К книге
Немзерески. 2001 годСтраница 37
77%
Страница 37
37

Крупных поэтов в книге нет. Из авторов даже просвещенному читателю знакомы, пожалуй, лишь сатирик середины XIX века Дмитрий Минаев, пародист Александр Архангельский и Корней Чуковский, представленный ранними вполне заурядными фельетонами. (Читая их, никак не разглядишь в бойком газетном виршеплете виртуозного создателя "Крокодила" и "Тараканища".) В принципе "продолжать" Пушкина брались и поэты большого масштаба: "Египетские ночи" дописывал Брюсов (за что и удостоился резкой эпиграммы Маяковского и изничтожающей филологической критики Жирмунского), стихи о доже и догарессе - Ходасевич, а "Русалку" - не только некий графоман-мистификатор в генеральском чине, но и Набоков. Однако о завершении "Евгения Онегина" ни один мастер не помышлял. Надо обладать особым простодушием, дабы не ощущать совершенной закрытости "свободного романа" с дразняще открытым финалом. Именно потому, что Онегин жив и не женат (все нормы правильного сюжетосложения нарушены), никакого "дальше" быть не может. Каковы бы ни были когдатошние пушкинские планы, поэт, приступая к главе о последней встрече Евгения и Татьяны, уже все решил. Развязка обжалованью не подлежала. Другое дело, что примириться с ней было невозможно.

Первые читатели просили Пушкина женить Онегина на Татьяне или, напротив, примерно его наказать. Авторы простодушных продолжений (среди них наиболее примечателен поэт-самоучка Алексей Разоренов, вошедший в историю словесности песней "Не шей ты мне, матушка, красный сарафан"), не умея сдвинуть жестко остановленный Пушкиным сюжет и по-новому осветить знакомые лица, варьировали мотивы онегинской тоски и татьяниной непреклонности - отменить "не-встречу" героев было им не под силу. (Смелости хватило только у Чайковского: в финале первой редакции оперы - она в книге есть - Татьяна падала-таки в объятья Онегина. Но Петру Ильичу быстро объяснили что к чему. И он "исправился".) В какой-то мере безвестные "продолжатели" были вернее оригиналу, чем историки литературы, уверявшие будто выходу Онегина на Сенатскую площадь помешала исключительно николаевская цензура.

Странным образом любовь к Пушкину сказывалась и в продолжениях иного рода. Наш современник Илья Симанчук, наскоро завершив жизнеописание старинного героя, посвящает большую часть "поэмы-версии" "Четыре Онегина" судьбе его потомков, последний из которых проводит 20 лет в сталинских лагерях. Что ж, великий Ключевский построил статью о судьбе русского дворянства как рассказ о предках Онегина. Кому как не его потомкам - увы, не от Татьяны - репрезентировать историю русской интеллигенции? Пушкин тут, конечно, не при чем - и "при чем". Имена героев, четырнадцатистрочная строфа с особой рифмовкой, четырехстопный ямб и "разговорная" интонация - это "родной язык", говорить на котором хочется всем. Отсюда неодолимая вторичность русских поэм на современном материале (пушкинский пресс задавил и Полонского в "Свежем предании", и Блока в "Возмездии", и даже Пастернака в "Спекторском"), отсюда же "домашние", "газетные", "шутливые", "игровые" подражания, где "Онегины" становятся современниками реформ, войн и революций, участниками писательских скандалов, троллейбусных перебранок и квартирных склок. Один из таких опытов - "Возвращение Онегина" Александра Хазина - громился товарищем Ждановым в 1946 году наряду со стихами Анны Ахматовой и рассказами Зощенко. Тоже символично.

"Судьба Онегина" - славный памятник нашему пушкиньянству. И удачный ответ недоброжелателям пушкинского героя. Не зря забытый Ананий Лякиде нарек свое продолжение романа в стихах (1889) "Судьбой лучшего человека" (курсив мой). Согласно с ним и большинство авторов, извлеченных из небытия составительской волей. (С Печориным, князем Андреем, Ставрогиным не пофамильярничаешь!) И немало пушкинских читателей - вчерашних, сегодняшних, завтрашних. Осудивший "русского скитальца" Достоевский был, конечно, прав. Но ведь права и княгиня Татьяна, верная мужу, но любящая Евгения. А также поэт, что аттестовал Онегина "добрым приятелем".

И еще один урок дает нам "Судьба Онегина". Книга это отучает от снобизма, напоминает о единстве словесности, родстве наивных читателей и изощренных филологов (что иначе, но тоже бьются над загадками свободного романа и его ускользающего героя), о нашей общей любви к продолжениям. Смейся не смейся над чудаками и пародистами, подражателями и экспериментаторами, "реконструкторами" и изготовителями фальшивок, а ведь наверняка кто-нибудь и сейчас обдумывает очередной четырнадцатистрочник. Может, по такому случаю даже от сериала оторвался.

17/10/2001

Читайте "Бестселлер"

Роман Юрия Давыдова издан "Вагриусом"

О "Бестселлере" Юрия Давыдова на наших страницах речь заходила уже трижды. Сперва - в откликах на опубликованную "Знаменем" первую часть и награждение ее "большой" премией Аполлона Григорьева (25 декабря 1998 и 19 февраля 1999; тогда наша газета называлась "Время MN"), затем - в связи с появлением (тоже в "Знамени") третьей - финальной - части ("Время новостей" от 21 августа 2000). Немало писали о романе - особенно в премиальном контексте - и другие СМИ. Кажется, все слова сказаны. Но стоит лишь взять в руки книгу, ныне выпущенную "Вагриусом", и испытываешь неодолимое искушение - немедленно "нырнуть" в клокочущий, солоноватый, бодрящий поток давыдовской прозы. А вернувшись из долгого, одаривающего новыми неожиданностями, плавания по волнам "Бестселлера", столь же остро ощущаешь потребность снова говорить о Давыдове и его романе.

Собственно, сказать-то хочется два слова. Во-первых, обращаясь ко всем, кому дороги наши история и словесность, - "Читайте!". Во-вторых, обращаясь к издательству "Вагриус", - "Спасибо!" Спасибо за то, что теперь нам легче прочувствовать смысловое единство этой - многосюжетной и многоголосой - книги. Книги о том, как в ХХ веке можно было сохранить человеческое достоинство. Книги о красоте и силе жизни, о правах любви, человечности и поэзии, о свободе - тысячекратно дискредитированной, оболганной, преданной и оплеванной, но по-прежнему сущей, требовательной и, как воздух, необходимой каждому из нас.

Благодарить за "Бестселлер" самого Юрия Давыдова как-то неловко. Ибо это значит - благодарить писателя за то, что он есть. Такой вот - познавший "прелести" ХХ века и практически (война, тюрьма, гибель друзей и близких) и теоретически (долгие годы изучения самых темных, подлых и страшных сюжетов новейшей истории), назвавший ХХ столетие веком Иуды (провокация, предательство, двурушничество - постоянные давыдовские темы), прекрасно знающий, что "все сложнее" и "нельзя видеть мир черно-белым", - и сохранивший как жизнелюбие, так и способность "отличить сокола от цапли", добро от зла, правду от подлога.

Название книги двоится. Ближе к финалу мы понимаем, что "бестселлер" - это "Протоколы сионских мудрецов", фальшивка, споспешествовавшая чудовищным преступлениям и по сей день пользующаяся спросом. Квазидокумент, разоблачению которого много сил отдал один из любимых героев Давыдова - Владимир Бурцев, - порождение "Иудиного духа", мутной взвеси из цинизма, своекорыстия, эгоистического самооправдания и сказки о зловещем - во всем виновном - враге. "Протоколы..." не только призыв к погрому, но и свидетельство человеческой деградации, страшное обвинение "веку Иуды". Признать победу "бестселлера" - признать поражение человека. Противовесом зловещей анонимности "Протоколов..." может стать лишь личное духовное усилие. Им и создан настоящий "Бестселлер".

О "Бестселлере" не раз говорилось: лучшее в романе - автобиографические фрагменты. Дескать, про Бурцева и Азефа, Джунковского и Сталина, Тихомирова и Лопатина, эсеров и шпиков, чекистов и апостолов, литераторов и бомбистов, Париж и Иудею, Питер и Лондон тоже, конечно, интересно, но главное - судьба повествователя. Мне тоже кажется, что книга много бы потеряла, если б автор "убрал" себя, свое прошлое, свои страсти и вкусы, свою позднюю - такую счастливую и так одухотворенно написанную - любовь. Но ведь не было бы ни судьбы писателя, ни его прозы, ни его живого и обаятельного лица без давыдовского интереса к другому - злодею, подвижнику, помещику, провокатору, моралисту, пьянице, тирану, отцу семейства, работяге, чиновнику... Всякая личность - притягательная тайна. Ибо сама жизнь таинственна и - при всех пригорках-ручейках - прекрасна. И свидетельством о жизни - в любой жестокий век - может быть не пасквиль, не разоблачительный "протокол", не кипа доносов, а слово поэта.

"Гони обиды прочь. Глядись не в зеркала, они тебе соврут. Гляди-ка в окна. Своим усердием хозяйки сообщают стеклам блеск живой - так мой поэт еще недавно сообщал простым словам. Ну, хорошо. Теперь ты медленно и плавно разведи-ка створки вправо, влево, вправо, влево. Возникнут отраженья: крыльцо, скамья, большая бочка для дождевой воды, клумба. И встанет Сад". Упомянутый (и вольно процитированный) поэт - Рильке, что случайно присел рядом с Бурцевым на скамейке в Люксембургском саду. Следующий абзац уносит нас в тот сад, что некогда чаровал не героев, но автора. И, испытав легкое головокружение, понимаешь: ты тоже был в этом саду. Все, что случилось с Давыдовым и его героями, прямо до тебя касается. Ты тоже из персонажей "Бестселлера", автор которого умеет широко распахивать окна. Так, что становится видно во все концы света.

19/10/01

Новые журналы

Доведись мне познакомиться со "Знаменем" (N 9) вовремя, не назвал бы предыдущую колонку (см. "Время новостей" от 2 октября) "Серым сентябрем". Читателя найдут и рассказы Александра Хургина ("Вагриус" должен наконец-то издать сборник незаурядного прозаика; тьфу-тьфу, не сглазить бы), и воспоминания художника Леонида Рабичева "Манеж 1962, до и после", и очерк Михаила Подгородникова о жизни известного дачного кооператива ("Сойдет и так..."), и эссе Натальи Ивановой "Пересекающиеся параллели (Ахматова и Пастернак)". Особо важны три публикации.

Я курю фимиам, а он пенится, словно шампунь,/ Я купаю тебя в моей глубокой любви./ Я седа, как в июне луна, ты седой, как лунь,/ Но о смерти не смей! Не смей умирать, живи! // Ты глядишь сквозь меня, как сквозь воду владыка морей,/ Говоришь, как ветер, дыханьем глубин сквозя:/ Кто не помнит о гибели, тот и помрет скорей,/ Без раздумий о смерти понять и жизни нельзя. // Иноземный взбиваю шампунь и смеюсь в ответ:/ Ты, мой милый, как вечнозеленое море стар.../ На змею батареи махровый халат надет,/ А на зеркале плачет моими слезами пар. Стихотворением "В ванной комнате" открывается подборка Инны Лиснянской "Гимн", гимн любви в старости - безоглядной, плачущей, счастливой.

"Кнут" - маленький роман Леонида Зорина. (Вошел в сборник зоринской прозы "Аукцион" - М.: "Слово".) Провинциальный неудачник после грамотного пиара становится властителем дум московской тусовки. Его "гениальный трактат" (никем не читанный, ибо несуществующий) обсуждается умниками всех мастей - "романные" статьи почти так же смешны, как настоящие. Суть, однако, не в сатире. Круговерть с мнимым гением затевает веселый провокатор, которому равно обрыдли ноющие бездари и сытые снобы. Затея вроде бы коренится в презрении к человечеству - герой награжден демонической внешностью и аттестует себя командировочным с планеты Ипсилон. Но почему-то забавнику не весело от розыгрыша. И не хочется "возвращаться из командировки". Вдохнув в финале осеннего воздуха, он вовсе не взлетает на Ипсилон, а шагает "привычной дорогой к Покровским воротам, к Покровским воротам".

Заметки филолога Светланы Хазагеровой "У них там были забавные представления о писательстве..." стоят под рубрикой "Книга как повод". Повод - роман Дмитрия Быкова "Оправдание". Хазагерова тщательно исчисляет стилевые грехи Быкова. На прозаика возлагается особая ответственность, ибо он "лицо прежде всего публичное, активно формирующее современное языковое пространство". Замечания Хазагеровой - замечания вдумчивого редактора. Услышь и учти их автор вовремя, роман бы выиграл, но не изменился концептуально. (Как не изменился бы текст Хазагеровой, если б ей напомнили: цикл рассказов Бабеля называется "Конармия", а не "Первая Конная".) Но хазагеровское отторжение романа не зависит от ее "критики по словам". В статье наползают друг на друга разные вопросы: общее обеднение культуры письма (небрежность приметна, увы, не у одного Быкова); оценка конкретного текста (а не только слога); проблема отношения к "публичной фигуре". Хазагеровой кажется, что слабость романа должна дискредитировать критические суждения автора. (Не исключаю, кстати, что именно деятельность Быкова-критика заставила так строго судить "Оправдание".) Но Быков-прозаик за Быкова-критика не ответчик. Мне чужды иные мнения Быкова, но от того его роман не перестает быть ярким событием. Я вижу недостатки "Оправдания", но это не мешает признать резонность резких оценок, что Быков "выставлял" некоторым писателям. И сходно: пристрастность Хазагеровой не отменяет важности ее заметок.

Предыдущая главаГлава 37 из 48Следующая глава