Лютовым. Вольные фантазии из жизни писателя Исаака Бабеля". Фантазии, действительно, достаточно вольные - Бабель именуется Иудой Гросманом, соответственно и с обстоятельствами его жизни можно не слишком церемониться. Зато на месте вся традиционная русско-еврейско-чекистско-литераторская мифология. И страстная приязнь автора к герою, который мог бы вызывать и менее восторженные чувства.
Из других публикаций отметим продолжение "очерковых" (весьма насыщенных экзотическим материалом) "Писем с Чукотки" Валерия Писигина, симпатичный рассказ Александра Хургина "Воскресный троллейбус", "Деревенские дневники" Вячеслава Пьецуха, как две капли воды похожие на все прочие сочинения этого плодовитого автора ("Прошлое нашей деревни загадочно и темно. Еще предвоенное время здесь помнится кое-как, но пора коллективизации-феодализации - это уже темно. Тем более удивительно, что среди местных крестьян живы некоторые обрывочные сведения, относящиеся Бог весть к какой старине, когда холера имела хождение наряду с расхожей монетой и целые волости сидели на лебеде").
По-прежнему печален, угловат и нежен Владимир Салимон, чья подборка "Фактура грубого холста" знакомит нас с новой поэтической книгой "Возвращение на землю". Будем надеяться на ее скорую полную публикацию, а пока приведем одно стихотворение: Серо-буро-малиновый./ Мост - непременно калиновый./ Речка - смородиновая./ Ночка - рябиновая. // Это ли не родина моя/ горячо любимая.
В "Новом мире" (N 2) нельзя оставить без внимания короткую - всего две страницы - статью Сергея Аверинцева "Ритм как теодицея", редкостно эмоциональное и убедительное слово в защиту традиционного стиха: "Как странно, как нелогично, что Лев Толстой, так восхищавшийся манерой русского крестьянина умирать, одновременно ругательски ругал, во-первых, церковную обрядность, во-вторых, условность поэтического обихода. Уж не будем говорить, что значила обрядность - не только церковная в собственном смысле - для жизни и смерти этих самых мужиков, как она превращала беду из патетической катастрофы или постпатетического "абсурда" - в дело, требующее делового отношения. Странно, что он сравнивает соблюдение ритма и рифмы с нелепыми приседаниями во время сельского труда - он-то знал лучше нас, как ритмичны были движения при традиционных формах работы и как характерны были для быта прежних времен трудовые песни, эксплицирующие именно эту ритмичность. Но как он не понимал, что Пушкин, заключая свои "змеи сердечной угрызенья" в неспешный ход шестистопных ямбов, чередующихся с четырехстопными, - в этом, именно в этом принадлежал тому же порядку вещей, что и невозмутимо принимающий свою кончину мужик!"