К книге
Немзерески. 2001 годСтраница 28
58%
Страница 28
28

Найдут своих читателей исторический очерк Владимира Дегоева "Россия и Бисмарк", фрагменты переписки филолога Ефима Эткинда и востоковеда Игоря Дьяконова (1976; Эткинд против своей воли в эмиграции, Дьяконов - в Ленинграде; обсуждается вопрос о назначении интеллигенции - должно ли противостоять советской власти активно или заниматься просвещением и наукой?), речь Михаила Эпштейна при получении премии Liberty, учрежденной русскими американцами для русских американцев (содержание соответствующее: "русские американцы" - соль земли).

Невероятно интересно эссе Омри Ронена "Берберова (1901 - 2001", органично сочетающее достоинство мемуара (автор много общался с Ниной Николаевной) и филологического исследования. Публикация предваряла столетие героини, что приходится на завтра - 8 августа - и будет отмечено нашей газетой.

"Новый мир" (№ 8) опубликовал отточенную, строгую и бесконечно печальную повесть Александра Титова "Жизнь, которой не было". Писатель из Липецкой области был открыт "Волгой" - теперь его проза добралась до столицы. Одно воскресное утро в разваливающемся колхозе. Выстудившаяся за ночь хата идиота-подростка, все ждущего возвращения недавно умершей бабки. Добродушный отрок Митя и дед-самогонщик Игнат, опекающие несчастного безумца. Трактористы, приходящие сюда распить бутылку-другую-третью. Клубящиеся, как во сне, воспоминания о недавнем и давнем прошлом. Угрюмство Митиного отца, философствования умного и бесшабашного работяги по кличке профессор. Скулеж члена всех нововозникающих партий, борца за "справедливость", дрожащего перед своей страхолюдной сожительницей-самогонщицей. Тихая печаль, перерастающая в страшную тоску. Митина мать, "бывшая знаменитая доярка", в очередной раз разгоняющая странный клуб. Короткая и большая проза.

Кроме Титова, проза представлена рассказами Евгения Шкловского и "Записками беглого кинематографиста" Михаила Кураева.

Лучшие стихи "НМ" (да, пожалуй, и других журналов за последние месяцы) - подборка Марины Бородицкой. Хочется процитировать все. Но ни места, ни права нет. Поэтому только последнее стихотворение: Говорят, что я - того,/ В голове, мол, каша./ Это правда, я ТОГО,/ И все больше я - Его,/ И все меньше ваша.

Спокойно и объективно рассказывает о сути, достоинствах и опасностях возможной "реформы" русского правописания профессор Максим Кронгауз в статье "Жить по "правилам", или Право на старописание". (Напомним, что в № 5 "НМ" слово было предоставлено одному из инициаторов исправления орфографии профессору Владимиру Лопатину.) Спорят о русской революции и судьбе России Григорий Померанц и Андрей Зубов ("Переписка из двух кварталов"; Померанц опять о том, что у всех своя правда и вреде "пены на губах"; Зубов - о том, что кощунственно равнять красных, ввергнувших страну в ад, с белыми, защищавшими вековые ценности). Восторженно объясняется в любви к Марселю Прусту Александр Кушнер (повод - издание книги "Пруст в русской литературе", М., "Рудомино", 2000).

07/08/01

Быть вместе и уцелеть

Сто лет назад родилась Нина Берберова 

Неотменяемое место в истории русской словесности Нина Берберова заняла рано и неожиданно. 22 июня 1922 года она вместе с Владиславом Ходасевичем покинула большевистскую Россию. Двумя месяцами прежде Ходасевич сказал ей, что "перед ним две задачи: быть вместе и уцелеть". Двадцатилетняя девчонка поняла и поверила. "Если бы мы не встретились и не решили тогда "быть вместе" и "уцелеть", он несомненно остался бы в России - нет никакой, даже самой малой вероятности, чтобы он легально выехал за границу один <...> Сделав свой выбор за себя и за меня, он сделал так, что мы оказались вместе и уцелели, то есть уцелели от террора тридцатых годов, в котором почти наверное погибли бы оба. Мой выбор был он, и мое решение было идти за ним. Можно сказать теперь, что мы спасли друг друга".

Вернее, иначе сказать нельзя. Берберова спасла великого поэта, и то, что сама она, похоже, не вполне понимала, с кем связывает свою судьбу, придает ее выбору подлинное величие. Ходасевич понимал больше - еще до отъезда угадывал не только свою обреченность энергичной красавице, но и ее "отдельность". Не даром писал он тогда: "Офелия гибла и пела" (строка Фета. - А. Н.) - кто не гибнет, тот не поет. Прямо скажу: я пою и гибну. И ты, и никто уже не вернет меня. Я зову с собой - погибать. Бедную девочку Берберову я не погублю, потому что мне жаль ее. Я только обещал ей показать дорожку, на которой гибнут. Но, доведя до дорожки, дам ей бутерброд на обратный путь, а по дорожке дальше пойду один. Она-то просится на дорожку, этого им всем хочется, человечкам. А потом не выдерживают". Здесь есть и своего рода "дипломатичность" (пишет Ходасевич жене, которую оставляет), и аффектация, идущая от внутренней боли, и непоследовательность - так все-таки "погибать" поэт собирался или "уцелеть и быть вместе"? Да и "бутерброды" окажутся заботой Берберовой (она вспоминает, как, решившись наконец уйти от Ходасевича, перештопала все носки и сварила ему борщ). И все же последней правды в письме 1922 года больше. В том и дело, что, вопреки "здравому смыслу", "погибнуть" и "уцелеть" для Ходасевича сцеплены, сцеплены еще длящимся "пением", поэзией. Для которой потребна любовь.

Берберова пишет, как стерегла Ходасевича от самоубийства. Но из тех же воспоминаний понятно, что ее неукротимая воля, витальность, твердость (прежде, чем наречь свою героиню "железной женщиной", Берберова себя назвала "чугунной") питались любовью Ходасевича. Она понимала, что была не только Ангелом при Товии, но и Товием при Ангеле - хранящей и хранимой. То, что после ухода Берберовой Ходасевич смог жить дальше (и даже жениться), было связано с его неостывшим чувством - он продолжал ее оберегать, длил, уже по-иному, таинственное "вместе". Которое не кончилось и со смертью поэта. "Второе я" может быть и несхоже с "первым" - именно Ходасевич не без восхищенного изумления сказал Берберовой (и о Берберовой) главное: "Тебя нельзя разрушить, ты можешь только умереть".

Берберова верила: перед тем, как "только умереть", надо жить. Жить, а не ждать сомнительного беккетовского Годо или неизбежного Фортинбраса. Эта жажда жизни логично оборачивалась тягой к "современности" (от которой Ходасевича, как правило, сильно мутило). Поразительно, как трезвые суждения о Европе 1920-30-х годов, бездарности политиков и левом дрейфе "культурных людей" уживаются у Берберовой со страстным желанием соответствовать "духу времени". Потому ей казались "старомодными" не только Горький, Бунин, Зайцев или Мережковский, но и сам Ходасевич. Потому храня верность его памяти, занимаясь посмертными изданиями, Берберова долго не могла поверить, что ее ушедший спутник - великий поэт. (Убедила лишь "вдруг" вспыхнувшая слава.) Потому так восхищалась Набоковым, лично ей несимпатичным, - тот был оправданием младоэмигрантского поколения, выстоял за всех, покорил мир.

Писательское самоутверждение Берберовой растет отсюда же - надо быть "современной". Но что "современного" в ее правильных стихах и рассказах? И каково новаторство документальных книг? Велик ли "прорыв" - рассказать о гомосексуализме Чайковского? (Впрочем, биография композитора - удача Берберовой, во многом обусловленная следованием за "Державиным" Ходасевича, книгой никак не скандальной и куда более яркой.) Сама Берберова трезво судила о своем писательстве - вспомним еще раз ее оценку единственного победителя Набокова.

Парадокс в том, что, не раз заявляя о своей нелюбви к пережевыванию прошлого ("Кому нужны мертвецы? Только мертвецам."), она написала мемуары - "Курсив мой". И здесь, постоянно себе противореча, раздавая резкие приговоры, чередуя автоапологии с самоумалением, оказалась современной - без всяких кавычек. И по-настоящему человечной.

"Курсив", конечно, ее, Берберовой, но именно в этой книге видно, что почерк автора "поставлен". Разумеется, Ходасевичем. И не только там, где рассказывается о самом поэте (хотя история его смерти в парижском госпитале кажется "конспектом" ненаписанных, "посмертных", стихов Ходасевича) или где автор вынужденно следует по тропинкам "Некрополя" (фрагменты о Горьком или Белом). Весь "Курсив..." написан не "в тени", но "при свете" Ходасевича - его трезвости, его беспощадности к себе, его скрытой нежности и умения быть благодарным. И того отчаяния, что одолевалось поэзией, неотделимой от любви.

Скорее челюстью своей/ Поднимет солнце муравей;/ Скорей вода с огнем смесится;/ Кентаврова скорее кровь/ В бальзам целебный обратится, -/ Чем наша кончится любовь. "К Лиле" - одно из немногих стихотворений Ходасевича о его страшной и счастливой любви. Чувство прячется; мало подзаголовка "с латинского", поэт обдумывал не выдать ли стихи за чужой перевод. Прячется, ибо обречено, как и все сущее. Все допустимо, и во всем/ Злым и властительным умом/ Пора, быть может, усомниться,/ Чтоб омертвелою душой/ В беззвучный ужас погрузиться/ И лиру растоптать пятой. // Но ты, о Лила, и тогда/ В те беспросветные года,/ Своим единым появленьем/ Мне мир откроешь прежний, наш, - / И сим отвергнутым виденьем/ Опять залюбоваться дашь.

Если вдуматься, "Курсив..." - единственная великая книга Берберовой - написан ровно об этом.

08/08/01

И это все, что нам дано понять

Собрано поэтическое наследие Германа Плисецкого

Большую часть жизни Герман Плисецкий был "потаенным поэтом". Переложения персидских народных четверостиший, газелей Хафиза и - всего более - рубаи Омара Хайама доставили переводчику славу мастера. По иным из них должно было распознать большого поэта - кое-кто распознал. Почти все собственные стихи Плисецкого оставались в столе. До 1988 года, когда появилось несколько журнальных подборок. Затем в "Библиотеке "Огонька" был издан "Пригород" (1990) - полтора печатных листа, 33 стихотворения. Плисецкий умер в декабре 1992, почти девять лет назад. Книга "От Омара Хайама до Экклезиаста. Стихотворения, переводы, дневники, письма" (М., "Фортуна Лимитед") готовилась к семидесятилетию поэта - 17 мая 2001 года. Немного опоздала. Читая том, выстроенный Дмитрием Плисецким с истинно сыновней любовью, чувствуешь не только радость, но и горький стыд. Стыд сродни тому, что стал зерном самого известного стихотворения Плисецкого. Долгие годы бытовавшего анонимно, кому только не приписывавшегося.

Поэты, побочные дети России!/ Вас с черного хода всегда выносили <...> Я плачу, я слез не стыжусь и не прячу,/ хотя от стыда за страну свою плачу. // Какое нам дело, что скажут потомки?/ Поэзию в землю зарыли подонки. // Мы славу свою уступаем задаром:/ Как будто она не по нашим амбарам.

Считается, что негласный запрет на публикации стихов Плисецкого был местью властей за реквием Пастернаку. Здесь есть резон, но неполный - Плисецкому все же дозволяли литературную работу, его переводы разрешали хвалить, в 1967 году цикл "Михайловские ямбы" удостоился законного тиснения. Словом, терпели "литературную фигуру", но не поэта. Даже "пушкинская тема" ничего не гарантировала - "Молитва Арины" оказалась "не по нашим амбарам". Усмири, Господи, гнев царя грозного,/ укроти, могущий, дух его свирепости,/ упаси боярина от пути крестного,/ от суда-следствия, от ключа крепости. // Дай ему, печальному, здравие-веселие,/ разговор дружеский да любовь женскую,/ дай ему опальному, полюшко весеннее - / погулять вволюшку, подышать, блаженствуя. // Поживет - слюбится, и судьба сбудется,/ сердце урезонится, голова остудится,/ будет слава громкая и жена кроткая,/ будет жизнь длинная - все равно короткая.

Арина молится разом за Пушкина и своего создателя. Молится о желанных поэту покое и воле. Все почти сбылось. Жил я в Химках. Гладил кошку./ Спал с женою. Ел картошку./ Водку пил. С женою ладил./ Ел пельмени. Кошку гладил. В "Автоэпитафии" дышит поэзия домашнего уюта, счастливой частной жизни, но счастье это не может заглушить отчаяния. Здесь не надрыв, не битье зеркал, не богемно-алкогольная истерика (Плисецкий тяжело пил, но в стихах хранил гордую осанку и высокую трезвость) - здесь метафизическая боль человека, влюбленного в жизнь и кожей чующего ее конечность.

Страх перед пустотой - спутник Плисецкого с молодых лет. Реквием - его ключевой и жанр. На электричке, следующей в Клин,/ без остановок докачусь до Химок,/ разглядывая бледный фотоснимок,/ где все еще счастливая Жаклин,/ всеобщей окруженная любовью,/ вот-вот в лицо увидит участь вдовью... // Остановись, убийственный момент!/ Не надо оборачиваться, Джеки!/ Поднявши руку, ныне и навеки,/ пусть едет по Техасу президент!/ Бывают же обрывы кинолент?/ Плотинами перекрывают реки?/ Остановись!/ Пусть будет прецедент. // Но нет, не остановишь катастроф... ("Памяти Джона Ф. Кеннеди").

Назад пути нет. Тебя волоком волочет нездешняя воля, а ты видишь: полнокровная и сверкающая всеми цветами радуги жизнь (твоя или чужая) обращается в пустоту. По тротуарам, через годы/ бредут, старея, пешеходы./ По мостовым бредут, старея,/ трамваи и автомобили./ Стоят вокруг, как мавзолеи,/ те комнаты, где мы любили. Поэт плачет по ушедшим любви и юности: чем сильнее чувство, тем горше то, что случилось потом. Не могло не случиться.

Предыдущая главаГлава 28 из 48Следующая глава