По-разному оценивался и "Четвертый сон" Веры Павловой. Кто-то усмотрел в книге падение поэта, прежде "дерзкого", а ныне скатившегося к инерционному письму. Кто-то заученно повторял комплименты (по сути, не стихам, а "гендерной тематике"), словно с Павловой ничего не произошло. Не помню, был ли "привычный хай" в связи с нарушением благопристойности (позиция равна предыдущей; одни мимо смысла хвалят, другие - бранят). Кто-то (я в том числе) находил в "Четвертом сне" и появившейся одновременно "Линии отрыва" новую гармонию и высвобождение музыки любви из старых тенет. Всяко было. Оцененный = уцененный./ И только недооцененный/ поэт вполне оценен./ А значит, и он уценен.
О философском романе Алана Черчесова "Венок на могилу ветра" особых споров пока не было. Может, потому что эта проза, весомая, перенасыщенная мыслью и болью, редкостно энергичная и красивая, медленно обнаруживающая сложный и стройный сюжет, всем нравится. А может, "опасности" еще не расчухали. К примеру, замечательный роман Александра Чудакова "Ложится мгла на старые ступени" был развязно изруган не по выходе в свет, а после того, как в печати появилось несколько восхищенных отзывов. И в аккурат перед "григорьевкой". Возможно, совпадение. Но Черчесову стоит приготовиться к подобному "изгибу".
Последовательность лауреатов "большой" премии: поэт - прозаик - поэт. В прошлом году все лавры ушли к стихотворцам. Почтение к паритету сулит успех прозе. Но романисты и так ныне в "большинстве". Формула "григорьевки-2000": прозаик - поэт - прозаик. А общий лауреатский счет - 6:6! Так что не будем пророчить. В любом случае на масленицу мы поздравим мастера.
29.01.2000
Сами с усами
Михаилу Евграфовичу Салтыкову (Н. Щедрину) исполнилось 175 лет
Щедрин вроде бы актуальный писатель. Последние годы мы только и делаем, что мечтаем о трезвости, нелицеприятности и безыллюзорности. Призываем к отказу от любых утопий, твердо усвоив, что в России они страшно сбываются. Как только стал возможным открытый разговор о нашей культуре и истории, на русскую классику была возложена ответственность за катастрофу 1917 года, владычество большевиков, отсутствие реформ и все прочие беды - прошлые, настоящие и будущие. А как иначе: классики вечно о высоких материях рассуждали, высшей справедливости чаяли, неведомый град искали, народу истово поклонялись, призывали к самопожертвованию, сострадали "маленькому человеку", копались в собственных душевных проблемах, навязывая их "нормальным людям", и вообще носились с "истиной-добром-красотой", как дурень с писаной торбой. Вот и сгубили страну.
Оставим вопрос о том, насколько эта "концепция" соответствует действительности. Примерно так же, как противоположная, но составленная из тех же "блоков": святая русская литература выражала душу народа, ни в чем не ошибалась, служила престолу-отечеству, а к многолетнему радикализму, отлившемуся революцией и советчиной, никакого касательства не имела. (Как и народ-богоносец, отменная администрация, беспорочные духовенство, дворянство, купечество, мудрые государи. А революцию ветром надуло.) Другое любопытно. Почему-то выставляя счеты "духовности" и "мечтательности" классиков, разрушая сусальные сказки о "народе", толкуя об обреченности "страны дураков", разнося в пух и прах государство и тех, кто пытается с ним сотрудничать, фиксируя неизменные русские пороки (беззаконие, лихоимство, словоблудие и проч.), предрекая скорый "конец света" в местных масштабах, - словом, занимаясь любимым делом, наши "либеральные" идеологи обходятся без Щедрина.
Несправедливо это. Если и случались у Щедрина иллюзии, то с оговорками. Так было в молодости, когда, читая утопических социалистов, Михаил Салтыков "духовно жил во Франции", откуда "воссияла нам уверенность, что "золотой век" находится не позади, а впереди нас". (Ранний скепсис в отношении сен-симонизма обусловил зримую иронию воспоминаний.) Так было и в пору, когда успешный чиновник "практиковал либерализм в самом капище антилиберализма". Разумеется, в "Губернских очерках" есть трогательные "народные типы" - время (середина 1850-х) было такое, "мягкое", настраивающее на общественное согласие. Только и очерки не тем памятны. Что уж говорить об "Истории одного города", "Современной идиллии" или "Господах Головлевых"?
Крупный чиновник, на практике постигший все прелести российского администрирования, литератор, не только сотрудничавший с радикальными изданиями, но их "направлявший" (в 1863-64 годах он входил в редакцию "Современника"; в 1868-84 вел "Отечественные записки"), Салтыков глубоко презирал как власть, так и общество. Задолго до символистов, углядевших "мистическое" родство самодержавия и революции, Щедрин сказал о нем в финале "Истории одного города". Зачем выяснять, что именно разумеется под страшным ОНО, движущимся на город Глупов? Революция? Реакция? Праздные вопрошания, достойные пенкоснимателей, небокоптителей и взволнованных лоботрясов. ОНО и есть ОНО, с явлением коего сбывается тайная мечта глуповцев и их градоначальников - прекращается история. Иначе такая история кончиться и не может. Только пустоплясам пристало выдвигать "версии": все ли тысячелетнее бытие богоспасаемого отечества мыслил отобразить г-н Щедрин или токмо новейший период, прикрываясь стародавностями, аки неким щитом, от бдительного цензурного ока.
Помня, что такое цензура, не удержишься от смеха при росказнях о щедринском "эзоповом языке". Ну да, любой гимназист понимал, кто такие премудрые пескари и медведи-воеводы - только идиоты из департамента "государственных умопомрачений" ушами хлопали. Пуская в дело стародавние басенные приемы, фельетонные ярлыки, переосмысленные "классические образы", Щедрин сообщал почтеннейшей публике: вы и есть караси да зайцы, молчалины да ноздревы - и ничего иного в вас нет. Он отвергал "сложность" так же истово, как "идеалы" - потому и служит щедринский Чацкий при взорлившем Молчалине, потому и бесит Щедрина пустопорожняя "Анна Каренина". (И "Князь Серебряный", "Идиот", стихи Фета.) Вы, господа, полагаете, что у вас "резоны" и "проблемы", а на деле сводитесь к глупости и животному страху. Так "Поруки", баллада Шиллера о верности слову, высоком дружестве и "воспитании" тирана, выворачивается "Самоотверженным зайцем". Косой, преодолев все преграды, поспел к назначенному сроку, дабы вызволить поручившегося за него дружка. "И волк его похвалил. - Вижу, - сказал он, - что зайцам верить можно. И вот вам моя резолюция: сидите, до поры до времени, оба под этим кустом, а впоследствии я вас... ха-ха... помилую!"
Только так, и никак иначе. Что вверху, что внизу. Конечно, пустоплясы хуже Коняги, который "живет, точно в темную бездну погружается, и из всех ощущений, доступных живому организму, знает только ноющую боль, которую дает работа". Только от этого Коняга ни святым, ни героем не становится - выдвигают подобные "гипотезы" как раз пустоплясы, тем самым упрочивая порядок вещей и выявляя свое "благородство". И любая "литература" к тому сводится. На одно мы способны - "годить". Разве что вырвется порой из уст ко всему привычного умника дикий вопль: "Воняет!" Так кричит в "Современной идиллии" Глумов, персонаж, заимствованный Щедриным из комедии Островского и ставший alter ego автора.
Ничего. Проорется - успокоится. Дальше "годить" будет, временами вынимая из кармана кукиш и всегда исходя желчью. Если не ненавидя, то презирая себя. И зная: я хоть и такой, как вы, ан все же не такой.
Эта двусмысленность вошла в кровь нашего вольнодумства. Толстой был прав: "Для того, чтобы вполне оценить и понять Салтыкова-Щедрина, нужно принадлежать к особому кругу читателей, печень у которых увеличена от постоянного раздражения, как у страсбургского гуся". Ошибся он в ином - думая, что таких читателей мало. Щедрин работал качественно - он привил русской интеллигенции глумовское самосознание. Все и всегда здесь ни к черту. Сплошные призраки. И мы не лучше. Но все-таки - лучше.
Раньше непременно написали бы, что Щедрин был любимым писателем Ленина. Это правда. Как правда, что Щедрина после отречения систематично читал Николай II. И что Щедрина жаловал Сталин. И что Булгаков в письме тому же Сталину отстаивал право на "изображение страшных черт моего народа, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина". И что подсоветские сатирики видели в нем главный образец. (Шел в "Современнике" в 70-х спектакль по "Современной идиллии". Пьеску, между прочим, соорудил Сергей Владимирович Михалков. Так оно проходимее было. Публика от аллюзий заходилась чистым восторгом. Особенно, когда славный своими подпольными стишками Гафт-Глумов кричал: "Воняет!") И что наша новейшая антиутопическая-сатирическая словесность (от рафинированной Татьяны Толстой до марионеточного Шендеровича) держится на щедринских постулатах: все кругом уроды; глумливость залог самоуважения (автора и "умной" публики); презирая неисправимых дураков, их временами нужно жалеть; "уши выше лба не растут".
Все это правда. И зачем нам Щедрин, если есть Виктор Пелевин? С той же "фельетонной" хваткой, с тем же презрением к "глуповцам", с той же двусмысленностью (дискредитируя в "Generation "П" героя и родственную ему аудиторию, автор подмигивает: зато мы цену этой параше знаем), с той же убежденностью в фиктивности всего сущего (только называется это не "призраки", а "большая лажа"). С той же сюжетной неряшливостью. Слог, конечно, пожиже, но и у Щедрина длиннот и небрежностей хватает.
Мы так давно и так прочно "щедринизированы", что можем Щедрина не читать. И отмечать его юбилей без шума и грома. Или не отмечать вовсе.
29.01.2001
Новые журналы
Разговор о "Новый мире" (N 1) кажется уместным начать со стихов Инны Лиснянской и Александра Кушнера. Оба поэта в последние годы пишут и печатаются много. Так много и столь четко выдерживая "уровень", что избаловавшийся читатель начинает воспринимать их стихи инерционно, не отличая текстов "проходных" (а они есть у всех щедрых поэтов) от главных, по-настоящему необходимых. Меж тем как раз такие стихи преобладают в "Третьей платформе" Кушнера и "Глухой благодати" Лиснянской. Чем тратить место на комментарий, приведу по стихотворению из обеих подборок.
Все, что мной пережито, - рассказано./Слезы - это не бисер метать./И, людскою насмешкой наказана,/Я в глухую ушла благодать. //Хуже нет быть до донышка понятой/Или выплаканной до конца,/И в траву с головою приподнятой/Я спускаюсь с гнилого крыльца. //Пробираясь крапивными дебрями,/Подхожу к одинокой сосне./Ничего я не знаю о дереве,/И оно - ничего обо мне. Это - Лиснянская.
Подсела в вагоне. "Вы Кушнер?" - "Он самый"./"Мы с вами учились в одном институте"./Что общее я с пожилой этой дамой/Имею? (Как страшно меняются люди/Согласно с какой-то печальной программой,/Рассчитанной на проявленье их сути.) //Природная живость с ошибкой в расчете/На завоеванье сердец и удачи,/И господи, сколько же школьной работе/Сил отдано женских и грядкам на даче!/"Я Аня Чуднова, теперь узнаете?"/"Конечно, Чуднова, а как же иначе!" //"Я сразу узнала вас. Вы-то, мужчины,/Меняетесь меньше, чем женщины" - "Разве?"/(Мне грустно. Я как-то не вижу причины/Для радости - в старости, скуке и язве.)/"А помните мостик? Ну, мостик! Ну, львиный!"/(Не помню, как будто я точно в маразме.) //"Не помните... Я бы вам все разрешила,/ Да вы не решились. Такая минута..."/И что-то прелестное в ней проступило,/И даже повеяло чем-то оттуда.../В Антропшине вышла... О, что это было?/Такое тоскливое, жалкое чудо! Здесь автора называть не надо. Сам "сознался".
По-моему, после таких стихов возникает естественная потребность прочитать подборки полностью. То есть обратиться к журналу, где опубликовано еще несколько привлекательных материалов: речь Сергея Аверинцева на открытии выставки русских икон в Ватикане ("Премудрость созда себе дом"), полемические заметки Валерия Сендерова о книге Дмитрия Шушарина "Две реформации" ("Подморозить Россию?"), статьи Владимира Юзбашева ("От бумажной к виртуальной. Возможности и потери в архитектуре") и Ольги Славниковой ("Спецэффекты в жизни и литературе"). О романе Андрея Волоса "Недвижимость" поговорим после его завершения в февральском номере. (Напомню, что книга Волоса "Хуррамабад" была удостоена Антибкера, а ныне выдвинута на Государственную премию.)
А открывается журнал рассказом Виктора Астафьева "Пролетный гусь". По-астафьевски горьким. По дороге с фронта знакомятся солдат и медсестра. Сводит их безнадежность, превратившаяся со временем в любовь. Приезжают они в случайно выбранный городок на Урале. Там живут-бедуют, там рождается и на четвертом году умирает их сын. А потом загибается от туберкулеза бывший солдат. А потом:
"Она не позволила себе разрыдаться. Ослабеет. Располоснула на четыре части фото (там были все трое. - А. Н.), бросила клочки в печь, отряхнула руки о передничек и вдруг начала неумело бросать кресты на себя, глядя на картонную иконку, которую сама же и купила за двадцать рублей после смерти Аркаши. Мимолетом подумала, что надо было, наверное, идти в церковь, к Богу. Но уж чего соваться с верой, когда вся вера потерялась, изошла, да и о Боге вспомнила она вот сейчас, когда приспичило. Это что же, опять спекуляция, снова приспособленчество, желание прожить с чужой помощью. Не-эт, это уж пусть Мукомоловы и все прочие, на них похожие, живут, она, уж раз отрешенная, жизнью рыбешка затертая, будто льдом в ледоход, как-нибудь сама со своими невеликими делами справится <...>