В "Звезде" (N 6) таких сочинений аж два кряду. Оба все же сделаны потоньше, чем роман Карива. Из длиннющего эссе (как бы повести) Александра Вяльцева "Путешествие в одну сторону. Опыт мифологизации прошлого" можно, по крайней мере, почерпнуть некоторое количество колоритных деталей, характеризующих жизнь молодой питерской богемы 70-80-х годов. За это можно простить лирические воздыхания, вроде тех, что возникают в зачине: "Марина, Марина, существовала ли ты?! - В этом городе, как не раз шепталось, любимом и знакомом до слез, ты была отставной дворяночкой, плачущей над букетом увядших цветов. Тебя хорошо знали на чердаках и ночных кухнях, но никто не сумел бы ответить, где ты сегодня ночуешь. Ты была равнодушна к вещам и кочевала от квартиры к квартире с огромной холщовой сумкой, в которой ты хранила все на свете. Твой отец был чекистом, мать - инспектором гороно, а ты была нищая монашка, предпочитавшая всем книгам Библию, а всем писателям Достоевского. Ты была загадочным порождением этого призрачного города..." Ну и так далее. Впрочем, местами довольно наблюдательно.
"Избранник" Павла Мейлахса - случай еще более сложный. Во-первых, Мейлахс умеет писать (несколько лет назад "Новый мир" опубликовал его по-настоящему сильный рассказ). Во-вторых, автор не хуже нас понимает, сколь банален его текст. Вялая история вялой жизни героя явно должна читаться в автобиографическом ключе. То есть нам предложено отождествить автора с героем-рассказчиком, страдающим от одиночества и путающим присущую каждому человеческую неповторимость с какой-то "гениальностью". Из-за этой самой гениальности сыр-бор и полыхает. Рассказчик, с одной стороны, в нее свято верит, с другой же - никак проявить ее не может. Страх жизни ритмично чередуется со страхом смерти, увлечение рок-музыкой и наркотиками (позднее отрочество) сменяется одиноким алкоголизмом, перебиваемым решением математических задач (герой учится на соответствующем факультете, но быстро осознает, что гениальность его не в математике скажется) и трехкопеечным богоискательством-богоборчеством. Ну и на словесность по ходу дела, конечно, тянет. Как без этого. "Собственно, ему ничего не оставалось, как попробовать писать прозу. Потому что музыканту надо уметь на чем-то играть, знать всякие диезы-бемоли, художнику надо уметь рисовать, мазать краской по холсту, а писателю надо уметь - писать. Этому учат в общеобразовательной школе. Взялся за перо он не то что зевая, а... Заранее чувствуя, что все это фигня. Последняя соломинка, которую, в свою очередь, никто не держит. Так, и о чем же будем писать? Что писать? Он задумался. О том, как он слонялся по университету, попирая собой академические стены?" В отличие от своего героя и весьма многих сочинителей, Мейлахс, повторю, пишет не так, как учат в "общеобразовательной школе". Но, кажется, этого его (или только героя?) не утешает. "Избранник" заканчивается описанием тоскливого прозябания. Судя по некоторым намекам, в эпилоге говорится о середине 90-х. Под повестью (опубликованной только сейчас) дата - 1996. Есть о чем задуматься.
В "Знамени" (N 6) рекомендуем обратить внимание на публикацию фрагментов из следственного дела Варлама Шаламова (в том числе донесения стукачей, следивших за писателем после его освобождения из лагеря), на "Записки пожилого человека" Лазаря Лазарева и "путевые впечатления" Петра Вайля, проехавшегося по "Европейской части" России. Вполне достойно смотрится повесть Юрия Чернякова "Узбекский барак", особенно там где мемуаристика (военные годы на Урале глазами ребенка) теснит беллетристику (современность и проблемы выросшего героя написаны бледновато). Любителям забавных литературных игр рекомендуем рассказ Елены Долгопят "Два сюжета в жанре мелодрамы" - сконструировано довольно ловко, местами смешно, очень холодно.
Что же до "потерянного поколения", то оно представлено мощной подборкой недавно трагически ушедшего из жизни Бориса Рыжего. Завидуешь мне, зависть - это дурно, а между тем/ есть чему позавидовать, мальчик, на самом деле - / я пил, я беседовал запросто с героем его поэм/ в выдуманном им городе, в придуманном им отеле./ Ай, стареющий мальчик, мне, эпигону, мне/ выпало такое счастье, отпетому хулигану,/ любящему "Пушторг" и "Лошади в океане" - / ангел с отбитым крылом под синим дождем в окне./ Ведь я заслужил это, не правда ли, сделал шаг,/ отравил себя музыкой, улицами, алкоголем,/ небом и северным морем. "Вы" говори, дурак,/ тому, кто зачислен к мертвым, а из живых уволен.
03/07/2001
Во всех ты, душенька, нарядах хороша
Опубликованы два новых романа "фандоринского" проекта
События, описанные в свежем диптихе Бориса Акунина, происходят одновременно. Достославный Эраст Фандорин отправляет к праотцам несколько бандитских авторитетов и парочку не менее преступных полицейских ("Любовник смерти"), а также ликвидирует изобретателя декадентского клуба самоубийц ("Любовница смерти"). По ходу расследований герой пленяет роковую красавицу, что возомнила себя проклятой и решила своей "любовью" губить крупномасштабных мерзавцев (прекрасная дама скрывает имя и зовется "Смертью"), и чистоглазую стихотворствующую сибирячку, сдуру попавшую в кружок суицидалов (тезка и однофамилица "капитанской дочки", Маша Миронова именует себя Коломбиной). Нашему аглицкому самураю (японскому джентльмену) приходится работать не привычные двадцать четыре, а целых сорок восемь часов в сутки. Время не ждет, ибо 23 сентября 1900 года Фандорин непременно должен отправиться в автопробег до Парижа, то есть, нанеся мощный (но бессмысленный) удар по российскому негодяйству и разгильдяйству, одолеть еще и бездорожье. За спиной несущегося в европию героя остаются горы трупов (аспиды из "Любовника смерти" помокрушничали вволю; организатор и вдохновитель клуба смертолюбцев спровоцировал энное количество убийств и самоубийств) и казенная ложь (власти никогда не обнародуют правды о преступлениях, раскрытых ненавистным им приватным сыщиком). Рядом с Фандориным - юный Сенька Скориков, глазами которого мы видим события "Любовника смерти"; вослед трехколесному чудо-автомобилю движется карета, в которой верный слуга-японец везет Коломбину, вновь ставшую Машей Мироновой. Прощай, царство насилия, беззакония, греха и погибели. Последние слова злосчастной раскрасавицы обращены к Фандорину: "Теперь ты вечный, ничем тебя не возьмешь. Я, твоя Смерть, умерла..."
Умерла так умерла. Совсем не трудно уразуметь, что таинственная проклятая красавица - это Россия, опоэтизированная и мифологизированная, опасно соблазнительная даже для Фандорина. Для того и сцеплен "сказовый" "Любовник смерти" (имитируется натуралистическая проза, уже готовая соскользнуть в символизм; потягивает то Леонидом Андреевым, то Ремизовым) с пряновато стилизованной "Любовницей смерти" (пародийно декадентские выверты дневника Коломбины и квазидостоевские вопли донесений жандармского агента оттеняются нейтральным повествованием, что, вероятно, должно ассоциироваться с чеховским, а то и пушкинским). Потому и украшают книжицы зеркально развернутые версии одной и той же "страшной" картинки Константина Победина. Все здесь одинаково: что на Хитровке, что в поэтических салонах, что во властных структурах. Пауки в банке, тяга к самоуничтожению, жадная глупость, бардак, дикое жажда власти, комплексы, отсутствие любви и воли к жизни. Самая "живая" (так прежде звали героиню "Любовника...") и та Смерть.
Все это, впрочем, было известно из прежних опусов фандоринского проекта. А также из иных текстов их автора. Растолковал сочинитель в "Алтын-толобасе", как ловятся на одну и ту же загадочную русскую красавицу равно элегантные предок и потомок, дабы хлебать дальше не ими заваренную кашу. Произнес в "Коронации" англичанин-мудрец сакраментальное: "Последний из романофф". Поняли. Усвоили. Оценили. Так нет же: снова здорово - за рыбу деньги. Про охотнорядский патриотизм нам сообщают. Про антисемитизм - как корыстный, так и "искренний". Про повязку полиции с бандитами. Про истеричных обрусевших инородцев, утверждающих, что они любят Россию. (На смену мелькнувшему в "алтынном" романе ренегату "Пашке Немцерову с Архангельского подворья" пришел попавший в жандармские осведомители доктор Вельтман. Почему Акунину неприятны три несхожих критика, слившиеся в фигуре прохвоста XVII столетия, объяснить можно. Интересно, чем перед ним провинился отменно славный старинный писатель?) Ну и заодно про то, что так называемая "поэзия" растет из болезни, дури и провокации, а приводит к гибели. (Поработавшие за поэтов-самоубийц Сергей Гандлевский и Лев Рубинштейн с заданием справились блестяще: вирши получились пошлейшие. Оно и не мудрено.) Тоже, впрочем, не новость.
Говорят, что в фандоринском проекте нет никакой идеологии. Одно благородное стремление привить сюжетность русской прозе. Но как раз с сюжетами в смертолюбовном диптихе дело обстоит скверно: главных гадов читатель распознает чуть не при первом их появлении, а фандоринские разоблачительные трюки не менее однообразны, чем заикание супермена, японский выговор его слуги и их диспуты о пользе и вреде прогресса. Оживляющие полемические ходы (ответы критикам и награждение персонажей фамилиями знакомцев) занятны только профессионалам. Читателю из электрички до них дела нет. Как и до сюжетной вялости. Ему уже достаточно имени автора, фамилии героя и легкого аромата "культурности". Конечно, коммерческий успех - вещь важная. Проект удался, Фандорин бессмертен, а его родителям Акунину и издателю Игорю Захарову должно пожелать по сто лет жизни, что обернутся соответствующим количеством кулей с червонцами. Только ведь не требует коммерческий успех ни "удвоения" романов, ни интертекстуальных забав, ни символических финалов.
Зато все это надобно для утоления одной, но пламенной страсти, что владеет душой Акунина. Раз за разом заверяет он культурное сообщество: не перевелись еще Великие Писатели Земли Русской, и я один из них. ВПЗР должен быть учителем жизни, пророком, спасителем заблудших - вот и несет Акунин свое вещее слово: бегите из обреченного града; скоро низвергнется огнь поедающий; спасутся лишь юные и чистые духом (Сенька Скориков да Маша Миронова), вкусившие духа мудрости Запада (от Фандорина) и Востока (от слуги-японца); удел остальных - Смерть. Так было в начале века прошлого, так будет и в веке нынешнем. (Потому "вкусный" исторический антураж акунинских романов лишь усиливает их "современность". В России ничего измениться не может. По определению.) Но ВПЗР не только пророк. Он еще и мастер, что облекает могучую мысль в пестрые словесные убранства и претворяет жалкий лепет наивных предтеч (всю эту "великую литературу") в светоносное слово истины.
Верим. Облекает. Претворяет. И долго еще этим заниматься будет. Не последние же из романов нам достались. После диптиха будет триптих. Или тетраптих. ВПЗР он ВПЗР и есть. Опознается в любом обличье.
05/07/2001
Из-под спуда
Издательство"Наука" выпустило третий том Полного собрания сочинений и писем Владимира Соловьева, докторскую диссертацию философа "Критика отвлеченных начал" (защищена в Санкт-Петербургском университете 6 апреля 1880 года, прежде в течение четырех лет печаталась "Русским вестником"), сопутствующие ее материалы и некоторые незавершенные произведения. Излишне характеризовать капитальный труд Соловьева, защита которого, по сути, стала итогом его деятельности на чисто академической стезе. "Критика отвлеченных начал" в истории русской мысли значит не меньше, чем Кантовы "Критики..." в истории философии европейской, не говоря о том, что готовит будущий стремительный рост ее автора. Столь же излишне говорить о тщательности комментария, воссоздающего сложный общественно-культурный контекст рубежа 1870-80-х годов - уровень был задан уже первым томом издания. Следить за тем, как комментаторы оживляют дела давно минувших дней, будет интересно любому читателю, неравнодушному к истории русской культуры. Ну и, как водится, местами очень грустно. Вот Страхов пишет о диспуте по диссертации: "К несчастью, сильных возражений не было, и из семи возражателей ни один не коснулся сущности дела - как это обычно бывает на диспутах. Поэтому все шло довольно вяло. Два позитивиста, выскочившие в конце, были опрокинуты Соловьевым с олимпийским спокойствием. Но сам Соловьев что-то стал кручиниться <...> сегодня он мне опять повторил, что ему скверно что-то. Верно есть что-нибудь, чего он не хочет рассказывать". А вот Фет благодарит Соловьева за книгу: "И вообразите, все время браню Вас умственно, приговаривая, неужели такой умница может быть до того слеп, что воображает, что наша непочатая университетская молодежь или заурядная публика поймут тут хоть две строки рядом. Ведь это для них арабская азбука".
"Арабскую азбуку" довольно долго не хотели уразуметь вовсе. Позднее принялись страстно интерпретировать. Вот что говорил на вечере памяти Соловьева (14 ноября 1916 года) Дмитрий Мережковский : "Если Христа не было, то не будет конца абсолютному национализму, абсолютной войне - и мир погиб, и мы уже видим начало этой гибели. Но Христос был - и мир спасен, и мы уже видим или скоро увидим начало спасения. Вот что в наши дни мог бы сказать Вл. Соловьев.
Он принимал войну вообще. И эту войну принял бы. Сказал бы, как мы говорим: ужасная, проклятая война, а все-таки надо воевать до конца. Но он имел бы право сказать и то, что многие говорят без всякого права: надо воевать до конца, потому что конец этой войны - конец всех войн".